Автор книги: Алейда Ассман
Жанр: Политика и политология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Подведем итоги нашего обзора различных форм памяти: переход от индивидуальной памяти к коллективной нельзя совершить за один шаг, на этом пути существуют различные ступени, каждая из которых нуждается в детальном рассмотрении. Каждая ступень обретает контуры соответствующей «Мы»-группы, с которой мы в качестве индивидуума себя соотносим и которая влияет на нашу память и идентичность. Определены четыре носителя специфических форм памяти: индивидуумы, социальные группы, политические сообщества, а также культуры. На каждом из четырех уровней возникают идентичности со своими – всякий раз иными – значениями, императивами и широтой охвата; эти идентичности не являются взаимоисключающими, однако их отношения друг с другом могут быть конфликтными и напряженными.
Благодаря причастности индивидуума к различным идентичностям наша память вбирает в себя гораздо больше того, что засвидетельствовано непосредственным личным опытом. Даже память, накопленная личным опытом, уже базируется на чужом опыте, пронизана им, поскольку эта память формируется в результате коммуникативного обмена, а потому должна иметь возможность для взаимных состыковок и подтверждений. Усваивая историю, «увиденную через призму идентичности», память, основанная на эпизодическом опыте, расширяется за счет коллективной памяти. Хотя оба вида памяти, основанной на личном опыте и расширенной посредством обучения, поначалу не имеют прямой взаимосвязи, они и не являются совершенно разобщенными. Когнитивные компоненты знания входят в состав политической и культурной памяти благодаря тому, что возникает связь с собственной идентичностью индивида и содержанием его личного опыта, а причастность к культурной и политической памяти обеспечивается мемориальными ритуалами. Человек, регулярно участвующий в ритуальных маршах североирландских протестантов по Белфасту, которые ежегодно совершаются по различным праздникам, или ученик, отправляющийся со своим классом на экскурсию в Аушвиц, чтобы своими глазами увидеть исторический мемориал, преодолевает в себе барьер между памятью, основанной на личном опыте, и коллективной памятью. Первичный опыт дополняется при этом опытом вторичным[62]62
Мы вернемся к данной постановке вопроса в разговоре о пересечениях между индивидуальной и коллективной памятью.
[Закрыть].
В ответ на критические и скептические высказывания, которые считают понятие «коллективной памяти» недопустимой метафорой, приводились два принципиальных аргумента, позволяющих говорить в данном случае именно о «памяти»: связь с идентичностью (и, следовательно, с эмоциями и аффектами) и диалектика памяти и забвения, которая обуславливает на всех уровнях напряженную динамику лабильности и изменчивости. Моя собственная критика понятия «коллективной памяти» относится не столько к его предполагаемому мистицизму и метафоричности, сколько исключительно к его неопределенности, из-за чего было сделано предложение заменить его понятиями «социальной» и «политической» или «национальной» памяти.
Введено различие трех основ памяти: биологическая нейронная система человеческого мозга, существующая исключительно на индивидуальном уровне; социальная система физического взаимодействия и речевой коммуникации, обеспечивающая возникновение социальных групп; система символической артикуляции и технических средств, создающая не только возможность преодоления пространства за счет дистанционной коммуникации, но и возможность передачи культурного содержания на протяжении долгого времени. Все три основы задействуются везде, где фиксируется приобретенный опыт, чтобы иметь возможность вновь возвращаться к нему, совершая новые циклы. Коммуникативный цикл социальной памяти имеет темпоральное ограничение; коммуникативный цикл культурной памяти потенциально не ограничен во времени при условии сохранности накопительной техники и функциональной надежности соответствующих институций. Однако одной лишь сохранности носителей информации для функционирования культурной памяти недостаточно, должен постоянно осуществляться перевод этой информации в акты коммуникации и приобретения опыта.
