Текст книги "Обрученные"
Автор книги: Алессандро Мандзони
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)
– Вы так полагаете, достопочтенный падре? Мой племянник, конечно, кавалер, который безусловно пользуется в обществе уважением… согласно его званию и достоинству, но передо мной он мальчишка и будет делать только то, что я ему прикажу. Скажу вам даже больше: мой племянник ничего об этом в знать не будет. Что за необходимость давать отчёт? Всё это дела, которые мы улаживаем между собой, чисто по-дружески; всё и должно остаться между нами… об этом не беспокойтесь. Мне молчать не привыкать стать. – Тут он опять запыхтел. – А что касается сплетников, – продолжал он, – о чём же, по-вашему, они могут болтать? Монах отправляется на проповедь в другое место, – самая заурядная вещь! И, наконец, мы, которые видим… мы, которые предвидим… мы, которых это касается… что нам за дело до какой-то болтовни?
– А всё же, чтобы предупредить всякие разговоры, было бы хорошо в данном случае, если бы ваш синьор племянник как-нибудь публично выразил, оказал знаки дружбы, внимания… не нам лично, а нашему сану…
– Разумеется, разумеется, это вполне справедливо… Однако в этом нет никакой необходимости, – я знаю, что мой племянник всегда оказывает капуцинам подобающий приём. Он это делает по склонности – это у нас фамильная черта. И потом он знает, что этим он доставляет удовольствие мне. Впрочем, в данном случае… что-нибудь такое, из ряда вон выходящее… вполне уместно. Предоставьте это мне, достопочтенный падре, я прикажу племяннику… То есть, конечно, надо подступиться к нему осмотрительно, чтобы он и не догадался о том, что произошло между нами. Ибо мне вовсе не желательно, чтобы мы ненароком наложили пластырь туда, где и раны-то нет. А что касается нашего уговора, чем скорее всё устроится, тем лучше. И если бы нашлось местечко подальше… чтобы устранить всякую возможность…
– У меня как раз запрашивали из Римини относительно проповедника, и я, пожалуй, и без всякого иного повода мог бы остановиться на…
– Весьма кстати, весьма! А когда же?
– Раз уж приходится делать дело, так надо уж делать его поскорее.
– Поскорее, вот именно, поскорее, достопочтенный падре: лучше сегодня, чем завтра. И, разумеется, – продолжал он, поднимаясь, – если только я или моя семья можем сделать что-нибудь для наших дорогих отцов капуцинов…
– Мы знаем по опыту доброту вашей семьи, – сказал падре провинциал, поднимаясь в свою очередь и направляясь к двери вслед за своим победителем.
– Мы загасили искру, достопочтенный падре, – сказал тот, приостанавливаясь, – искру, которая могла вызвать большой пожар. Между добрыми друзьями даже большие дела улаживаются с двух слов.
Подойдя к двери, он распахнул её и, во что бы то ни стало, пожелал пропустить падре провинциала вперёд. Они вошли в другую комнату и присоединились к остальному обществу.
Большое усердие, большое искусство, большие слова пускал в ход этот синьор, когда нужно было уладить какое-нибудь дело. Зато и результаты получались соответствующие. Действительно, благодаря переданной нами беседе ему удалось заставить падре Кристофоро пройти пешком из Пескаренико в Римини, – прогулка изрядная!
Как-то вечером в Пескаренико прибыл из Милана капуцин с пакетом на имя падре настоятеля. Внутри оказалось распоряжение о послушании, наложенном на падре Кристофоро: отправиться в Римини, где и проповедовать в течение всего поста. В письме к настоятелю предписывалось внушить названному брату, чтобы он отложил всякое попечение о делах, которые, может быть, начаты им в местах, откуда ему предстояло отбыть, и не разрешать ему никакой переписки. Фра податель письма назначался ему в сотоварищи по путешествию. Падре настоятель с вечера не сказал ничего, а наутро велел позвать фра Кристофоро, предъявил ему распоряжение о послушании, велел пойти взять суму, посох, плат для утирания пота и пояс и немедленно отправиться в путь с подателем письма, которого он ему тут же и представил.
