Текст книги "Обрученные"
Автор книги: Алессандро Мандзони
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 40 (всего у книги 45 страниц)
С новой и ещё более сильной тревогой в душе юноша направился в указанную сторону. Вот он и на этой улице и сразу заметил дом среди других, пониже и победнее; Ренцо подошёл к наглухо запертому подъезду, положил руку на дверной молоток и подержал его некоторое время на весу, словно медля перед урной, прежде чем вынуть билетик, на котором будет стоять: «жизнь» или «смерть». Наконец, он поднял молоток, и раздался решительный удар.
Через несколько минут приоткрылось окошко, из которого показалась голова женщины, разглядывающей, кто бы это мог быть. Испуганное выражение её лица словно говорило: «Монатти? Бродяги? Комиссары? Мазуны? Черти?»
– Милейшая синьора, – глядя на неё, произнёс Ренцо не слишком уверенным голосом, – не проживает ли здесь в услужении деревенская девушка, по имени Лючия?
– Её здесь больше нет, уходите, – отвечала женщина, собираясь закрыть окно.
– Одну минутку, ради бога. Разве её здесь больше нет? Где же она?
– В лазарете, – и она снова стала было закрывать окно.
– Повремените минуточку, ради самого неба! У неё чума?
– Ну да. Подумаешь, что же тут удивительного? Идите себе.
– О я несчастный! Погодите! Она очень тяжело больна? Давно ли?..
Но тем временем окно захлопнулось по-настоящему.
– Милейшая синьора, одно только слово, ради бога! Ради ваших погибших близких! Я ведь ни о чём вас больше не спрашиваю. Послушайте же!
Но все мольбы его остались гласом вопиющего в пустыне.
Потрясённый печальным известием и взбешённый таким обращением, Ренцо опять схватился за молоток и, упираясь рукой в дверь, сжимал и вертел его, наконец поднял, чтобы с горя постучать ещё раз, да так и остался, держа его на весу. В таком возбуждённом состоянии он обернулся – посмотреть, нет ли поблизости какого-нибудь соседа, от которого ему, может быть, удалось бы получить более точные сведения, какоенибудь указание или намёк. Но первой и единственной особой, которую он увидел шагах в двадцати от себя, оказалась другая женщина. Лицо её выражало ужас, ненависть, нетерпение и злобу, глаза как-то странно блуждали, они в одно и то же время смотрели и на него и куда-то вдаль. Рот её был широко раскрыт, казалось она вот-вот крикнет во всю мочь, но вместе с тем женщина как бы затаила дыхание. Она выбрасывала вверх свои тощие руки, то растопыривая, то сжимая морщинистые, похожие на когти пальцы, словно собираясь схватить что-то. По всему было видно, что ей хотелось созвать народ, но так, чтобы незнакомец этого не заметил. Когда взгляды их встретились, она, став ещё отвратительней, задрожала, точно захваченная на месте преступления.
– Что за чертовщина, – начал было Ренцо, в свою очередь поднимая руки в сторону женщины, но та, потеряв надежду захватить его врасплох, испустила крик, который до сих пор сдерживала.
– Мазун! Держи его, держи мазуна!
– Кто? Я? Ах ты, лгунья проклятая! Замолчишь ты! – закричал Ренцо и подскочил к ней, чтобы напугать её и заставить умолкнуть.
Но он тут же сообразил, что, пожалуй, прежде всего следует подумать о себе. На пронзительный крик старухи со всех сторон стали сбегаться люди, правда, не в таком количестве, как бывало в подобных случаях месяца три назад, но всё же их было более чем достаточно, чтобы по-своему расправиться с одним человеком. В ту же минуту снова открылось окошко, и давешняя грубиянка, на этот раз совсем высунувшись наружу, тоже принялась кричать:
– Хватайте его, хватайте! Знать, он из тех самых негодяев, что шляются повсюду и мажут двери у добрых людей!