Подобно тому, как интернет делает возможной коммуникацию через большие расстояния в режиме реального времени, культурная память обеспечивает во временной протяженности коммуникацию, которая формирует идентичность. Этим создаются предпосылки для коммуникации за пределами жизненного срока и без непосредственного межчеловеческого контакта; это означает, что мы никогда не являемся современниками исключительно своей собственной эпохи, ибо пользуемся опытом прежних времен, можем критически усваивать знания и умения, накопленные на прежних этапах человеческого развития. Эти качества культуры за счет взаимодействия между тем, что она на время откладывает в сторону, и тем, к чему возвращается вновь, позволяют держать принципиально открытой границу между прошлым и настоящим. Культурная память является предпосылкой для коммуникации за пределами срока человеческой жизни, позволяя индивидууму по ходу исторического времени возвращаться к себе и встречаться с другими поколениями.
По нашему представлению, индивидуум причастен ко множеству разных «Мы»-групп и вбирает в себя различные групповые памяти, которые накладываются друг на друга и отчасти конфликтуют друг с другом. Подобное представление имеет и философскую основу, которая разрабатывалась прежде всего авторами, отвергавшими идею полной личностной автономии. К их числу принадлежал Ханс-Георг Гадамер, написавший: «Задолго до того, как мы осуществляем рефлексивное самоосмысление, мы естественным образом понимаем самих себя как живущих в семье, обществе, государстве…»[63]63
Gadamer, Wahrheit und Methode, 261.
[Закрыть] Аналогичную мысль о нераздельном пересечении индивидуальной и коллективной идентичности высказывал и Аласдер Макинтайр: «История моей жизни неизменно включена в истории тех сообществ, которые служат источником моей идентичности. <…> Поэтому я в значительной мере являю собой то, что унаследовано мной от других, их специфическое прошлое, которое до известной степени присутствует ныне в моей истории»[64]64
MacIntyre, Verlust der Tugend, 295.
[Закрыть]. Говоря иными словами, мы в значительной мере являем собой то, о чем помним и что забываем. При этом наша память служит не только частью памяти других людей, но и частью символического универсума культурных объективаций.
2. Основные понятия и топосы индивидуальной и коллективной памяти
Настоящая глава расширяет основы теории памяти. При этом центральное место отводится историческим условиям, психическим механизмам и политическим стратегиям конструирования памяти. Мы предпримем попытку определить некоторые из основных понятий и механизмов, характеризующих «грамматику» индивидуальной и коллективной памяти. Понятию «грамматика» отдается предпочтение по сравнению с типологией, которая ориентирована на создание полной и завершенной классификации. Под грамматикой здесь подразумевается прежде всего генеративный аспект, механизм порождения. Лингвисты трактуют грамматику как свод правил, позволяющий рассматривать речевые высказывания как коллективную психологическую, социальную и культурную конструкцию, дающую возможность понять механизм порождения речевых высказываний, а также опознать их правильность, что позволяет оценить успех или неуспех коммуникации. Конечно, о подобной императивности нельзя говорить при рассмотрении индивидуальных и коллективных конструкций памяти. Однако и в их основе находится некий свод правил, тесно связанный с нарративными образцами и «типами воспроизводства традиции»[65]65
Харальд Вельцер (Welzer, Opa war kein Nazi, 82–85) различает следующие типы передачи традиции: жертвенность, оправдание, дистанцирование, завороженность, преодоление.
[Закрыть]. Каковы же – с точки зрения прагматики и риторики памяти – наиболее важные, аффективно насыщенные топосы, которые в определенных исторических ситуациях позволяют отреагировать на соответствующие вызовы? Можно ли установить связи между психическими механизмами памяти, с одной стороны, и социальными и политическими стратегиями памяти, с другой, выявить определенные базовые образцы, повторяемость которых позволяет осуществлять сравнения и делать обобщающие выводы? Подобная «повторяемость» структур, разумеется, не означает, что динамика индивидуальной и коллективной памяти задается некой универсальной и вневременной логикой. Напротив, выявляя определенные основные образцы и предпосылки для создания конструктов и конфигураций памяти, мы вместе с тем постараемся описать историю их развития и важнейшие поворотные моменты этой истории.