Каким это было ударом для нашего фра Кристофоро, вы можете судить сами. Он сразу вспомнил Ренцо, Лючию, Аньезе и воскликнул, так сказать, про себя: «Боже мой, что станут делать эти несчастные, когда меня здесь больше не будет!» Но он поднял глаза к небу и стал упрекать себя в недостатке стойкости, в том, что возомнил себя нужным для чего-то. Сложив на груди в знак покорности руки крестом, он склонил голову перед падре настоятелем, который отвёл его в сторонку и сделал ещё новое внушение: на словах это был совет, по смыслу же – прямое предписание.
Падре Кристофоро пошёл в свою келью, взял суму, положил в неё молитвенник, свой сборник великопостных проповедей и хлеб прощения, подпоясал сутану кожаным поясом, попрощался с теми из братии, кто оказался в монастыре, потом пошёл напоследок попросить благословения у падре настоятеля и пустился, в сопровождении своего спутника, в назначенный ему путь.
Мы уже упоминали о том, что дон Родриго, вбив себе в голову во что бы то ни стало довести до конца свою коварную затею, решил прибегнуть к помощи одного ужасного человека. Ни имени последнего, ни его фамилии, ни звания мы не можем сообщить, не можем даже высказать никаких догадок на этот счёт, – обстоятельство тем более странное, что упоминание об этой личности мы находим во многих книгах того времени (имею в виду печатные книги).
Что речь идёт именно о данной личности, не оставляет никакого сомнения само тождество фактов; но всюду заметно большое поползновение опустить его имя, словно оно жгло руку и перо пишущего. Франческо Ривола, в своём жизнеописании кардинала Федериго Борромео, когда ему приходится говорить об этом человеке, называет его «синьором, столь же могущественным по своим богатствам, сколь знатным по своему происхождению», – и только. Джузеппе Рипамонти, который в пятой книге пятой декады своей «Отечественной истории»[124]124
…Рипамонти, который в пятой книге пятой декады своей «Отечественной истории» и т. д. – «Отечественная история» миланского летописца Рипамонти состоит из шестидесяти книг. Декада – в данном случае группа из десяти книг.
[Закрыть] упоминает о нём более подробно, называет его «один человек», «этот», «тот», «этот человек», «эта личность». На прекрасной своей латыни, с которой мы переводим по нашему скромному разумению, он говорит так: «Я расскажу случай с одним человеком, который, являясь одним из первых среди городской знати, избрал своим местопребыванием селение, расположенное на самой границе, и, укрепившись там при помощи преступлений, не ставил ни во что суды и судей, чиновников и государственную власть. Жизнь он вёл совершенно независимую, принимал у себя изгнанников, одно время был изгнанником и сам. Потом вернулся как ни в чём не бывало…» У этого писателя мы позаимствуем и кое-какие другие отрывки, которые пригодятся нам для подкрепления и пояснения рассказа нашего анонима: рука об руку с ним мы и пойдём дальше.
