Текст книги "Под уездной звездой"
Автор книги: Анатолий Богатых
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Анатолий Богатых
Под уездной звездой
«В последней правде и в любви последней….»
С автором этой книги мы знакомы больше тридцати лет. Мы вместе начинали, учились на одном курсе в Литинституте, жили в одном общежитии. Большую часть представленных в книге произведений я знаю многие годы и перечитываю при всякой возможности. Наши личные отношения складывались непросто, хотя серьезных идейных разногласий и эстетических расхождений у нас, в сущности, было немного (а с годами их стало ещё меньше). И я, как и большинство однокурсников наших, с первых же дней почувствовал в Анатолии человека незаурядной одарённости.
Литературный институт того времени был поистине «оазисом свободомыслия». Наш курс был набран за год до смерти Брежнева. Замечательные преподаватели читали нам на лекциях запрещённые стихи Ходасевича и Георгия Иванова, а по общежитию из рук в руки передавались полуслепые ксероксы «ардисовских» изданий. Дряхлеющий ректор Пименов, чья рука, по его собственному признанию, закрыла добрый десяток театров, теперь старался ни во что особенно не вникать. А либеральный проректор Евгений Юрьевич Сидоров без всякого удовольствия корил в своём кабинете замеченного в инакомыслии студента, и этим инцидент, как правило, исчерпывался. Однако даже при таком раскладе и уже в пору начинающейся перестройки диплом Анатолий Богатых защитил не сразу. Ещё в 1986 году кафедра творчества сочла представленные им стихи «белогвардейскими». Но уже через два года, когда в московских журналах напечатали Гумилёва и «Собачье сердце» Булгакова, дипломная работа Анатолия Богатых практически с теми же стихами была защищена на «отлично».
* * *
Традиция высокой патриотической лирики в нашей поэзии фактически прервана. Более того, существует как бы негласное либеральное табу на стихи о России. Да и само слово «русский», где возможно, политкорректно заменяется на «российский». Эти либеральные фобии своими корнями уходят отчасти в советские времена. В брежневскую пору «свободомыслящий» пиит считал для себя зазорным воспевать отечество. Потому что в перечне гражданских тем стихи о Родине (с ненавистной Набокову прописной буквы) через запятую стояли со стихами о партии, шпалах БАМа и прочей идеологической дрянью. Для дебютанта такие вирши были обязательным «паровозом», вывозящим всю подборку, печатавшуюся в престижной центральной прессе.
Русская тема словно была отдана на откуп графоманам консервативного направления. Бывали, разумеется, замечательные исключения и невероятные прорывы. Достаточно вспомнить Николая Рубцова, поднявшего патриотическую лирику на классические высоты. Но в основном качество стихов, и поныне печатающихся в «Нашем современнике» или в газете «Завтра», оставляет желать лучшего. Даже поэзия позднего Юрия Кузнецова захлебнулась в потоке невыносимой риторики.
Думая об Анатолии Богатых и его стихах, невозможно не прийти к выводу, что перед нами – поэт в определенном отношении уникальный, один из редчайших и чистейших гражданских лириков последних десятилетий. И, как водится, поэт недооценённый, почти не услышанный, несмотря на три изданные книги, несмотря на солидные подборки в столичной печати («Знамя», «Октябрь», «Континент»). Такова специфика нынешнего глухого и жестокого времени, как писал я в другой работе, посвящённой творчеству рано ушедшего от нас Евгения Блажеевского, тоже поэта практически не услышанного и тоже – в своем литературном поколении – одного из редких гражданских лириков (хотя и несколько на иной манер, чем Анатолий Богатых).
* * *
Двадцатый век оказался едва ли не самым страшным веком в истории России. Но даже подцензурная поэзия в своих лучших образцах сумела выразить ужас и отчаяние «при виде того, что совершается дома»:
Россия, Русь! Храни себя, храни!
Смотри, опять в леса твои и долы
Со всех сторон нагрянули они,
Иных времён татары и монголы.