Ренцо не стал долго раздумывать: он сразу сообразил, что лучше удрать от разъярённой толпы, чем объясняться с нею. Он бросил взгляд направо, налево, прикинул, где поменьше народу, и юркнул в ту сторону. Толкнув кого-то, он опрокинул первого, преградившего ему путь, сильным ударом в грудь отбросил шагов на восемь другого, бежавшего ему навстречу, и бросился во весь дух прочь, размахивая своим узловатым кулаком, угрожая всякому, кто вздумает стать поперёк дороги. Впереди него улица была пуста, но за спиной он слышал угрожающий топот и ещё более грозные отчаянные крики: «Держи, держи его! Держи мазуна!» – Ренцо не знал, когда же его преследователи отстанут, не видел, куда бы можно было от них скрыться. Гнев его перешёл в бешенство, тревога сменилась отчаянием. В глазах у него потемнело, он схватился за нож, выдернул его из ножен, остановился и обернулся – лицо его было таким свирепым и злым, каким не бывало ещё ни разу в жизни. И, вытянув руку, потрясая в воздухе сверкающим лезвием, закричал:
– У кого хватит духу, выходи вперёд, сволочь! Я его вот этой штукой так мазану, что долго будет помнить!
Но он с удивлением и смутным чувством некоторого успокоения увидел, что его преследователи уже остановились и стоят в нерешительности, продолжая орать, размахивая по воздуху руками, словно одержимые, и подавая какие-то сигналы, по-видимому людям, находившимся далеко позади него. Ренцо обернулся и увидел приближавшуюся повозку (за минуту до этого он в волнении её не заметил), и даже целую вереницу погребальных повозок с обычной свитой. А позади, на некотором расстоянии от них, другую кучку людей, которым тоже, видно, хотелось наброситься на мазуна и разделаться с ним, но им мешало всё то же препятствие. Очутившись, таким образом, между двух огней, Ренцо пришло в голову, что то самое, что пугало их, могло послужить ему во спасение. Он подумал, что раз так – нечего быть брезгливым: вложив в ножны свой нож, он отступил в сторону и бросился бежать прямо к повозкам. Миновав первую из них, он заметил на второй много свободного места. Ренцо нацелился, прыгнул и очутился наверху, твёрдо стоя на правой ноге, болтая в воздухе левой, с поднятыми руками.
– Молодец! Молодец! – в один голос воскликнули монатти, из которых одни сопровождали шествие пешком, другие сидели на повозках, третьи (если уж не скрывать самого ужасного и рассказывать, как оно было) прямо на трупах, угощаясь из большой бутыли, ходившей по рукам. – Ну, и молодец! Чисто сделано.
– Ты пришёл искать защиты у монатти? Считай, что ты в церкви, – сказал один из двух, сидевших на повозке, куда забрался Ренцо.
Большинство врагов при приближении кортежа обратилось в бегство и скрылось, не переставая кричать: «Держи, держи мазуна!» Иные отступали медленнее, то и дело останавливаясь, и, поворачивая в сторону Ренцо озлобленные лица, угрожающе жестикулировали. А он отвечал им с повозки, потрясая кулаками в воздухе.
– Погоди, вот я ж вам, – сказал один из монатти. Сорвав с какого-то трупа грязный лоскут, он наскоро завязал его узлом и, ухватив за один конец, подняв в виде пращи, направил на этих упорных преследователей. Делая вид, что собирается запустить в них тряпкой, он закричал: – Вот вам, негодяи!
При этом движении угрожавшего все в ужасе бросились врассыпную, и Ренцо увидел лишь вражеские спины да пятки, засверкавшие в воздухе, словно колотушки на сукновалке.
Среди монатти раздался торжествующий крик, взрыв бурного хохота, длительное улюлюканье вслед убегающим.
– Ага! Видишь, как мы умеем защищать добрых людей, – сказал монатто, разогнавший толпу, обращаясь к Ренцо. – Каждый из нас стоит сотни этих трусов.
– И правда, я ведь, можно, сказать, обязан вам жизнью, – отвечал Ренцо, – благодарю вас от всего сердца.