Делать то, что запрещено законом или чему препятствует та или иная сила; быть судьёй и хозяином в чужих делах с единственным побуждением – жаждой повелевать; внушать всем страх; распоряжаться людьми, которые сами привыкли распоряжаться другими, – таковы были страсти, обуревавшие этого человека. Уже с юных лет насмотревшись и наслушавшись всяких толков о бесконечных насилиях и раздорах, перевидав множество тиранов, он испытывал смешанное чувство негодования и беспокойной зависти. В молодости, живя в городе, он не только не упускал случая, но даже искал его, чтобы иметь возможность столкнуться с наиболее прославленными людьми той же профессии, пойти им наперекор, чтобы померяться с ними и либо проучить их, либо заставить искать с ним дружбы. Превосходя многих других богатством и своими приверженцами, а дерзостью и настойчивостью, пожалуй, и вообще всех, он принудил большинство отказаться от всякого соперничества с ним, со многими круто расправился, а других сделал своими друзьями. Конечно, он не обращался с ними как с равными: только такие друзья и могли прийтись ему по душе. Это были друзья, готовые признавать себя ниже его, стоять по его левую руку. Однако на самом деле он действовал в их же интересах, был орудием в их руках: осуществляя свои замыслы, они не упускали возможности прибегать к содействию такого пособника, а для него уклонение от таких дел было бы равносильно крушению его репутации, отказу от принятой на себя роли. Так что он и сам и с помощью других натворил таких дел, что уже ни имя его, ни родство, ни друзья, ни его личная дерзость не могли защитить его от общественного гнева, и, под давлением всеобщей ненависти, он был вынужден покинуть пределы государства.
Думаю, что к этому обстоятельству относится знаменательное место в рассказе Рипамонти: «Когда ему пришлось покинуть страну, вот к какой скрытности прибегнул он, вот какую обнаружил осторожность и робость: он проехал через весь город верхом на коне, со сворой собак, при трубных звуках, и, проезжая мимо королевского дворца, передал страже наглое поручение для губернатора». И пребывая в отсутствии, он не прекращал своих происков, не прерывал даже сношений со всеми своими друзьями, которые остались в единении с ним, «образуя тайную лигу свирепых замыслов и зловещих деяний», – если буквально перевести Рипамонти. По-видимому, именно тогда-то он и задумал вместе с более высокими лицами некоторые новые страшные деяния, о которых вышеупомянутый историк сообщает с таинственной краткостью. «Даже некоторые иностранные государи, – говорит он, – неоднократно прибегали к его содействию для выполнения какого-нибудь важного убийства и часто издалека посылали ему на подмогу людей, которые служили под его началом».
В конце концов неизвестно, по истечении какого срока, но благодаря чьему-то могущественному заступничеству, не то с него была снята опала, не то его собственная дерзость делала его неуязвимым, только он решил вернуться домой, и действительно вернулся – правда, не в самый Милан, а в один из своих замков, пограничный с бергамазской территорией, которая, как всякому известно, входила в состав Венецианского государства. «Дом этот, – я опять привожу слова Рипамонти, – был как бы мастерской кровавых деяний: слугами там были люди, за поимку которых была обещана награда, а ремеслом их было рубить головы, – ни повар, ни самый последний слуга не освобождались от совершения убийств. Даже руки мальчиков обагрялись кровью». Помимо этой домашней челяди он, по утверждению того же историка, имел ещё и других приспешников из подобных же личностей, всегда готовых выполнять его приказания и разбросанных как бы на постой в различных местах обоих государств, на рубеже которых он жил.
Всем тиранам в значительной части округи пришлось по тому или иному поводу сделать выбор между дружбой и враждой с этим необыкновенным тираном. Но первым же, которые захотели было выступить против него, пришлось так плохо, что никому уж больше не было охоты предпринимать самому подобные попытки. И даже не выходя за пределы собственных дел, занимаясь только собою, нельзя было остаться в стороне от него. Неожиданно являлся его посланный с требованием бросить такое-то предприятие, перестать беспокоить такого-то должника или что-нибудь в этом роде. Приходилось либо соглашаться, либо отказываться. Если же одна сторона с вассальной преданностью появлялась, чтобы передать на его усмотрение какое-нибудь дело, то другая оказывалась перед трудным выбором: или подчиниться его приговору, или объявить себя его врагом, что было равносильно, как говорили когда-то, чахотке в третьей стадии.