Разработка базовых теоретических понятий и образцов опирается на конкретные примеры, которые будут приводиться в виде кратких иллюстраций, а те, в свою очередь, отсылают к многообразию исследовательских работ особенно последнего десятилетия. Однако гуманитарно-научный дискурс о проблемах памяти может сложиться на этой богатой основе разнообразных исследований лишь в том случае, если удастся свести их воедино, извлекая результаты этих исследований из специфических предметных контекстов и преодолевая границы отдельных научных дисциплин[66]66
Значительный вклад в интеграцию различных направлений принадлежит Астрид Эрль (Astrid Erll, Kollektives Gedächtnis). О проблеме традиций междисциплинарных исследований см.: Aleida Assmann, Vier Formen von Erinnerung, 183.
[Закрыть]. Подобная сфокусированность на топосах памяти неизбежно ведет к определенному редукционизму. Поэтому то, что в известной мере окажется исключенным из рассмотрения в этой части, будет восполнено во второй части книги, где мы намереваемся углубить изучаемую проблематику на ряде избранных конкретных примеров, взятых в их историческом и социальном контексте.
В уже упомянутой работе «Формы и традиции негативной памяти» Райнхарт Козеллек сформулировал три ключевых вопроса[67]67
Knigge, Frei, Verbrechen erinnern, 26.
[Закрыть]:
О ком следует помнить?
Что следует помнить?
Как следует помнить?
Далее мы обратимся к четвертому вопросу: Кто помнит? Мы постараемся выяснить, каким образом определенная перспектива влияет на ту или иную конструкцию воспоминания? Существует ли своего рода психо-логика, формирующая воспоминания под воздействием гордости и стыда или вины и страдания? Какие политические аргументы и стратегии влияют на конструирование воспоминаний?
Победители и побежденныеЧтобы охарактеризовать взаимоотношения между победителями и побежденными, вернемся вновь к речи Эрнеста Ренана с ее проницательным анализом ситуации вокруг формирования нации на исходе XIX века: «Нация, как и индивидуумы, это результат продолжительных усилий, жертв и самоотречения. <…> Героическое прошлое, великие люди, слава (но истинная) – вот главный капитал, на котором основывается национальная идея»[68]68
Renan, Was ist eine Nation? 56.
[Закрыть].
Несложно указать те критерии отбора, которые выдвигались в отношении памяти национальным государством XIX века. Речь шла обычно об исторических эпизодах, укреплявших положительные представления нации о самой себе и соответствовавших определенным целеустановкам. Все, что не годилось для этого героического образа, подлежало забвению. Очевидно, о победах вспоминается легче, чем о поражениях. Это наглядно демонстрируют станции парижского метрополитена с их напоминанием о победах Наполеона, но отнюдь не о его поражениях. Напротив, в Лондоне, на родине Веллингтона, существует станция метро под названием «Ватерлоо», что лишний раз свидетельствует об избирательно-перспективном характере национальной памяти. Подобные мемориальные конструкты, закрепляющие в памяти исключительно собственные победы и исключительно поражения соседей, продлевают исторические конфликты далеко за пределы своего времени, что способно порой, при изменившихся политических условиях, вызывать периоды политической турбулентности. Когда в конце 2004 года отмечалось столетие «сердечного согласия» (Entente cordiale) между Англией и Францией, предназначенный для торжественной церемонии «зал Ватерлоо» в Букингемском дворце пришлось срочно переименовать в «музыкальный салон».
Однако это не означает, что национальная память вбирает в себя только славные победы. При определенных условиях центральными событиями национальных коммемораций могут стать и поражения. Эта мысль также отчетливо прозвучала в речи Ренана, которую мы уже цитировали: «Разделять в прошлом общую славу и общие сожаления, осуществлять в будущем ту же программу, вместе страдать, наслаждаться, надеяться, вот что лучше общих таможен и границ, соответствующих стратегическим соображениям… <…> Я сказал только что: „вместе страдать“. Да, общие страдания соединяют больше, чем общие радости. В деле национальных воспоминаний траур имеет большее значение, чем триумф: траур накладывает обязанности, траур вызывает общие усилия»[69]69
Renan, Was ist eine Nation? 56.
