Автор книги: Ален Бадью
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Я считаю, что мнимое столкновение Запада и Ислама или Запада и террористического варварства – мнимое в определенном смысле, но вполне реальное в другом, – на самом деле является сегодня чем-то внутренне присущим самому существованию человека. Это столкновение традиции и товара. Это ни в коей мере не мешает им взаимодействовать: мы знаем, что кое-кто из тех, кто инструментализируют традицию, хорошо устроены в мире товара. Вряд ли можно убедить нас в том, что дельцы из Саудовской Аравии – это мистики и образцы благочестия. Это люди, занимающиеся бизнесом, как и все остальные, и они инструментализируют традицию, чтобы укрепить свои позиции в мире бизнеса. Бог там, внутри, – давно умер. Мертвее мертвого!
Те, кто продолжают цепляться за вопрос религий, цепляются за совершенно призрачные вещи. Ситуация, на деле, намного серьезнее. Если бы это была просто борьба между светскостью и религией! Делают вид, что на дворе 1890-е годы, словно бы все были заняты ожесточенным спором между вольнодумцами и священниками. Ветхость этой точки зрения крайне пугает. Мы видим людей, которые считают, что историческая битва нашей эпохи должна определить, должны женщины носить платок на голове или нет, мы видим народы, которые с энтузиазмом голосуют против строительства минаретов в европейских городах! Это все равно, что биться в истерике и кусать себе локти! Все эти вопросы обычаев и антиобычаев полностью кодируются вещами, которые не имеют ничего общего с какой бы то ни было Идеей. Некоторые говорят мне: «Подумай о республиканском договоре! Существуя вместе, надо показывать свое лицо. И т. д.». Это все крайне комично. Хочется им ответить, что лично я не хочу показывать свое лицо всем тем мерзавцам, которые управляют нами. Вот англичане запретили бурку по чисто полицейским причинам и поступили, по крайней мере, честно: под ней ведь могут скрываться террористы, закладывающие бомбы! Но когда из нее делают вопрос цивилизации, большую современную драму, все скатывается к дурацкой комедии. Когда думаешь о ситуации в Палестине, о подготовке к войне с Ираном, об оккупации Афганистана, о миллионах лишившихся работы из-за финансового кризиса, о крахе общественных служб, об отвратительных законах, направленных против семей рабочих-иностранцев, о повсеместном подъеме в Европе шовинизма и расизма австрийской супрефектуры, когда видишь, как исламофобы завывают о смерти нашей «цивилизации», говоришь себе, что миру срочно требуется мощная инъекция коммунизма.
– Теперь мне больше понятна Ваша позиция против запрета так называемого исламского платка, ведь Вы же относите себя к нерелигиозной традиции материализма.
– В действительности, я совершенно против такого рода решений, которые построены на смехотворной манипуляции феноменами общественного мнения. Людям просто указывают на воображаемого врага. Если сегодня и есть враг, то это обладатель реальной власти, то есть обладатель власти капиталистической. Другого врага нет. Я против любой инициативы, которая заставляет нас верить в то, что враг – это верующий, платок на голове женщин или скрытое лицо. Это совершенно очевидные операции по отвлечению и отчуждению. Они отвлекают нас от столкновения с настоящим врагом. В противопоставлении традиции и товара заставлять думать, что враг – это традиция, значит попросту заключать союз с товаром. Хорошо известно, что идет структурная война между либертинажом и традицией, но в ней нет никакой возможности проложить политический путь для освобождения человека. То есть сегодня закрепился вполне очевидный нудный способ забавлять публику несуществующими проблемами. Мы переживаем кризис политики, кризис Идеи в том смысле, в каком я ее ранее определил. Но наше бессилие уже и так налицо, чтобы еще при столкновении с реальными врагами мы клевали на врагов воображаемых.
– И какие еще в наше время используются обманки?
– Между нами говоря, я порой готов представить себе в этой роли экологию. Это крайне мощная идеология. Я хочу как-нибудь написать об этом вопросе – и из-за этого я, конечно, опять попаду в передрягу! Идея, утверждающая, что надо всем объединиться, чтобы спасти планету, – очень грубая идея. Она требует защищать точно ту позицию, что была у национализма в начале XX века. Тогда тоже говорили: «Объединимся!». «Объединимся, несмотря на наши классовые различия, выступим единым фронтом против бошей!». Это было очень удобно, поскольку позволяло не признавать то, что главный противник – внутри. Аналогия поразительна: «Да, конечно, есть существенные различия, бедные страны и богатые, буржуа и пролетарии. Но объединимся перед лицом глобального потепления!». Брехт как-то написал пьесу, в которой хор должен был блеять: «Спасем планету! Спасем планету!», а жулики в это время обогащаются.