Многие неправые прибегали к нему, чтобы оказаться правыми. Многие же правые поступали так же, чтобы заполучить сильную поддержку и отрезать противнику путь к нему же: те и другие так или иначе становились в зависимость от него. Случалось иногда, что слабый, притесняемый, угнетаемый насильником, обращался к нему, и он принимал сторону слабого, вынуждая насильника прекратить свои преследования, исправить сделанное зло, попросить прощения. В случае же нежелания подчиниться он начинал с ним войну, да такую, что тому приводилось убираться из мест, где он чинил расправу, а иногда даже заставлял расплачиваться ещё быстрее и ещё ужаснее. В таких случаях его имя, обычно внушавшее ужас и отвращение, надолго благословлялось всеми, потому что, не скажу – такого правосудия, но такой помощи, такого, как-никак, содействия в те времена нельзя было ожидать ни от какой силы, ни частной, ни общественной. Но гораздо чаще, и даже в большинстве случаев, эта сила служила орудием осуществления беззаконных притязаний, свирепых желаний, высокомерных прихотей.
Столь разнообразное применение этой силы всегда производило одно и то же впечатление – внушало всем преувеличенное представление о том, как много он мог захотеть и свершить независимо от правоты или неправоты – этим двум началам, ставящим такие преграды воле людей и так часто вынуждающих их отступать. Молва о насильниках обычных в большинстве случаев ограничивалась тесными пределами того местечка, где они слыли самыми богатыми и самыми могущественными; каждый округ имел своих, все они были так похожи друг на друга, что людям не было никакого смысла заниматься теми, кто не сидел у них на шее непосредственно. Но молва об этом выдающемся тиране давно уже распространилась по всем уголкам Миланского герцогства: повсюду в народе ходили рассказы о его жизни, и с его именем связывалось нечто роковое, загадочное, легендарное.
Подозрение, что везде рыскают его приспешники, всякие наёмные убийцы, не позволяло ни на минуту забывать о нём. Впрочем, это были лишь подозрения, ибо разве мог кто-нибудь открыто признаться в подобной зависимости? Однако всякий насильник мог быть в союзе с ним, всякий разбойник – членом его шайки; а самая неопределённость лишь умножала догадки и усугубляла ужас перед этим явлением. И всякий раз, когда где-либо показывались таинственные фигуры брави более гнусного, чем обычно, вида, когда совершалось страшное злодеяние, виновника которого сразу нельзя было указать или угадать, – произносили, шептали имя того, которого мы, благодаря этой досадной, чтобы не сказать больше, осторожности наших авторов, вынуждены называть Безымённым.
Расстояние от его замка до палаццотто дона Родриго не превышало семи миль, и потому Родриго, едва став самостоятельным и сделавшись настоящим тираном, должен был убедиться, что в таком близком соседстве с подобным лицом нельзя заниматься этим ремеслом, не вступив в схватку с Безымённым либо не поладив с ним. А поэтому он предложил ему свои услуги и стал его другом, в том же роде, разумеется, как и все остальные. Он оказал ему не одну услугу (подробностей об этом рукопись не сообщает) и каждый раз уносил от него обещание взаимной поддержки и помощи в любом необходимом случае.
Однако дон Родриго весьма тщательно скрывал эту дружбу или, по меньшей мере, старался не давать заметить, насколько она была тесна и какого она была рода. Он хоть и стремился играть роль тирана, но не тирана необузданного, – это занятие было для него лишь средством, а не целью. Ему хотелось свободно пребывать в городе, наслаждаться удобствами, развлечениями, почестями, связанными с культурной жизнью. А для этого ему нужно было соблюдать известную осторожность, считаться с родственниками, поддерживать дружбу с важными лицами, держать руку на весах правосудия, чтобы в нужный момент склонять их на свою сторону или устранять совсем, а в иных случаях – даже ниспровергнуть с их помощью кого-нибудь, с кем легче было справиться таким образом, чем путём самочинной расправы. И, конечно, тесная дружба, скажем лучше, – союз с человеком такого рода, с открытым врагом власть имущих, не сослужил бы ему хорошей службы, особенно в глазах дядюшки-графа. Всё же известные дружеские отношения, которых нельзя было скрыть, могли считаться неизбежными с человеком, чья вражда была слишком опасна, и, таким образом, могли извиняться необходимостью. Тем более что тот, кто должен быть предусмотрительным, если у него нет к этому охоты либо не находится способа для этого, – в конце концов бывает вынужден соглашаться на то, чтобы другой до известной степени выполнял его обязанности и, если не даёт на это прямого согласия, то по меньшей мере смотрит сквозь пальцы.