[Закрыть].
Память побежденных – спустя всего лишь десятилетие после поражения французов от прусской армии под Седаном Ренан хорошо понимал это исходя из личного опыта – имеет более действенный потенциал, чем память победителей. Императивы, предъявляемые памяти, которая должна справиться с поражением, гораздо сильнее. Поэтому победу можно «проиграть», а поражение «выиграть». Ренан адресовал это предупреждение Пруссии, использовав парадоксальную формулу: «Vae victoribus!» («Горе победителям!»)[70]70
Schivelbusch, Kultur der Niederlage, 150.
[Закрыть]. Поражение не обязательно разрушает представление коллектива о самом себе и даже, напротив, укрепляет национальную сплоченность. Действительно, о поражениях вспоминают с большим пафосом и богатым церемониалом именно тогда, когда национальная идентичность базируется на жертвенности. В таком случае воспоминание о пережитых страданиях и преступлениях сохраняется для того, чтобы активизировать чувство общности перед лицом внешнего давления, легитимировать собственные притязания и мобилизовать сопротивление. Наиболее ярким примером служат сербы, которые в память о поражении от Османской империи в битве на Косовом поле (1389 год) почитают павших героев как национальных святых в ежегодных ритуальных коммеморациях. Другим примером служат чехи, для которых поражение чешских протестантов в битве на Белой горе (8 ноября 1620 года) с католическим войском Габсбургов до сих пор остается одним из трагических лейтмотивов национальной истории. Не только у чехов или ирландцев, но и у поляков национальная память ориентирована на пережитые поражения. Польша даже получила титул «Мессия среди прочих наций». В таком виде поражения возвышают нацию, веками укрепляя ее волю к независимости по отношению к порабощающей имперской державе. Мобилизирующая сила поражения играет важную роль и для жителей Квебека, франкофонного меньшинства англоязычной Канады. Напоминание о поражении генерала Монткальма в сражении против англичан (1759 год) до сих пор носит публичный, демонстративный характер: на автомобильных номерных знаках присутствует надпись «Je me souviens» («Я помню»). Жители Квебека заявляют этим, что не могут себе позволить нового поражения, поскольку речь идет о культурном выживании в исключительно англоязычном пространстве. В шестидесятые годы ХХ столетия Израиль после археологических раскопок восстановил захваченную некогда римлянами еврейскую крепость Масада, превратив ее в центральный историко-политический мемориал. Здесь память о поражении также служит мобилизирующей силой. Эта память не ослабляет волю, а укрепляет ее, ибо она связна с заповедью: «Никогда больше не оказаться в положении жертвы!»[71]71
Ср.: Lewis, History.
[Закрыть] Во всех подобных случаях историческая память нации обретает форму нарратива, мощный аффективный заряд которого не иссякает с веками, поскольку он регулярно подпитывается напоминаниями и ритуальными инсценировками. Сама же избранная историческая дата приобретает характер мифического первоначала. Она служит в национальной памяти неиссякаемым источником света, помогающим высветить, истолковать и оценить все последующие исторические события.
Очевидно, национальная память способна вбирать в себя эпизоды как исторического возвышения, так и унижения, при условии что они приобретают героическую смысловую трактовку. Формула Бернхарда Гизена «триумф и травма» представляется в этом плане весьма точной. Но я предложила бы говорить о «триумфе и позоре» или «победе и поражении», зарезервировав понятие «травмы» для особых случаев, о чем будет сказано позднее. Отличие поражения от травмы будет вкратце проиллюстрировано сравнением между окончанием Первой и Второй мировой войны.