– Но разве опасности, которым грозит глобальное потепление, не могут привести человечество к лучшему управлению самим собой и даже к радикальному преобразованию?
– Надо отметить, что нет никаких надежных доказательств по вопросу вероятного глобального потепления. Экологистская пропаганда собирает прогнозы о развитии, которые описывают промежуток в полвека, но делает вид, будто катастрофа произойдет через год. Если произойдет подъем уровня океана вследствие глобального потепления, это случится не завтра и не послезавтра. Понадобится постоянная работа по противодействию, чтобы приспособиться к этим изменениям. Несомненно, можно ожидать миграции населения. В истории такое уже бывало, и человечество сталкивалось с гораздо более серьезными и радикальными проблемами чем те, что нам обещают. Оно пережило ледниковый период, причем не с теми инструментами, которые есть у нас сегодня.
Я думаю, что в случае экологизма мы имеем дело с неким милленаризмом. Я не хочу отрицать глобальное потепление (поскольку сам не являюсь климатологом), как и необходимость введения определенных ограничений в нашу жизнь. Я выступаю против превращения всех этих данных в идеологию. Идеология принимает в данном случае хорошо знакомую форму – форму милленеризма, то есть веры в большую финальную катастрофу. Во множестве голливудских фильмов речь постоянно идет об этом. Эта идеология создает особое духовное состояние – одновременно запуганности и бессилия. А ведь для власти нет ничего лучше этого сочетания испуга и бессилия. Это состояние населения, несомненно, самое выгодное для властей, готовых на крайние формы насилия и тирании, пусть они и прикрываются рубищем демократии, то есть для властей, которые мы сегодня терпим. Эти образцы финальной катастрофы нацелены на мобилизацию всех людей ради сохранения планеты в том виде, в каком она существует, с ее температурой, ее «средой», благоприятной для мелких буржуа благополучных стран, и ее хищниками глобального капитализма. Однако истина, если говорить о том, что интересует в этой «планете» меня, состоит в том, что миллиарды людей живут впроголодь, во всех уголках мира идут дикие и совершенно абсурдные войны, под властью товара осуществляется полное одурманивание населения, и все это неизбежно когда-нибудь приведет к кризисам и опустошительным войнам. Нужно сокрушить власть капитала, освободиться от его «демократической» пропаганды, сосредоточить наши силы, и так уже крайне ограниченные, на этой цели, а не заключать договор с зелеными банками под климатическим предлогом.
Это означает, что в сегодняшней ситуации, определенной радикальной слабостью освободительной политики, в этой сумрачной борьбе между традицией и товаром, всё может подвергнуться вырождению. Нет действующей рациональности, способной контролировать тенденции, которые могут быть вызваны катастрофой, миграцией населения, той или иной национальной инициативой, принимающей дурной оборот. Уже ситуация на Ближнем Востоке может сама по себе привести к ядерной войне. Это показывает сегодня крайнюю слабость того, что я называю Идеей. Без Идеи остается лишь оскотинившееся человечество. Капитализм – это оскотинивание животного «человек», которое живет теперь лишь по своим интересам, в соответствии с тем, что оно считаем достойным себя. Крайне опасное оскотинивание, ведь оно лишено и веры, и закона. Если человечество не работает над своим собственным раскрытием, своим собственным изобретением, у него нет, по сути, другого варианта, кроме как заниматься саморазрушением. То, что не живет под властью Идеи, будет существовать под властью смерти. Человеческий род не может быть невинным животным. Человек – это род, которому нужна Идея, чтобы жить разумно в своем собственном мире.
Перспективы
– Что же, в конце концов, делать? Возможно ли, к примеру, определенное отношение к гражданскому неповиновению или нарушению закона?