(Н. Рубцов)
Анатолий Богатых в определённой мере наследует Рубцову и другим не столь отдалённым предшественникам. Только его поэзия более откровенна, более беспощадна в своих констатациях, менее прекраснодушна в своих чаяниях:
Та земля, что когда-то здесь жизнью звалась,
та земля, за которую кровь пролилась,
обернулась большой и мертвящей пустыней,
никому не нужна, – и деревни пустые
в ней с земли исчезают, землёй становясь,
в ней поля не рожают и вечная грязь
непроезжих дорог…
Это сердце России.
…нас всех Владыка призовёт, и примет,
и души наши благодатью летней
в последней правде и в любви последней
соединит; и враг врага обнимет,
и цвет знамён в один сольётся цвет…
Россия для Анатолия Богатых не просто отчизна с любимыми «родными пепелищами» и «отеческими гробами». Родина для поэта – еще и высшая метафизическая ценность. Горсть русской земли в качестве оправданья прожитой жизни преподносится Богу на Страшном Суде:
…В день Воскресенья, взрывая гробы,
встанем на страшную песню трубы,
с плеч отрясая могильную тьму,
и в о п р а в д а н ь е протянем Ему —
хоть под ногтями! – немного земли,
той, о которой мы лгать не могли,
той, на которой извека стоим —
нищей, голодной, —
возлюбленной Им…
* * *
В свое время Антон Дельвиг говорил, что «ухабистую дорогу не должно описывать ухабистыми средствами». У Анатолия Богатых даже откровенная эротическая лирика не вызывает вкусового отторжения: спасает от срывов разборчивый художественный инстинкт её автора, возвышенность и «нестадность» его словаря.
* * *
Есть у Анатолия Богатых ещё одна тема, на которую хочется обратить особое внимание, – это тема больной, «раскалённой» совести. Для меня нет сомнений, что она ведёт своё происхождение от Достоевского, любимого писателя Анатолия. Особенно ярко эта тема раскрывается в его великолепной, начала восьмидесятых годов, «Московской поэме». Я не знаю в нашей нынешней поэзии другой такой вещи, где столь пронзительно и нериторично изображена чужая трагедия, стыд за собственную непричастность к ней и стыд за тех, кто этой непричастностью невольно, по-животному, счастлив («И холодочек счастья по спинам полз распластанным зверьком: «Не я! Не я!»).
Немало у поэта покаянных, «самоказнящих» стихов, генеалогически восходящих к пушкинскому «Воспоминанию» («Когда для смертного умолкнет шумный день…»):
…Ещё потерь своих – на полпути —
не сознаёшь, влюблённый в звон таланта,
но поздней ночью у бессонной лампы
взгляни в себя, как в книгу, и прочти
всё сызнова. Иль – как бесстрастный врач —
рукой умелою спокойно и без дрожи
сними с души покров отмершей кожи, —
гляди в себя и, если можешь, плачь…
Анатолий Богатых, составляя свою книгу, поступил достаточно смело, включив в неё ранние стихи из неопубликованной рукописи «Городская окраина». Эти вещи, местами несовершенные, написаны ещё до Литинститута. Поэт не публикует эту рукопись самостоятельным циклом, различные стихи из «Городской окраи-
ны» включаются автором в более поздние и зрелые разделы. Но несмотря на несовершенство, стихи из «Городской окраины» смотрятся в книге довольно органично. У меня вообще такое ощущение, что, взрослея как человек и совершенствуясь как художник, Анатолий Богатых всю жизнь пишет одну и ту же книгу. И хочется пожелать её автору, чтобы эта книга (хоть когда-нибудь!) была по-настоящему прочитана и по достоинству оценена.
Игорь Меламед
…От ямщика до первого поэта,
Мы все поём уныло. Грустный вой
Песнь русская…
Пушкин
«Не буди этот вечный и страшный покой…»
Не буди этот вечный и страшный покой,
где немые могильные камни застыли,
где сожжённых усадеб забытые были, —
над великой рекой, под уездной звездой.