– За что же? – сказал монатто. – Ты этого заслуживаешь, – сразу видно, хороший малый. Отлично делаешь, что мажешь эту сволочь. Мажь их, истребляй вовсю. Они лишь тогда чего-нибудь и стоят, когда подохнут. А то вон они в награду за жизнь, которую мы ведём, только проклинают нас да говорят, что всех перевешают, как только мор кончится. Да нет, всем им придёт конец раньше, чем чуме. А монатти одни только и уцелеют. Будем ликовать и кутить на весь Милан.
– Да здравствует чума, и смерть черни! – воскликнул другой, и, произнеся столь прекрасный тост, он приставил к губам бутыль, держа её обеими руками и, подскакивая на ухабах, изрядно хлебнул, а потом передал бутыль Ренцо, приговаривая: – Выпей-ка за наше здоровье.
– Всем вам его желаю от всего сердца, – сказал Ренцо, – но у меня что-то нет жажды да и большой охоты выпивать в такое время.
– Ты, видать, порядком-таки струхнул, – сказал монатто, – и никак, малый простой. Не с твоим лицом ходить в мазунах.
– Всякий ловчится, как умеет, – вставил другой.
– А ну-ка, дай мне, – сказал один из тех, кто шёл пешком рядом с повозкой, – я тоже хочу хлебнуть ещё разок за здоровье её хозяина, который попал сюда в эту прекрасную компанию… вон там, как раз в том роскошном экипаже.
И он с дьявольской усмешкой кивнул в сторону повозки, ехавшей впереди той, на которой сидел бедняга Ренцо. Затем, скорчив серьёзную мину, что придало ему ещё более зловещий и отталкивающий вид, и отвесив почтительный поклон в ту сторону, продолжал:
– Не разрешите ли, уважаемый хозяин, отведать жалкому монаттишке винца из вашего погреба? Извольте видеть, так уж устроена жизнь: мы те самые, что усадили вас в карету и везём теперь на дачу. Опять же, вино плохо действует на синьоров, а вот у бедных монатти желудок будет покрепче.
И взяв под хохот товарищей бутыль, он высоко поднял её, но, прежде чем выпить, повернулся к Ренцо, пристально взглянул на него и сказал тоном какого-то презрительного сострадания:
– Не иначе как дьявол, с которым ты заключил договор, ещё очень молод, – не подвернись мы, чтобы спасти тебя, он бы тебя не больно выручил.
И под новый взрыв хохота он присосался к бутыли.
– А мы-то? А мы-то как же? – закричало несколько голосов с повозки, ехавшей впереди. Мошенник, насосавшись вволю, двумя руками вручил бутыль своим собратьям, которые стали передавать её друг другу, пока один, опорожнивший её до дна, взялся за горлышко, повертел бутылью в воздухе и с возгласом: «Да здравствует чума!» – так швырнул её на мостовую, что она разлетелась вдребезги. Потом он затянул песенку монатти, и её тут же подхватили другие голоса этого гнусного хора. Адский напев, перемежаясь со звоном колокольчиков, скрипом повозок и топотом лошадей, гулко раздавался в пустынном молчании улиц и, отдаваясь в домах, горько сжимал сердца немногих уцелевших жителей.
Но что только не может иной раз прийтись кстати? Что только не может в некоторых случаях доставить удовольствие? Только несколько мгновений назад опасность сделала для Ренцо более чем терпимым общество этих мёртвых и этих живых. А теперь эта песня, избавлявшая его от столь неприятного общения с монатти, была для его слуха музыкой, – я готов сказать, желанной. Не совсем ещё придя в себя, в полном расстройстве чувств, он меж тем в душе горячо благодарил провидение за то, что вывернулся из столь трудного положения, не пострадав сам и не причинив никому вреда. Теперь он молил провидение, чтобы оно помогло ему избавиться и от своих спасителей. Ренцо смотрел в оба, поглядывая и на них и на улицу, ловя момент тихонько спрыгнуть и не дать им возможности поднять шум, устроив скандал, способный навести на подозрение прохожих.