– Мне кажется, что в ответе на этот вопрос три регистра, а не один. Во-первых, я считаю, что особое значение имеют собственно идеологические вопросы. Мы заканчиваем определенный период истории революций и государств. В подобном случае всегда происходит возвращение к началу, обязательное отступление, которое приводит нас обратно к основополагающим проблемам. Мы должны поставить себе простой вопрос: существует ли действительно и стратегически такое видение, такая возможность организации человеческой коллективности, которая бы радикально отличалась от существующей ныне? К этой проблеме надо подойти в лоб, не уклоняясь. Если этот вопрос затуманен явной неуверенностью, снова и снова мы будем неизбежно возвращаться к существующему порядку. Если говорить в моих терминах, это то, что я называю вопросом коммунизма – но можно назвать его и иначе. Во всяком случае, речь о том, что надо выяснить, существует или нет подлинная глобальная альтернатива для направления человеческой истории как таковой.
Нужно напомнить о том, что для Маркса и, особенно, для Люксембург, альтернатива была: социализм или варварство. Также был поставлен вопрос реальной продолжительности человеческой цивилизации. Этот вопрос нужно поставить заново. И это большая работа. Неправильно было бы думать, что это работа исключительно интеллектуалов, поскольку убеждение в том, что существует нечто другое, должно стать в тот или иной момент народным убеждением. Оно не может оставаться чисто интеллектуальным построением. Когда идеи завладевают массами, они становятся, как говорил Мао, духовными атомными бомбами. Вопрос о духовных атомных бомбах сегодня как никогда важен. Сегодня наша духовная ядерная сила, мягко говоря, весьма ограничена. Вот что относится к первому регистру – публичному обсуждению, способности подойти к вопросу прямиком, без уловок.
Перейдем ко второму регистру. Это регистр коллективного экспериментирования, политического эксперимента на пока что локальном уровне, ведь у нас нет ни малейшего представления, просто никакого понимания того, чем могло бы быть общее движение. В предшествующий период глобальное движение обозначалось точным словом – «революция», которая могла быть «пролетарской» или «социалистической». Но сегодня нет равноценного понятия. Нам сейчас не известно, чем могла бы быть революция или соответствующая ей фигура государства. Мы можем проводить лишь локальные эксперименты, постепенно высвобождая из них более общие категории. Это локальное экспериментирование должно нормироваться идеологией. Два этих момента тесно связаны друг с другом. Речь о том, что надо выяснить, направляется ли то, что мы делаем в какой-то частной ситуации, к равенству, развивает ли наш эксперимент мировоззрение, противящееся безраздельному господству частной собственности и зависящей от него социально-политической организации. В конкретных ситуациях можно тестировать те пункты, которые позволяют проверить коммунистические принципы. Некоторые сегодня более разработаны, чем другие. Так, работа по изучению судьбы рабочих иностранного происхождения позволила провести достаточно важные эксперименты. Но в случае других вопросов, например общественного здравоохранения или интернационализма, все остается намного более запутанным.
Что касается третьего регистра, речь о том, что надо, учитывая два этих первых момента, то есть преобразованное идеологическое убеждение и значимые локальные эксперименты, выяснить, что мы можем сказать о вопросе организации. Монументальная и в каком-то отношении пугающая фигура партии – в том смысле, в котором она господствовала в революции XX века, – очевидно, больше не способна привлекать, воодушевлять, организовывать людей. Так что вопрос организации остается центральным.
– Итак, что делать?
– Я предлагаю в качестве ответа синтез следующих моментов. Идеологическое усилие, чтобы возродить живую идею общей альтернативы существующему порядку, ситуативные эксперименты, конфликтные, но способные включать практики неповиновения и нарушения границ, наконец длительное и не менее экспериментальное размышление над вопросом организации. Такой была бы моя книга «Что делать?».
Любовь
Любовь vs. политика
– Чтобы подойти к этой теме, мы могли бы взять такую вот фразу из Ханны Арендт, ее «Положения современного человека»: «Ввиду заложенной в ней безмирности все попытки изменить или спасти мир любовью ощущаются нами как безнадежно ошибочные»[3]3
Цитируется по русскому переводу В. В. Бибихина: Арендт Х. Vita activa, или О деятельной жизни. Спб.: Алетейя, 2000. С. 68
[Закрыть]. Она же позволяет нам сделать определенный переход. Хотели бы Вы прокомментировать эту цитату? Что Вы понимаете под «положением любви»?