Как-то утром дон Родриго выехал на коне в охотничьем снаряжении, в сопровождении небольшого числа пеших брави. У стремени его был Гризо, другие четверо – позади. Шествие направилось к замку Безымённого.
Глава 20
Замок Безымённого высился над узкой и угрюмой долинной, на вершине холма, выступающего из суровой горной цепи и, трудно сказать, то ли соединённого с ней, то ли отделённого от неё грудой скал, обрывами и целым лабиринтом пещер и расщелин, которые захватывали также оба его склона. Холм был доступен только со стороны, обращённой к долине. Здесь спускался довольно крутой, но ровный и непрерывный склон. Наверху – луга, а ниже – обработанные поля с разбросанными тут и там хижинами. Дно долины представляло собой ложе из гальки, где бежал, в зависимости от времени года, то мирный ручеёк, то бурный поток, в ту пору служивший границей двух государств. На противоположных склонах, образующих, так сказать, другую стену долины, внизу местами тоже попадались возделанные поля. Остальное – скалы и камни, отвесные кручи, непроходимые и голые, разве только по расщелинам и гребням усеянные отдельными кустиками.
С высоты этого мрачного замка, словно орёл в своём окровавленном гнезде, нелюдимый хозяин царил над всем окрестным пространством, куда только могла ступить нога человека, и никогда не видел никого ни над собой, ни в вышине. Бросая взгляд вокруг, он охватывал всё, доступное взору, – и склоны, и долины, и пробегавшие по ним дороги. Та, что, извиваясь, поднималась к страшному жилищу, развёртывалась перед тем, кто смотрел на неё сверху, словно змеевидная лента: из окон, из бойниц синьор мог спокойно следить за каждым шагом всякого идущего по ней и сотню раз взять его на прицел. А с помощью гарнизона из своих брави, который он держал наверху, Безымённый мог уложить на тропинке или сбросить с неё в пропасть даже целый отряд, прежде чем хотя бы один человек добрался до вершины. Впрочем, не только наверх, но даже и в долину, даже мимоходом, никто не смел ступить ногой, если не был уверен в добром расположении к нему владыки замка. А полицейский, покажись он там, был бы сочтён вражеским лазутчиком, захваченным в неприятельском стане. Относительно тех, кто рискнул было проделать подобный опыт, рассказывали трагические истории; однако всё это были дела давно минувших дней, и никто из молодёжи не помнил, чтобы ему довелось видеть в долине хоть одного из этой породы, живого или мёртвого.
В таких чертах описывает наш аноним это место, – о названии его он умалчивает. Больше того, чтобы не навести нас на след, он ничего не говорит о путешествии дона Родриго и переносит его прямо в середину долины, к подножию холма, к самому началу крутой и извилистой тропинки. Там была таверна, которую с успехом можно было бы назвать и караульней. На ветхой вывеске, висевшей над входом, нарисовано было с обеих сторон по сияющему солнцу, но народ, который то повторяет имена так, как они ему были преподнесены, то видоизменяет их на свой лад, называл эту таверну не иначе как «Страшной ночью».