После Первой мировой войны и Версальского мира национальная память немцев была типичной памятью побежденных. Ее определяли центральные, заряженные аффектами понятия «стыда» и «позора», чувство потерянной чести, разрушение положительной индивидуальной и коллективной идентичности. Для восстановления утраченной чести психо-логика подсказывает единственное средство: надо обратить позор в героическое величие, постыдное унижение и лишение могущества – в демонстрацию превосходства и силы. Феодальный «миф чести» формирует в национальном коде героическую связь между победителем и побежденным; побежденный обязан любой ценой вернуть себе честь, утраченную в результате поражения и последовавших за ним унижений. О том, насколько глубокую печать наложила на нацистскую диктатуру героическая память о поражении, свидетельствуют два примера. Во времена национал-социализма берлинский мемориал Neue Wache был посвящен памяти павших «героев движения». Вместе с ними Гитлер предпринял 9 ноября 1923 года попытку путча в Мюнхене, и именно эту дату он сделал главным памятным днем для Третьего рейха. Другой пример отразился в броских газетных заголовках весной 2006 года. Под колокольней, построенной в 1934–1936 годах на территории берлинского Олимпийского стадиона, существовал «Зал Лангемарка», выступавший как национальный мемориал в честь немецких студентов, погибших в ноябре 1914 года в битве под Лангемарком. Немецкий исторический музей использовал этот мемориал, чтобы устроить там в 2006 году к чемпионату мира по футболу выставку на тему спорта, истории и политики, которая одновременно могла бы послужить «противоядием против мифа о Лангемарке»[72]72
«DHM übernimmt Langemarckhalle» // Die Welt, 29. 3.2006, 27.
[Закрыть].
Вторая мировая война завершилась не мирным договором, а безоговорочной капитуляцией, которая лишила Германию суверенитета как субъекта международно-правовых отношений. Тем самым честь немецкой нации была унижена еще более кардинально. Перед лицом беспредельного насилия, которое началось с развязывания войны и достигло своего апогея в Холокосте, национальная память немцев предстала в 1945 году не как память побежденных, а как память преступников, совершивших злодеяния беспрецедентных исторических масштабов. Внове здесь было то, что в этих условиях для немцев оказалось совершенно невозможным любое предъявление себя в рамках героической семантики, которая принципиально объединяет победителей с побежденными, несмотря на диаметральную противоположность их позиций. В. Шивельбуш охарактеризовал эту ситуацию следующим образом: «Существует различная градация поражений и краха. Пока национальное самосознание функционирует нормально, нация, потерпевшая поражение, не готова исполнять требование морально-духовной капитуляции (покаяние, исправление, перевоспитание). Подобная готовность возникает лишь тогда, когда с разрушением материальных основ существования страны разрушаются и ее морально-духовные основы. Поражения 1865, 1871 и 1918 годов еще не достигали таких масштабов»[73]73
Schivelbusch, Kultur der Niederlage, 42.
[Закрыть]. Исторический поворот в грамматике исторической памяти означал смену героической семантики чести дискурсом о преступлении и травме. Травма – в отличие от героического нарратива – не мобилизует и не консолидирует нацию, а нарушает, даже разрушает ее идентичность.
Различие между травмированными жертвами и потерпевшими поражение зачастую смазывается, в подтверждение чему можно привести следующий пример. В своей работе «Идентичность больших групп и избранная травма» психоаналитик Вэмик Волкан поднял психические механизмы и последствия травматизации с индивидуального уровня на коллективный, рассмотрев их на исторических примерах[74]74
Volkan, Großgruppenidenitität. Местами его тезис напоминает высказывание Ренана: «некоторые травмы являются более выразительными отличительными чертами определенного этноса или крупной социальной группы, нежели героические деяния, ибо обусловившие их психологические процессы лежат гораздо глубже», 946.