Вдруг на одном углу Ренцо показалось, что это место ему знакомо. Он стал всматриваться внимательнее: так и есть. Знаете, где он был? На проспекте у Восточных ворот, на той самой улице, по которой он месяцев двадцать тому назад так спокойно вошёл в Милан и так поспешно из него удалился. Он сразу вспомнил, что дорога отсюда вела прямо к лазарету. И, очутившись без всяких поисков и расспросов на нужной ему улице, он увидел в этом указание провидения и хорошее предзнаменование на будущее. Тут как раз навстречу повозкам вышел комиссар, кричавший монатти, чтобы они остановились, и ещё что-то не совсем понятное. Во всяком случае кортеж остановился, и пение сменилось шумной перебранкой. Один из монатти, находившийся в повозке, где ехал Ренцо, спрыгнул на землю, а Ренцо сказал другому:
– Спасибо вам за вашу доброту, да воздаст вам за это бог, – и спрыгнул в другую сторону.
– Ступай, ступай себе, бедный мазилка, – отвечал тот, – где уж тебе расправиться с Миланом.
К счастью, некому было услышать эти слова. Кортеж остановился по левую сторону проспекта, Ренцо поспешно перешёл на другую сторону и, прижимаясь к стене, рысцой побежал к мосту. Перейдя его и двигаясь дальше по предместью, он узнал монастырь капуцинов. Подойдя к самым воротам, он увидел угол лазарета, миновал решётку, и перед ним открылась картина всего огороженного снаружи пространства, – лишь слабый намёк, образчик чумного лазарета и всё же – огромная, потрясающая, неописуемая картина.
Вдоль двух стен, видных всякому, кто смотрит на лазарет с этой стороны, кишмя кишел народ. Больные группами тянулись в лазарет. Некоторые сидели или лежали на краю рва, который шёл вокруг здания. То ли у них не хватило сил добраться до помещения, то ли они, в отчаянии выйдя оттуда, уже не имели больше сил двигаться. Были и такие несчастные, что бродили словно в прострации, и многие из них в самом деле не помнили себя: один с воодушевлением поверял свои бредни какому-то несчастному, который лежал тут же, сражённый болезнью; другой впал в буйство; третий с улыбкой посматривал по сторонам, словно присутствуя на весёлом представлении. Но, пожалуй, самым необычным и самым шумным проявлением этого печального веселья было непрерывное громкое пение. Не верилось, что оно несётся из гущи этой жалкой толпы, и, однако, это пение заглушало все другие голоса. То была деревенская песенка про весёлую и игривую любовь, из тех, что зовут вилланеллами. И следуя глазами за волной этих звуков, чтобы узнать, кто же может веселиться в такое время, в таком месте, вы могли увидеть несчастного, который, спокойно сидя на дне рва, распевал во всю глотку, задрав кверху голову.
Едва Ренцо сделал несколько шагов вдоль южной стороны здания, как в толпе начался какой-то необычный шум и послышались голоса, кричавшие: «Берегись! Держи его!» Приподнявшись на цыпочки, Ренцо увидел несущуюся вскачь лошадёнку, подгоняемую совсем уже странным всадником. Оказывается, какой-то сумасшедший, увидев возле повозки отвязанное и никем не охраняемое животное, быстро вскочил на неосёдланную лошадь и, молотя её кулаками по шее, действуя вместо шпор каблуками, гнал её во весь опор. За ним с воем неслись монатти, и всё заволакивало облако пыли, которое разнеслось далеко по дороге.
Так, потрясённый, уставший от зрелища стольких страданий, юноша добрался до ворот – того места, где их скопилось, пожалуй, гораздо больше, чем было разбросано на всём протяжении пути, уже пройденного им. Очутившись перед воротами, он прошёл под свод и на мгновение неподвижно застыл посреди колоннады.
Глава 35
Пусть читатель представит себе огороженный двор лазарета, с населением в шестнадцать тысяч зачумлённых, сплошь загромождённый где шалашами и бараками, где повозками, где просто людьми. Вправо и влево тянулись две бесконечные анфилады портиков, переполненных, набитых больными вперемежку с трупами, лежащими как на тюфяках, а кто и прямо на соломе. Надо всем этим почти необъятным логовищем стоял непрерывный гул, точно шум волн; взад и вперёд сновали люди, останавливались, бежали, наклонялись, приподнимались выздоравливавшие, бредившие, те, кто ухаживал за больными. Такова была картина, сразу захватившая всё внимание Ренцо и пригвоздившая его к месту, подавленного и удручённого. Мы, разумеется, не собираемся описывать эту картину во всех её подробностях, да вряд ли пожелает этого и читатель; и лишь следуя за нашим юношей в его хождении по мукам, мы будем останавливаться вместе с ним и приводить изо всего, что ему доведётся увидеть, лишь необходимое для рассказа о том, что он делал и что с ним приключилось.