И дыханию ночи с порога дивясь,
слушай шорох и шёпот дождя торопливый,
слушай кроткого ветра сквозные мотивы, —
как чужого наречья неясную вязь.
Та земля, что когда-то здесь жизнью звалась,
та земля, за которую кровь пролилась,
обернулась большой и мертвящей пустыней,
никому не нужна, – и
деревни пустые
в ней с земли исчезают, землёй становясь,
в ней поля не рожают и вечная грязь
непроезжих дорог…
Это сердце России.
Под уездной звездой
«…Когда ушедший день зарёй обужен…»
…Когда ушедший день зарёй обужен,
когда длиннеет список злых обид,
и жизнь не в жизнь, когда душа – обуза,
а под ладонью сердце близкое болит, —
ты слышишь звук, то стих диктует Муза.
О счастье наше, Русский алфавит!
Ночным огнём в глухих дорогах дальных,
глотком воды на выжженном песке, —
пьянит меня мелодия печальных
слов нескольких на отчем языке…
«Бывает, молча куришь без огня…»
Бывает, молча куришь без огня,
читаешь иль клонишься над работой,
и вдруг негромко позовёт меня
невидимый и неспокойный кто-то.
И представляется полупустой вагон,
слезятся стёкла, и поля в тумане,
кочевье громкое проснувшихся ворон, —
всё-всё, что сердце жалостию ранит.
На переезде одинокий дом,
бельё намокшее (хозяйка позабыла),
уже рассвет, но ни души кругом, —
всё-всё, что сердце Русское любило
и любит, ревностное, поверяя снам,
за безысходность бытия земного,
за безнадежность, за тоску, за срам
минувшего…
Не надо мне иного!
Вот э т о Родина. Куда ей без меня?
Куда мне без неё, на край ли света?
(Ты молча куришь, в доме нет огня.)
Я знаю, что тебе курить до света,
молчать и думать, дожидаясь дня,
и спрашивать её…
И ждать ответа.
«Зачем живу, зачем плыву…»
Зачем живу, зачем плыву
в потоке дней, в круженье лиц?
Мой дом не здесь, я здесь живу
по праву перелётных птиц.
Мой дом не здесь, я здесь гощу.
И выходя один во тьму,
знакомый горний свет ищу —
привычный глазу моему.
Мой дом не здесь, мой дом – звезда,
высок, высок её венец, —
но так не долог путь туда,
где Мать не спит, где ждёт Отец.
Взмахну крылом, – поля у ног
качнутся, поплывёт жнивьё.
И на земле отбудет срок
бездомье вечное моё.
И над травой родных могил,
над чистотою светлых книг,
над болью тех, кого любил,
зайдётся мой
прощальный крик…
«…В день Воскресенья, взрывая гробы…»
…В день Воскресенья, взрывая гробы,
встанем на страшную песню трубы,
с плеч отрясая могильную тьму,
и в о п р а в д а н ь е протянем Ему —
хоть под ногтями! – немного земли,
той, о которой мы лгать не могли,
той, на которой извека стоим —
нищей, голодной, —
возлюбленной Им…
«Как живётся тебе на далёкой планете…»
Как живётся тебе на далёкой планете
в благодати житейской, с удачей в руке?
Не с тобой ли счастливые, сытые дети
говорят на родном – на чужом! – языке?
Но однажды…
однажды ты вспомнишь иное:
снег слепящий, другое свеченье луны;
ветер плачет, и рвётся, и стонет, и воет
над простором забытым несчастной страны.