– Любовь – это, по существу, момент, когда мир испытывается вдвоем, а не в одиночку. Конструкция любви, следовательно, не заключается в некоем сведении двух к одному. Это как раз романтическая концепция слияния, при котором возлюбленные растворяются в высшем, экстатическом единстве, истина которого может быть лишь в смерти, что видно по истории Тристана и Изольды. Я же, напротив, думаю, что любовь разбивает нарциссическое единство каждого, так что она открывает его опыту мира, которая принимает себя в качестве опыта двоих. Я называю любовь «сценой Двоицы». И если политика находит свой материал в различии и пытается построить некое минимальное активное единство в стихии этого различия, любовь, напротив, разбивает исходные единства и устанавливает царствование Двоицы над опытом мира.
По этой причине я утверждаю, что любовь начинается там, где заканчивается политика. И это, как мне кажется, подтверждает высказывание Ханны Арендт. Я совершенно не доверяю любому применению категории любви в области коллективности. Так поступает религия. Но она использует любовь, чтобы поляризовать ее и подчинить любви к трансцедентному. В конечном счете, именно любовь – это то, что есть у нас для Бога, и у Бога для нас тоже только любовь, и это ключ ко всему; любовь инструментализирована, чтобы служить трансцендентности. Поражает, впрочем, то, что любовь, как и страх – или смесь обоих – может быть инструментализирована для службы трансцендентному. С этой точки зрения, великие диктатуры изоморфны великим религиям. Отношение к «малому отцу народов» – это, с одной стороны, чрезмерная любовь, а с другой – абсолютный страх. Обе составляющие были реальными, это не выдумки. Подавляющее большинство советских людей действительно испытывали огромную любовь к Сталину. Когда он умер, был всеобщий коллективный траур. Но верно и то, что над всеми царил страх. Эта неразличимость любви и страха представляет собой элемент авторитета религии, который порой внедряется, сея разрушения, и в частную жизнь.
– Вы даже говорите, что политика начинается там, где заканчивается любовь.
– Когда я казал, что любовь начинается там, где заканчивается политика, это утверждение было основано на вполне формальном, чуть ли не алгебраическом анализе. В конечном счете, позиция того, что едино или одно, – это в политике всегда результат. Политика отправляется от бесконечной множественности; она, говоря точнее, начинает с того факта, что бесконечная множественность, представляемая народным утверждением, по сущности своей отличается от того типа бесконечности, что представляется властью и государством. Отправное для всякой политики событие – это подобная двойная бесконечность, бесконечность народной презентации и бесконечность государственной репрезентации, если говорить в категориях «Бытия и события». В конечном счете, речь всегда о том, как народная бесконечность получит возможность обуздать, регламентировать и постепенно ослабить, или вообще свести на нет деспотическую государственную власть. То, что вначале представлялось отстранением, множественностями, сложностью в общении, внутренними разрывами, постепенно приходит к построение определенных форм единства.
Используя другую терминологию, я также могу сказать, что проблема различия не является конститутивной. Различие – это то, что есть. Люди и нации обязательно различаются. Проблема в том, как произвести тождественное. Это очень важный момент. Мы прощаемся с периодом культа различия, который, в общем и целом, был достаточно негативным. Подлинная великая политика нацелена, скорее, на производство единства из различенного материала. И это была главная цель интернационализма: есть культуры, цивилизации, нации, но в конце концов нужно занять позицию, на которой все это не будет мешать нам действовать политически вместе. То есть политика идет от разнообразия к тождественному, тогда как любовь, напротив, – это создание различия, принимаемого в качестве уникального пути. Политика идет от различия к тожественному, а любовь вводит различие в тождественное.
Событие-встреча и конструирование сцены Двоицы
– Если попытаться описать то, как Ваша общая мысль о субъекте и истине сочетается с тем положением, которое есть любовь, можно заметить, что любовь начинается с события, которым является встреча. Значит ли это, что любовь бывает только после некоего удара молнии?
– Удар молнии – это способ поэтизации встречи, описания ее в несколько возвышенном стиле и, надо заметить, ретроактивном: например, говорят о том, что случилось какое-то озарение. В некоторых случаях все на самом деле может быть так. Вы где-то находитесь, видите, как подходит женщина, и внезапно что-то навсегда сдвигается в Вашем представлении мира. Это не совсем выдумка. Но в любом случае, с ударом молнии или без него, остается определенный элемент, а именно случайность. Этот неизбежный элемент встречи как раз и оказывается всему началом. Сам по себе – он почти ничто, как и, по сути, всякое событие. Событие – это, вообще-то, почти ничто: оно появляется и тут же пропадает, сначала мы не понимаем, что у него есть какое-то будущее, в первый момент его последствия просчитать невозможно.