От ворот, у которых он остановился, вплоть до часовни, находившейся посредине, и оттуда до противоположных ворот тянулась как бы широкая аллея, свободная от шалашей и каких-либо постоянных сооружений. Вторично бросив взгляд в ту сторону, Ренцо заметил, как по этой аллее движутся повозки и перетаскивают вещи, расчищая место. Он увидел капуцинов и мирян, руководивших этим делом и вместе с тем отгонявших всех, кому там нечего было делать. Боясь, как бы и его самого не услали под тем же предлогом, Ренцо бросился напрямик между шалашами в ту сторону, к которой он случайно оказался обращённым, а именно – вправо.
Отыскивая место, куда бы ступить ногой, он продвигался вперёд от шалаша к шалашу, заглядывая в каждый из них, не пропуская и кроватей, стоявших снаружи на открытом воздухе. Всматриваясь в лица, измождённые страданиями, сведённые судорогой, либо застывшие в вечном покое, он отыскивал среди них то, найти которое ему вместе с тем было так страшно. Пройдя уже довольно большое расстояние и упорно продолжая свои скорбные поиски, он, однако, не встретил ни одной женщины. Поэтому он решил, что, по-видимому, они должны находиться в особом месте. Его догадка была правильной, но где это могло быть, об этом у него не было ни малейшего представления и никаких предположений. То и дело ему попадались служители, столь же несхожие между собой по своему облику, поведению и одежде, сколь разнообразны и непохожи, были и побуждения, дававшие им одинаковую силу жить и работать в таком месте. У одних это была полная утрата всякого чувства жалости, у других – жалость сверхчеловеческая. Но он не решался обратиться с вопросом ни к тем, ни к другим, опасаясь попасть в затруднительное положение, и решил искать до тех пор, пока ему не удастся найти женщин. На ходу он не переставал разглядывать всё вокруг, но время от времени был вынужден отводить свой опечаленный взор, словно затуманенный созерцанием стольких страданий. Но куда было отвести его, на чём отдохнуть, разве только на новых страданиях?
Даже небо и самый воздух усиливали кошмар этих видений, если только что-нибудь ещё могло усилить его. Туман мало-помалу сгустился и скопился в грозовые тучи, которые, постепенно темнея, сулили бурную ночь. Только ближе к середине темнеющего нависшего неба, словно сквозь густую пелену, бледно просвечивал солнечный шар, который, распространяя вокруг себя тусклый, рассеянный полусвет, изливал на землю давящий, мертвящий всё живое зной. Порой, сквозь непрерывное гуденье этого беспорядочного сборища людей, раздавался раскат грома, отрывистый, нерешительный, и, даже прислушиваясь, трудно было определить, откуда он доносится. Пожалуй, его можно было даже принять за отдалённый грохот повозок, которые внезапно остановились. В окрестных полях не шевелилась ни единая веточка, ни одна птичка не порхала вокруг; лишь ласточка, вдруг показавшись над крышей лазарета, скользнула вниз на распростёртых крыльях, словно собираясь коснуться земли, но, испугавшись этого людского муравейника, быстро взмыла в небо и скрылась. Словом, погода стояла такая, когда в компании никому из путников не приходит в голову нарушить молчание; когда охотник бредёт в задумчивости, устремив взгляд в землю; когда крестьянка, работая в поле мотыгой, незаметно для себя самой перестаёт петь. Словом, погода перед бурей, когда природа, внешне как будто притихшая, но встревоженная какой-то внутренней работой, словно давит всё живое и делает тягостным всякое действие, отдых и даже само существование. Но в этом месте, самом по себе предназначенном для страданий и смерти, человек, находясь уже в смертельной схватке с болезнью, окончательно сгибался под этой новой тяжестью. Положение сотен и сотен людей стремительно ухудшалось, их последняя борьба становилась всё мучительнее, а стоны, несмотря на тяжесть страдания, – всё более глухими. Быть может, никогда ещё эта юдоль скорби не переживала столь жестокого часа.