И тогда…
и тогда, отрешившись от блуда
срамословья, ты в памяти ясной познай
тёмный край,
светлый край ожиданий прощенья и чуда,
кроткий край,
страшный край, где тебя и в глаза называли иудой, —
этот грешный, святой —
и потерянный рай…
«…Ещё потерь своих – на полпути…»
…Ещё потерь своих – на полпути —
не сознаёшь, влюблённый в звон таланта,
но поздней ночью у бессонной лампы
взгляни в себя, как в книгу, и прочти
всё сызнова. Иль – как бесстрастный врач —
рукой умелою спокойно и без дрожи
сними с души покров отмершей кожи, —
гляди в себя и, если можешь, плачь…
«…но почему-то…»
…но почему-то,
когда услышу Родина, то мне
увидится и призрачно и смутно
не лунный свет на бархатной волне,
не зимний снег, не летний белый день
и не весны зовущие тревоги,
а та пора, когда и думать лень,
и клонит в сон, и странно телом слаб, —
продрогшие поля, разбитые дороги
и лица тёмные усталых Русских баб,
погасшие в заботах их убогих,
нависшие так низко облака.
И долгая – и вечная тоска.
Когда не верится, что есть и жизнь, и свет,
и смех людей, и людные места, —
а только эта церковь без креста,
холмов окрестных нищий силуэт.
И в колеях глубокая вода.
И колеи уходят в никуда.
«У врат чистилища душа…»
У врат чистилища душа
одна стояла… Ангел белый,
её оставив, не спеша
прочь уходил. Звездой горела
Земля, и брошенное тело
в ней остывало, не дыша,
не размыкая хладных уст.
Душа глядела виновато
на тело, бывшее когда-то
рабом – бесчестья и безумств —
ей, неразумной, но крылатой, —
и почитавшей божеством
себя, высокую – родством
случайным связанную с телом.
Душа растерянно глядела,
как – угасая – зыбко тлела
Земля малиновой звездой,
далёкой – и чужой отныне, —
и понимала, что в пустыне
всеискупленья ледяной
ей, жившей на Земле рабыней,
за всё ответ нести – одной…
«На простенке тенью птицы…»
На простенке тенью птицы
ветви тень впотьмах качается.
Со среды всегда не спится,
день вчерашний не кончается.
Отогнали сон, похитили
сон дневные обстоятельства.
Омрачила Лик Спасителя
тень Иуды, тень предательства.
Серп небесный у́же, у́же…
Тонешь, тонешь в душном омуте,
не осилить этот ужас —
ужас ночи в белой комнате,
в колдовском мерцанье месяца.
Мышь скребётся за обоями.
Мысль моя – по кругу мечется,
моё сердце – с перебоями.
До утра не спишь, а маешься.
Одному куда как весело…
Всю-то ночь понять пытаешься,
что там жизнь накуролесила…
Ночью
Вот моё сердце. Возьми и спрячь
в ладонях своих ласкающих.
Как этот мрак над землёй горяч,
безжалостно обжигающий!
Жил неумеючи, что-то кропал;
петляла судьба некроткая.
Боже мой Господи, я и не знал,
что жизнь такая короткая…
Господи Боже мой, помоги
мне перемочь уныние!
Что́ мне друзья мои, что враги —
т а м, где душою ныне я?
Там я один. Только Ты со мной.
Веруя в милосердие,
перепишу этот путь земной
детской —
из самого сердца —
слезой
с раскаяньем и усердием.
«…Теперь всё чаще представляю…»
…Теперь всё чаще представляю:
однажды ночью смертный сон
ко мне придёт, – и станет явью
погожий полдень похорон.
И странно думать мне о том,
что этот рай и этот ад,
весь этот мир, —
«Под сим крестом…», —
что жизнь моя – вся целиком
вместится в п р о ч е р к е меж дат…
«Наверное, счастлив, кто видит пейзаж за окном…»
Но как странно – во Франции, тут,
Я нигде не встречал мухомора.
Наверное, счастлив, кто видит пейзаж за окном,
где празднуют вечное лето и солнце стрекозы,
где берег лазурный обласкан весёлым лучом,
где синее море, и рыжие пляжи, и розы…
Мне снится другое: сияющий северный снег,
обмёрзшие стены, проросшее звёздами небо,
ночное зимовье, где горькую пьёт человек,
где быть я хотел, – и где я не случился и не был.