Любовь – хороший пример: мне представляют некую коллегу по работу или еще кого-то. Само по себе это знакомство – пустяк. Иногда случается, что сразу же чувствуешь, что это важно. Но бывает и так, что в данный момент ничего такого не ощущаешь. В этой области все по-разному. Но меня здесь интересует только случайность. Поразительно, как давно на сцене, особенно в театре, стали представлять противоречие между этой чистой случайностью, лежащей у истока любви, и логикой брака, выстроенного как символ того, что как раз не является случайностью. Театр противопоставляет чистую встречу юноши и девушки, которые увиделись на улице, в церкви, обменялись взглядами, и социальную машинерию, которая как раз предвидела двоицу, плотно залатанную единицами, то есть хорошо выстроенную одну двоицу. Это неисчерпаемая для театра тема: противоречие между абсолютно случайным началом и началом совершенно подготовленным. Я же часто привожу любовь в качестве примера события. Любовная встреча кажется совершенным пустяком. Ницше не так уж ошибался, когда говорил, что важные события приходят «кротко, как голубь». Это почти ничто и в то же время это может быть началом для чудесной истории.
– Но Вы все же настаиваете на процедуре, которая следует, на «работе» любви, как Вы говорите, отказываясь от трансцендентного взгляда на эту процедуру и утверждая, что речь идет не об иллюзии, но о продуктивной реальности.
– Очевидно, если бы любовь была попросту каким-то механическим последствием этой первоначальной случайности, этого почти что небытия, мы бы ничего не поняли в ее подлинной природе. Мы бы не поняли, что она сделана из последовательности выборов, размышлений, драм, попыток, ожиданий, исправлений. Но все знают, что приходит момент, когда встреча подтверждается признанием «Я тебя люблю». Когда встреча закрепляется таким заявлением, какова бы ни была его форма, тогда-то и начинается опыт в собственном смысле слова, опыт мира, существующего на двоих. Люди селятся в одной квартире, и само пространство станет для них пространством на двоих. Как и время: когда мы увидимся? Когда мы не будем вместе? Поедем в отпуск вместе? Постепенно некая совокупность составляющих обыденной жизни захватывается, отбирается этой аурой бытия-вдвоем. Все эти составляющие должны войти в сцену Двоицы. И это для них не является чем-то естественным. Нужно затащить их туда, наталкиваясь временами на какие-то существенные препятствия: иметь или не иметь детей, например. Все эти вещи формируют содержание процедуры любви. Вот что такое реальность любви. Если свести ее к психологическому состоянию, в ней немногое поймешь. Конечно, есть психологическое состояние у одного и у другого. Но, в конечном счете, все это окупается общим опытом, который не сводится к психологии или обособленному нарциссизму каждого из членов пары. Нарциссизм или неизбежный эгоизм – это, как известно, зачастую больше препятствие развертыванию фигуры любви, а не опора. Любовь – это не договор двух эгоизмов, не контракт. Здесь нет арбитра. Все происходит в имманентности, но в имманентности созидания самой сцены Двоицы.
Вот почему любовь творит. Она строит необыкновенный опыт различия. Это уникальный, радикальный, интенсивный жизненный опыт, поэтому и трудности, с которыми он сталкивается, угрозы его прерывания, оказываются драматичными. Я всегда напоминаю о том, что любовь – кровопролитная процедура, которая может привести к насилию и убийствам. В этом ее можно сравнить с политикой. В любви участвуют только двое, а не миллионы, однако это не означает, что в ней меньше драм и потерь, страдания, уровнем которого нельзя пренебрегать. Любовь – это творческое дело, но не бывает простого творчества. Однако в любви (как и в политике), существуют необыкновенные моменты энтузиазма, когда у каждого чувство, что он преодолел свои пределы, что он делает нечто потрясающее. Дело в том, что в случае любви фундаментальным аффектом является счастье. Все знают, что выказывать свое счастье – значит выказывать любовь. Нам непонятно, как показать свое счастье иначе. Однако этот аффект – производное тяжелого труда, сопровождаемого и поддерживаемого им, и труд этот включает и другие аспекты. Почему? Потому что он является экспериментированием с различием, с подвешенным миром, для каждого из двоих – экспериментом с самим фактом бытия двоими.