Заслышав приближающийся топот копыт, на пороге таверны показался молодцеватый парень, весь обвешанный оружием, как сарацин. Посмотрев на дорогу, он ушёл внутрь предупредить троих головорезов, которые играли в карты, засаленные и загнутые наподобие черепицы. Тот, кто, по всей видимости, был атаманом, поднялся, выглянул наружу и, узнав друга своего хозяина, почтительно его приветствовал. Дон Родриго, ответив ему весьма учтивым поклоном, спросил, у себя ли в замке синьор, и, получив ответ от этого начальника караула, что хозяин, кажется, дома, слез с коня и бросил поводья Тирадритто, одному из своей свиты. Затем он снял с себя ружьё и поручил его Монтанароло, как бы для того, чтобы избавиться от лишней тяжести при подъёме наверх, а в сущности потому, что отлично знал, что на самый верх ходить с ружьём не разрешалось. Затем он вынул из кармана несколько берлинг и бросил их Танабузо со словами: «Вы подождите меня тут да тем временем повеселитесь с этими добрыми ребятами». Наконец, он вынул несколько золотых скуди и вручил их начальнику караула, сказав, что половина предназначается ему, а другая должна быть разделена между его людьми. И наконец, в сопровождении Гризо, который тоже снял ружьё, дон Родриго, уже пешком, стал подниматься наверх.
Тем временем названные выше брави, а с ними четвёртый – Сквинтернотто (вы только обратите внимание на прозвища, так старательно сохранённые для нас анонимом)[125]125
…вы только обратите внимание на прозвища… – Монтанароло значит «маленький горец», Танабузо – «из вертепа», Сквинтернотто – «искажённый», Ниббио – «коршун».
[Закрыть] – остались вместе с тремя людьми Безымённого да ещё с тем молодым парнем, будущим кандидатом на виселицу. Они принялись играть в карты и поочерёдно рассказывать про свои подвиги.
Один из людей Безымённого, который тоже шёл наверх, вскоре догнал дона Родриго, взглянул на него, узнал и присоединился к нему, избавив последнего тем самым от неприятности называть своё имя и рассказывать о себе каждому встречному, который не знал его в лицо. Подойдя к замку, дон Родриго был введён внутрь (однако ему пришлось оставить Гризо у входа). Затем его повели бесконечными тёмными коридорами и через анфиладу комнат, где были развешены мушкеты, сабли, алебарды и стояли на страже брави. Спустя некоторое время он был допущен в комнату, где находился Безымённый.
Тот поднялся навстречу гостю, отвечая на приветствие вошедшего и вместе с тем оглядывая его руки и лицо, как он, по привычке, почти непроизвольно непременно проделывал со всяким, приходившим к нему, будь то даже самый давний и испытанный его друг.
Он был высокого роста, смуглый, плешивый. Уцелевшие волосы – редкие и седые, лицо в морщинах. На первый взгляд ему можно было дать, пожалуй, больше его шестидесяти лет, но его осанка, движения, резкие черты лица, мрачный, но живой блеск глаз указывали на телесную и душевную силу, которая могла бы считаться исключительной даже для человека молодого.
Дон Родриго сказал, что пришёл искать совета и помощи; ибо связанный трудно выполнимым обещанием, отказаться от которого ему не позволяет честь, он вспомнил заверения высокочтимого хозяина, который никогда не давал пустых, напрасных обещаний, – и Родриго принялся излагать свой злодейский замысел. Безымённый, который кое-что уже знал об этом, хотя и смутно, слушал внимательно, как из любопытства к подобным историям, так и потому, что здесь было замешано одно имя, ему известное и крайне ненавистное, имя фра Кристофоро, открытого врага насильников не только на словах, но, при случае, и на деле. Дон Родриго, зная, с кем говорит, принялся всячески преувеличивать трудности своей затеи: дальность расстояния, монастырь, синьора!.. В ответ на это Безымённый, словно по наущению какого-то демона, таившегося в его душе, внезапно прервал дона Родриго, сказав, что берёт всю затею на себя. Он записал имя нашей бедной Лючии и отпустил гостя со словами: «В скором времени вы получите от меня указание, что вам делать».