Ренцо уже довольно долго и бесплодно блуждал среди этого лабиринта шалашей, когда среди разнообразных стонов и смешанных шорохов он стал различать своеобразный крик новорождённых вперемежку с блеянием коз. Он подошёл к дырявой, плохо сколоченной перегородке, из-за которой неслись эти странные звуки. Заглянув сквозь широкую щель между двумя досками, он увидел огороженное место с разбросанными по нему шалашами, и в них, так же, как на всей этой небольшой площадке, не обычный лазарет, а младенцев, лежащих на матрацах, подушках, растянутых простынях и пелёнках. Около них хлопотали кормилицы и другие женщины; и – что всего более поражало и привлекало взгляд – тут же среди них бродили и помогали им козы. Словом, то были ясли, какие только позволяли создать место и время. И повторяю, странно было видеть, как одно из этих животных, спокойно стоя над младенцем, подставляло ему своё вымя, а другое прибегало на детский писк с какой-то почти материнской заботливостью и останавливалось около маленького питомца, стараясь поудобнее устроиться над ним, и блеяло и вертелось, словно прося, чтобы пришли на помощь им обоим.
Там и сям сидели кормилицы, давая младенцам грудь. Иные делали это с такой любовью, что всякий, кому довелось быть свидетелем этого, начинал сомневаться, привлекло ли их сюда стремление заработать, или то непроизвольное чувство сострадания, которое само разыскивает нужду и горе. Одна из них с досадой отняла от своей истощённой груди плачущую малютку и с грустью пошла искать себе в замену козу. Другая растроганным взглядом смотрела на уснувшего у неё на груди младенца и, нежно поцеловав его, пошла в один из шалашей уложить его на матрасик. А третья, давая свою грудь чужому ребёнку, не то чтобы с вызовом, но с какой-то затаённой печалью устремляла свой взгляд в небеса. О чём думала она? О чём говорила вся её поза и этот взгляд? Быть может, о родившемся из её собственного чрева, который незадолго до этого сосал эту самую грудь и, быть может, на ней же испустил свой последний вздох.
Женщины более пожилые были заняты другой работой. Одна подбегала на плач проголодавшегося младенца, брала его на руки и несла к козе, которая пощипывала пучок свежей травы, и клала крошку под её соски, журя и вместе с тем лаская неопытное животное, чтобы оно кротко отдалось своей обязанности. Другая спешила подобрать бедняжку, которого коза, всецело поглощённая кормлением другого, отбрыкивала копытом. Третья носила своего взад-назад, убаюкивая его, стараясь то усыпить песенкой, то успокоить ласковыми словами, называя его именем, которое тут же сама и придумала. Сюда как раз пришёл капуцин с совершенно седой бородой, неся под мышками двух пронзительно визжавших младенцев, только что подобранных возле умерших матерей. Одна из женщин выбежала принять их и пошла поискать среди своих товарок и в козьем стаде, не найдётся ли кто-нибудь поскорее, кто бы мог заменить им мать.
Побуждаемый тем, что было первейшей и самой главной его заботой, наш юноша не раз отрывался от щели и собирался было уйти, но каждый раз задерживался, желая понаблюдать ещё немного.
Оторвавшись в конце концов от щели, он пошёл вдоль перегородки, пока небольшая кучка шалашей, раскинутых тут же, не заставила его свернуть. Тогда он направился вдоль шалашей с тем, чтобы потом опять вернуться к перегородке, дойти до самого её конца и выйти на новые места. И вот, когда он смотрел вперёд, выбирая дорогу, неожиданное, мимолётное, мгновенное явление бросилось ему в глаза и потрясло всё его существо. В ста шагах от него прошёл и тут же затерялся среди шалашей какой-то капуцин, который, даже издали и мельком, своей походкой, движениями, всем своим видом напомнил ему падре Кристофоро. Можете себе представить, с каким волнением бросился Ренцо в ту сторону и стал кружить там в поисках промелькнувшего монаха. Долго блуждал он по этому лабиринту, исколесил его вдоль и поперёк, пока к великой своей радости не заметил фигуру того самого монаха. Ренцо увидел его неподалёку, когда тот отошёл от котла и с миской в руке направлялся к одному из шалашей. Затем он увидел, как тот присел на пороге, перекрестил миску, держа её перед собой, и, озираясь по сторонам, словно человек, всегда находящийся настороже, принялся за еду. Это был действительно падре Кристофоро.