[Закрыть]. Мои возражения касаются не психоаналитического подхода к историческим событиям и большим коллективам, а смешения понятий поражения и травмы. Чтобы четче различить их, неверно задавать вопрос: нанесло ли поражение травму? Так было и с поражением в Первой мировой войне. Следует задать вопрос: как переживалось это поражение? Вытеснялось ли оно из сознания, замалчивалось, изгонялось ли оно вследствие его унизительности из коллективного нарратива или же находило мультимедиальное инсценирование с помощью культурной мнемотехники и героической семантики? Именно этот последний вариант трактовки и сохранения исторического события в коллективной памяти получил у Волкана название «избранной травмы». Он ошибочно принимает за героическую национальную семантику поражения притязания травмированных жертв на признание. Подобное признание, которое необходимо травмированным жертвам, может прийти только извне. Но как раз в нем-то сербы и не нуждались; они создали устойчивый и самодостаточный национальный миф, который, будто в сейфе, сохранял их героические чувства на протяжении шести веков, пока они не были реактивированы Милошевичем благодаря ловкой политической инсценировке, чтобы оправдать коллективное право на месть и насилие по отношению к боснийским и албанским соседям. Поэтому далее мы постараемся детальнее рассмотреть, какие исторические события можно считать «травматическими» в более узком понимании этого слова. Критерием будет служить вопрос, оказался ли подобный опыт полностью закрытым для национального нарратива и героических стереотипов и потребовал ли он совершенно новых культурных форм и парадигм для своей презентации.
Кто пишет историю: победители или побежденные? Историю пишут победители – эта сентенция часто повторяется, но редко подвергается критическому осмыслению. Я не подвергаю сомнению ее справедливость: победители задают направление будущему, они не только телеологически трактуют ход истории как движение к их триумфу, но и держат закрытыми те архивы, которые позволили бы прийти к иному выводу. Вальтер Беньямин критиковал взгляд на историю с точки зрения победителей, и его критика оказала значительное влияние на интеллектуалов поколения 68 года. Он советовал «вживаться» не в победителей, а в побежденных: «…все господствующие в данный момент – наследники всех, кто когда-либо победил. Соответственно, вживание в победителя в любом случае идет на пользу господствующим в данный момент. <…> Любой побеждавший до сего дня – среди марширующих в триумфальном шествии, в котором господствующие сегодня попирают лежащих на земле»[75]75
Benjamin, Begriff der Geschichte, VII, 254. См.: Беньямин В. О понятии истории // Новое литературное обозрение. 2000. № 46. С. 81–90.
[Закрыть].
Историк Райнхарт Козеллек перевернул приведенную выше сентенцию: по его мнению, побежденные пишут историю лучше, чем победители. Если победитель видит историю в «краткосрочной перспективе», оглядываясь на «череду успехов, которые благодаря его усилиям принесли победу», то историография побежденных оказывается более сложной и содержательной. Выводы этой историографии соответствуют пониманию, имеющему «более долгосрочный характер и бо'льшую объяснительную силу. Пускай в краткосрочном плане историю вершат победители, но понимание истории в долгосрочном плане принадлежит побежденным»[76]76
Koselleck, Erfahrungswandel und Methodenwechsel, 52.
[Закрыть].
Этот тезис Козеллека подтверждается убедительными примерами; впрочем, сам он признает, что существуют и контраргументы: «После 1918 года немцы, возмущаясь параграфом Версальского договора, возлагавшим на них вину за развязывание войны, развернули морализаторскую дискуссию о своей невиновности, что закрыло для них всякую возможность осознать глубокие и долгосрочные причины собственного поражения»[77]77
Ibid.
[Закрыть]. Сегодня мы склонны проводить более точное различие между «исторической наукой» и «исторической памятью». Исторический анализ поражения, предпринятый шотландскими социоисториками и Алексисом де Токвилем, не имеет ничего общего с уязвленным национальным чувством, возникшим из-за Версальского договора, ибо в последнем случае речь идет не столько об историографии, сколько об определенной мемориальной стратегии. На различие между исторической наукой и исторической памятью указывает в своей центральной работе и Питер Бёрк: «Часто говорят, что историю пишут победители. Однако можно сказать, что победители забывают историю. Они могут себе это позволить, а вот побежденным невозможно смириться с прошлым; они обречены размышлять над прошлым, переживать его вновь и рефлексировать об альтернативах»[78]78
Burke, Geschichte als soziales Gedächtnis, 297.