Если читатель ещё помнит злополучного Эджидио, который жил рядом с монастырём, где укрывалась бедняжка Лючия, пусть он знает, что это был один из самых верных и близких сообщников Безымённого в его злодеяниях. Потому-то последний с такою готовностью и решительностью и дал своё согласие помочь дону Родриго. Однако едва он остался один, его взяло, не скажу – раскаяние, но какое-то чувство досады, что он дал слово. С некоторых пор совершённые им злодеяния вызывали в Безымённом если не угрызения совести, то какую-то тревогу. Нагромоздившись в большом количестве, если не на его совести, то по крайней мере в его памяти, они пробуждались теперь всякий раз, когда он совершал какое-нибудь новое злодейство, и все разом вставали в его сознании, мерзкие и страшные, словно бремя их, и без того тягостное, всё росло и росло. То отвращение, которое он испытывал, совершая первые преступления, но потом им преодолённое, почти совершенно исчезнувшее, теперь снова давало себя чувствовать. Но если в те далёкие времена картина неизвестного будущего и чувство крепкой живучести наполняли его душу беззаботной уверенностью, то теперь, напротив, как раз мысли о будущем делали настоящее всё более тоскливым.
«Старость – смерть – а потом?» И удивительная вещь, образ смерти, который в минуту грозной опасности пред лицом врага обычно удваивал пыл этого человека и разжигал в нём гнев и отвагу, – этот же самый образ, вставая пред ним теперь в молчании ночи, в неприступности его замка, повергал его в состояние внезапной растерянности. То не была угроза смерти со стороны противника, тоже смертного; её не отразить более острым оружием, более ловкой рукой; она приближалась одна, она зарождалась изнутри; может быть, она была ещё далека, но с каждым мгновением подходила всё ближе; и в то время как ум мучительно бился над тем, как бы отогнать самую мысль о ней, она всё приближалась.
Вначале постоянные примеры, непрерывное, так сказать, лицезрение насилия, мести, убийства вдохновляло его на жестокое состязание и вместе с тем служило ему как бы защитой от угрызений совести. Теперь в его душе порой поднималось смутное, но ужасное представление о личной ответственности, о независимости разума от каких бы то ни было примеров. Теперь он чувствовал иногда страшное одиночество именно оттого, что, выделившись из общей массы злодеев, он стоял впереди их всех. Тот бог, о котором он слышал, но которого уже давно не считал нужным ни отрицать, ни признавать, ибо был занят лишь тем, как бы прожить, словно его и не существует, теперь, в минуты беспричинной тоски, в мгновенья страха без видимой опасности, чудилось ему, взывал в его душе: «А всё же я существую!» В раннем кипении страстей закон, провозглашаемый во имя бога, казался ему прямо ненавистным. Теперь, когда этот закон неожиданно приходил ему на ум, его разум, наперекор воле, воспринимал этот закон как нечто непреложное. Однако он не только не делился ни с кем этой новой своей тревогой, но, наоборот, глубоко затаил её и прикрыл видимостью ещё более свирепой жестокости. Таким путём он старался утаить её и от самого себя, если не заглушить совсем. С завистью припоминая те времена (потому что ни уничтожить, ни забыть этого было нельзя), когда он, бывало, творил беззакония без всяких угрызений совести, с одной только мыслью об успехе, он делал всё возможное, чтобы возвратить те дни, чтобы сохранить либо вернуть былую волю, живую, гордую, несгибаемую, и убедить самого себя в том, что он всё ещё тот, прежний.
Так и в данном случае он внезапно дал слово дону Родриго, чтобы отрезать себе путь к отступлению. Но с уходом Родриго он вдруг почувствовал, как слабеет в нём решимость, которую он внушил себе, чтобы дать это обещание. Он почувствовал, как мало-помалу в его сознание проникает искушение нарушить данное слово. Но ведь это означало бы сыграть жалкую роль в глазах своего друга, в глазах своего ничтожного сообщника. Дабы оборвать разом столь мучительные колебания, он позвал Ниббио, одного из самых ловких и смелых своих пособников в злодеяниях, к которому он обычно прибегал, чтобы сноситься с Эджидио. С самым решительным видом он приказал ему немедленно оседлать коня, отправиться прямо в Монцу, осведомить Эджидио о данном обещании и потребовать помощи для его выполнения.