Историю его с того момента, как мы потеряли его из виду, и до этой встречи, можно рассказать в двух словах.
Он так и не трогался из Римини, да и не думал трогаться оттуда, пока вспыхнувшая в Милане чума не предоставила ему возможности, которой он всегда так страстно желал, – отдать свою жизнь за ближнего. С большой настойчивостью он стал просить, чтобы его отозвали обратно для помощи и обслуживания зачумлённых. Дядюшка-граф умер, да к тому же теперь были больше нужны санитары, чем тонкие политики, так что его просьба была удовлетворена без всяких затруднений. Он немедленно прибыл в Милан, поступил в лазарет и находился там уже около трёх месяцев.
Но радость Ренцо от того, что он снова нашёл своего доброго падре, не была ни на одно мгновение полной: уже когда он всматривался в него, чтобы убедиться, действительно ли то падре Кристофоро, Ренцо не мог не заметить, как сильно он изменился. Согбенная и утомлённая фигура, исхудалое и бледное лицо. По всему было видно, что силы его истощены, тело немощно и одряхлело, и только непреклонная сила духа помогает ему держаться.
Падре Кристофоро тоже устремил свой взгляд на приближавшегося к нему юношу, который, не решаясь его окликнуть, старался жестами обратить на себя внимание и дать возможность узнать себя.
– О падре Кристофоро, – произнёс он наконец, приблизившись к монаху настолько, что мог говорить с ним, не повышая голоса.
– Ты… и здесь? – сказал монах, поставив на землю миску и поднимаясь с места.
– Ну как вы, падре, как поживаете?
– Лучше многих бедняг, которых ты здесь видишь, – отвечал монах, и голос его звучал хрипло и глухо, изменившись, как и всё остальное. Лишь глаза были прежними, став даже как будто ещё более живыми и сияющими. Словно милосердие, дойдя до предела в этом последнем своём подвиге и радостно сознавая приближение к своему исконному началу, горело в его глазах более пламенным и чистым огнём, чем тот, который понемногу угасал в них под влиянием телесного недуга.
– Но ты-то, – продолжал он, – ты-то как попал сюда? Зачем ты идёшь навстречу чуме?
– Я перенёс её уже, благодарение небу. Я пришёл… искать… Лючию.
– Лючию? Разве она здесь?
– Здесь. Хочу надеяться, что она ещё, с божьей помощью, здесь.
– Она – твоя жена?
– О дорогой падре! Нет, она не жена мне… Вы ничего не знаете о том, что случилось?
– Нет, сын мой. С тех пор как господь разлучил меня с вами, я ничего больше не знаю. Но теперь, когда он посылает мне тебя, скажу по правде, мне очень хочется узнать обо всём. Но… приказ об аресте?
– Так, значит, вы слышали, что они со мной сделали?
– Да ты-то, что же ты такое натворил?
– Ну, так слушайте. Скажи я сейчас, что в тот день в Милане я действовал вполне правильно, я солгал бы; но никаких дурных поступков за мной нет.
– Верю тебе, как верил и раньше.
– Теперь, стало быть, я могу рассказать вам всё.
– Погоди, – сказал монах и, сделав несколько шагов в сторону от шалаша, позвал: – Падре Витторе!
Вскоре показался молодой капуцин, которому он сказал:
– Будьте добры, падре Витторе, присмотрите заодно за этими нашими бедняжками, пока я отлучусь, а если я кому-нибудь понадоблюсь, позовите меня. Особенно вон тот, – как только он начнёт приходить в себя, немедленно дайте мне знать, ради бога.