– Вы также говорите, что любовь – истина разделения, которая не может быть поэтому тотальностью или знанием. Не могли бы Вы это пояснить? Например, на основе вашей формуле об «атоме U», которая может показаться весьма странной тем, кто не понимают, как можно формализовать любовь, ведь обычно она представляется чем-то в высшей степени «неформализуемым».
– Здесь мы, как говорил Лакан, сталкиваемся с «тупиком формализации»! Но все это можно представить очень просто. Гипотеза, по которой исходное событие – это встреча, имеет смысл лишь в том случае, если предполагать некую предшествующую этой встрече ситуацию разделения. Чтобы была встреча, необходимо, чтобы было предшествующее разделение, в смысле, возможно, весьма радикальным: встретившиеся ныне не знали даже того, что другой существует. Можно подумать о разделении, созданном сексуацией, социальным статусом, возрастом или национальностью. Или просто тем, что один индивид бесконечно отличается от другого индивида.
Предположим произвольное разделение. Или мы тотально разделены, и встреча тогда – это видимость; в этом случае мы увлекаемся мнимыми любовными историями, иллюзиями, контрактными договоренностями, относящимися к взаимным интересам. Это теория классического морализма, согласно которой любовь за пределами сексуального желания – ничто или просто социальная условность. Или же можно предположить, что есть слияние, поскольку мы переходим от разделенности к единству. Это романтическая позиция, согласно которой любовь – это вовсе не сцена Двоицы, а трансцендентность Единого, способность двух субъективностей действительно отождествиться друг с другом, слиться вместе. Но можно, я бы сказал, пройти посередине, меж двух этих позиций. Или, если использовать политические метафоры, между правыми и ультралевыми. Правые видят в браке некую удобную иллюзию, социальный договор, тогда как ультралевые – трансцендентное слияние в славе, все меняющее, но ведущее к смерти. В этом случае необходимо, чтобы разделение оставалось, но «не всё». Эта территория, на которой создается такая сцена Двоицы, не нацелена на уничтожение этого разделения, но также не должна она и сохранять его в прежнем виде.
– Достаточно ли единственной точки между разделением и слиянием, чтобы родилась любовь?
– Во всяком случае, если мы хотим решить упомянутую мной проблему, необходимо, чтобы была точка привязки, быть может даже одна-единственная точка. Встреча должна оставлять след. Можно также сказать, что через встречу проявляется след: разделение остается самим собой, но есть и точка пересечения, касания. Иначе вообще непонятно, что такое встреча. Встреча должна вначале опираться на сущий пустяк, которым оказывается восприятие некоей точки. Есть общая точка. Построение сцены Двоицы заключается в том, что Двоица начинает видеться с общей точки, а не из чистого разделения. Когда встречаются, есть только эта общая точка. Всегда есть нечто, что меня захватывает, иначе бы нельзя было ввязаться в столь невероятную авантюру, практически ничего не зная. Но мы знаем, что «что-то в этом есть», и это всё.
В предлагаемой мной формализации есть «мужчина» и «женщина», поскольку в данном случае я работаю над половым разделением, но есть также точка «U» – как в «универсальном» или «едином» (Un). После встречи речь всегда будет идти о выявлении вещей, которые в каком-то смысле расширяют эту точку и окружают ее. Обнаруживаются, конечно, моменты, когда мы сжимаемся к точке, единственной вещи, которая существовала в самом начале. То есть я предлагаю представлять любовь как моменты систолы и диастолы, то есть как расширение и сжатие. Это можно заметить эмпирически: существуют моменты расширения, когда двое присваивают себе фрагмент мира действительно вдвоем, и моменты, когда нарциссизм начинает требовать своих прав, и мы отступаем к самому основанию, к тому, что чрезвычайно близко к начальной точке. Эта игра может достичь момента, когда U уступит и откроет предложение расставания. В «Хвале любви»[4]4
Éloge de l’amour, avec Nicolas Truong, Flammarion, coll. Café Voltaire, 2009.
[Закрыть] я предлагаю в качестве одного из возможных определений любви упорную борьбу с расставанием. Всякая любовь происходит из разлуки. То есть последняя всегда и несмотря ни на что преследует тенью этот процесс.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?