Гонец-разбойник вернулся гораздо раньше, чем его ожидал хозяин. Ответ Эджидио гласил, что дело это лёгкое и верное. Пусть только пришлют ему карету с двумя или тремя переодетыми брави. Всё остальное он берёт на себя и сам будет всем руководить.
При этом известии Безымённый, что бы ни происходило у него в душе, спешно отдал приказание самому Ниббио, чтобы он подготовил всё, как сказал Эджидио, и отправился в поход с двумя сообщниками, имена которых он ему назвал.
Если бы Эджидио для выполнения страшной услуги, которой от него требовали, пришлось рассчитывать только на свои обычные возможности, он, конечно, не дал бы так быстро столь решительного обещания. Но в самом этом убежище, где, казалось, всё должно было служить ему помехой, у этого жестокого преступного человека была поддержка, известная только ему одному. И то, что для других явилось бы величайшим препятствием, было орудием в его руках. Мы рассказывали о том, как злосчастная синьора один раз позволила себе выслушать его, и читатель, надо полагать, понял, что этот раз был не последним, а лишь первым шагом на её кровавом, отвратительном пути. Этот самый голос, который приобрёл над ней власть и, я сказал бы, мог заставить синьору пойти даже на преступление, теперь потребовал от неё принесения в жертву невинного создания, которое было под её защитой.
Это требование повергло Гертруду в ужас. Потерять Лючию по какому-нибудь непредвиденному случаю, без всякой вины с её стороны, было бы для Гертруды несчастьем, горьким наказанием. А тут ей приказывали расстаться с ней путём низкого вероломства, – и средство искупления становилось для неё новым источником угрызения совести. Несчастная перебрала в уме все пути, чтобы отделаться от ужасного приказания, все, кроме единственно верного, который всегда, однако, открыто лежал перед ней. Преступление – суровый и непреклонный хозяин, с которым может совладать лишь тот, кто безоговорочно восстанет против него. А на это Гертруда не могла решиться, – и повиновалась.
Назначен был день. Приближался условленный час. Гертруда, уединившись с Лючией в своей личной приёмной, ласкала её больше, чем обычно, а Лючия, принимая ласки, отвечала на них всё нежнее и нежнее, подобно тому как овечка без малейшего страха трепещет под рукой пастуха, который гладит её и ласково подталкивает вперёд, и, поворачиваясь, лижет его руку, не зная того, что перед овчарней её ждёт мясник, которому пастух только что продал её.
– Я нуждаюсь в большой услуге, и лишь вы одна можете оказать её мне. Хотя у меня под началом много людей, всё же положиться не на кого. Для одного весьма важного дела – я вам расскажу потом – мне необходимо немедленно переговорить с тем отцом настоятелем капуцинов, который привёл вас, бедная моя Лючия, ко мне. Но необходимо, чтобы никто не знал, что именно я посылала за ним. Кроме вас, у меня нет никого, кто бы мог выполнить это поручение в полной тайне.
Лючия была поражена такой просьбой. Со свойственной ей застенчивостью, не скрывая, однако, своего величайшего изумления, она тут же, чтобы отделаться от поручения, стала приводить доводы, которые синьора должна была понять и предвидеть: без матери, одной, по глухой дороге, в незнакомой местности… Но Гертруда, прошедшая дьявольскую школу, выказала в свою очередь большое изумление и крайнее неудовольствие по поводу такого упрямства со стороны той, на кого она так твёрдо рассчитывала, сделав вид, что находит все её отговорки вздорными… Средь бела дня, всего несколько шагов по дороге, по которой Лючия уже проходила несколько дней тому назад, да если бы даже она никогда её раньше и не видела, то стоит толком рассказать, – и уж никак не ошибёшься! Словом, Гертруда столько всего наговорила, что у бедняжки, растроганной и вместе с тем обиженной, сорвалось с языка:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.