[Закрыть].
В своей книге «Культура поражений» Вольфганг Шивельбуш исследовал психоисторические и мифомоторные механизмы коллективных мемориальных стратегий, использующихся после поражений. Сравнивая три широко известных случая (поражение американского Юга в гражданской войне, поражение Франции в войне с Пруссией и поражение Германии в Первой мировой войне), он выявил определенную стратегическую парадигму[79]79
В американском издании в этой связи употребляется термин «архетип». Schivelbusch, Culture of Defeat, 10.
[Закрыть]. Козеллек подчеркивал, что если историография с точки зрения побежденных может порождать глубокую самокритичную рефлексию, то мемориальные стратегии с точки зрения побежденных направлены скорее на самоауратизацию и мифологизацию. В ответ на реальный опыт национального унижения используется целый арсенал фантасмагорических перекодирований: контрпроект духовного и морального самовозвышения; очистительный катарсис и новые мифы, спасающие национальную честь; поиск «козлов отпущения», создание легенд о национальной измене и «ударе в спину». Таким образом, побежденные оберегают себя от разочарований; сохраняя лицо, они перекодируют опыт национального унижения в самовозвышающие мифы. Потеря чести оборачивается более высокой честью, побежденный превращается в морального победителя.
Преодоление прошлого. Различие между победителями и побежденными, с одной стороны, и преступниками и жертвами, с другой, служит сегодня необходимой основой для сравнения наций и их проблем по обращению с национальной историей. Для Испании, например, такой проблемой является ситуация вокруг гражданской войны между сторонниками фашистского режима генерала Франко и прокоммунистически настроенными республиканцами, причем противоборствующие стороны можно считать обоюдно виновными. Но обоюдность не есть симметричность. Республиканцы не только потерпели поражение в гражданской войне, но и последующие тридцать лет до смерти Франко в 1975 году были вынуждены жить, испытывая на себе гнет памяти победителей, которая продолжала стигматизировать побежденных как врагов страны и «красных предателей». Здесь историю писали победители: находясь у власти, они не давали побежденным поведать их собственную историю. В ситуации политического бессилия побежденным оставалась только память, которая поддерживала их самосознание в качестве коллектива политических жертв, бесправных и угнетаемых. Такая память побежденных, неофициальная и субверсивная, ждет – вполне согласуясь с мыслью Беньямина – дня своего избавления, то есть признания. Как только восстанавливаются социальные и политические рамки, внутри которых страдания побежденных могут быть поведаны миру, получить признание и войти в национальное самосознание, эти страдания могут быть преодолены и забыты.
Поэтому после гражданской войны первоочередной политической целью мемориальной политики должно стать устранение причиняющей боль асимметрии памяти. Пока такая асимметрия сохраняется, не кончается и война; триумф победителей продолжает угнетать побежденных. Гражданская война оказывается прекращенной лишь тогда, когда восстановлена симметрия памяти, когда обе противоборствующие стороны сумели включить свое противоположное видение событий в общий контекст более высокого уровня. Лишь благодаря этой интеграции, ориентированной на общие цели в будущем, можно снять чреватое конфликтами напряжение между полярно направленными версиями памяти, устранить радикальные предубеждения, охладить пыл ненависти и реваншизма. Мемориальная политика после гражданской войны имеет задачу разрядить деструктивную мемориальную энергетику, что никогда не удастся сделать за счет подавления памяти одной из сторон конфликта и чего можно достичь лишь путем взаимного согласия. Целью подобной политики является «преодоление прошлого» – понятие, неадекватное по отношению к послевоенной Германии, но совершенно уместное в данном случае. Цель преодоления прошлого состоит в том, чтобы справиться с болью памяти ради общего и свободного будущего. Там, где, как в Испании, память победителей в гражданской войне торжествовала на протяжении целого поколения над памятью побежденных, необходимо сначала восстановить симметрию памяти и лишь затем отвернуться от раскалывающего прошлого, чтобы обратиться к общему будущему.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?