– Будьте покойны, – отвечал молодой монах. И старик, обернувшись к Ренцо, сказал:
– Войдём сюда. Однако… – прибавил он, останавливаясь, – по-моему, ты изрядно проголодался, тебе надо бы поесть.
– И правда, – сказал Ренцо, – теперь, когда вы мне сказали, я вспомнил, что ведь у меня сегодня ещё и крошки во рту не было.
– Погоди, – сказал монах и, взяв другую миску, отправился с ней к котлу. Вернувшись, он подал её вместе с ложкой Ренцо, усадил его на соломенный тюфяк, служивший постелью, потом подошёл к стоявшему в углу бочонку, нацедил из него стакан вина и поставил его на стол перед гостем. Затем взялся опять за свою миску и сел рядом.
– Ах, падре Кристофоро, – сказал Ренцо, – ваше ли это дело заниматься такими вещами? Но вы всё такой же. Спасибо вам от всей души.
– Не меня благодари, – сказал монах, – это достояние бедных, а сейчас ты ведь тоже бедняк. Теперь поведай про то, чего я не знаю, расскажи мне про нашу страдалицу, да торопись, потому что – времени мало, а дела, как сам видишь, много!
Глотая ложку за ложкой, Ренцо поведал историю Лючии. Как её спрятали в Монцу, в монастырь, как похитили… Рисуя себе все эти страдания и опасности, думая о том, что ведь именно он направил неповинную бедняжку в это место, добрый монах слушал, затаив дыхание, но сразу же свободно вздохнул, услыхав, как она чудесным образом была освобождена, возвращена матери и устроена ею у донны Прасседе.
– Теперь я расскажу про себя, – продолжал Ренцо и коротко рассказал о дне, проведённом в Милане, о своём бегстве, и как он всё время жил вдали от дома, а теперь, когда всё перевернулось кверху дном, рискнул отправиться туда; как не нашёл там Аньезе; как узнал в Милане, что Лючия в лазарете. – И вот я здесь, – закончил он, – хочу разыскать её, узнать, жива ли она и хочет ли ещё пойти за меня… потому что… ведь иногда…
– Но есть ли у тебя, – спросил монах, – какие-нибудь сведения, куда её дели, когда она попала сюда?
– Никаких, дорогой падре, кроме того, что она здесь, если, конечно, она ещё жива, дай-то боже.
– Боже мой, несчастный ты! Но какие же поиски успел произвести ты здесь?
– Да я уж ходил повсюду; но, между прочим, только везде и видел что мужчин. Я, конечно, решил, что женщины должны находиться в особом месте, но никак не мог до него добраться; вот вы мне теперь и разъясните, так ли это.
– А ты разве не знаешь, сын мой, что мужчинам вход туда воспрещён, если только у них нет какого-нибудь особого дела?
– Ну, а что же со мной может случиться, если я проникну туда?
– Всякий устав свят и справедлив, дорогой мой сын, и если многочисленные тяжкие заботы не позволяют соблюдать его со всей строгостью, то разве это основание для того, чтобы честный человек нарушал его?
– Но, падре Кристофоро! – сказал Ренцо. – Лючия должна была стать моей женой, – вы же знаете, как нас разлучили. Двадцать месяцев страдаю я и всё терплю; я добрался сюда, подвергаясь многим опасностям одна хуже другой…. и вот теперь…
– Не знаю, что тебе и сказать, – заговорил снова монах, скорее отвечая на свои собственные мысли, чем на слова юноши. – Ты идёшь с добрым намерением, и дай бог, чтобы все, кто имеет свободный доступ в это место, вели себя там так же, как, надеюсь, будешь вести себя ты… Господь, несомненно благословляющий это постоянство твоей привязанности, эту преданность твою в любви и в поисках той, которую он дал тебе, господь, который строже людей, но и справедливее, не поставит тебе в вину того, что ты пользовался не совсем правильными средствами, разыскивая её. Помни только об одном, что за твоё поведение в этом месте мы оба будем отвечать: перед людьми, быть может, и нет, но перед богом несомненно. Следуй за мной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.