Увы, не пришлось мне себя испытать на излом,
и юность вдовела без строгого, мужнего долга.
А властная Муза, задев своевольным крылом,
диктуя своё, увела далеко и надолго.
Средь ночи проснёшься, холодным разбуженный сном,
замрёшь, отирая мужские, колючие слёзы.
А снится всё то же: земля, опалённая льдом.
Не синее море, не рыжие пляжи, не розы…
В болезни
Это было в прошлом веке,
в бывшей жизни, в стольной мекке…
Брёл чудак с мечтой о славе,
о Железном Дровосеке
думал, мощь его представя.
Думал, дал Господь здоровья
на троих и доброй крови,
кости тонкой, жилы прочной,
мысли дерзостной и прочей
благодати…
По присловью,
есть чем жить и днём, и ночью, —
пей, гуляй, греши любовью!
Думал, век не будет сносу.
Что, дружок, остался с носом?..
Котельнич
…Вёрсты и дни листая,
прошедшему помня цену,
дом за собой оставя,
любимой своей измену,
словом, в дороге новой,
там, где в снегу-пороше,
встречая вагон почтовый,
почтовая дремлет лошадь,
лютой тоской гонимый
через Уральский Камень,
снег с её морды милой
отряхивая руками,
будто бы в гнутых стёклах,
в глазах отражаясь длинно,
чуть вздрагивая от тёплых
шершавых губ лошадиных,
бегущий – куда не зная,
бредущий – к последней круче,
стою я, слезу глотая,
любимой своей измучен,
на пересадке третьей
такую родную душу
на севере вятском встретив,
так говорю ей: «Слушай!
Наши сошлись дороги,
оба мы одиноки,
с судьбой разберёмся сами.
Давай поженимся, лошадь!
Будем рожать, хорошая,
лошадушек, малых крошек».
И лошадь прядёт ушами.
…Всё понимает лошадь.
1979; из рукописи книги «Городская окраина»
«…Закат. На земле темнеет. Небесные блещут блики…»
…Закат. На земле темнеет. Небесные блещут блики.
Лежит на земле, не тает, сырая густая мгла.
И горек дым сигареты – невкусный, душащий, липкий.
И горечь сдавила горло, гортань твою обняла.
О чём ты, дружок, горюешь, чего ты добиться хочешь?
И куришь, и на ночь глядя теребишь в руках пальто?
О чистой своей, о верной, о вечной любви хлопочешь? —
Птицы в таком наряде не видывал здесь никто.
Представь на земле живущих, о тьме столетий подумай.
Узнаешь, как жили люди не хуже тебя умом,
как мучились, как страдали… Но – радостный иль угрюмый —
все на земле находили пристанище, а не дом.
Молясь о Слове, о даре, лбом прижавшись к иконе,
цепью гремишь земной иль в облаках витаешь.
Понял о жизни то, что ничего не понял.
Знаешь о ней одно – что ничего не знаешь.
Не повезло, не случилось… В судьбе такое бывает.
Попробуем вновь подняться, взглянуть на Небесный свет.
Видишь, заря играет, и ветер вовсю раздувает
пленительный и прекрасный – сегодняшний твой рассвет.
Как свеж и морозен воздух! Погасли звёздные блики.
…Есть истины для поэта, одни на все времена:
в любых переплётах странствий ему не изменят книги,
и дом его – поднебесье, и Муза – ему жена.
«Сон мне: тракт малоезжий, протяжен и дик…»
Сон мне: тракт малоезжий, протяжен и дик.
Песню вою на долгий – на Русский – салтык.
На распутьях кричу, сам себе печенег:
– Есть ли во поле жив хоть один человек?!
Как живёшь без креста да без веры отцов?
– Лишь глазницы пустые, провал их свинцов.
– Лишь пустые глаза у живых мертвецов.
– Лишь молчанье в ответ. Этот мир – не жилец.
Вот и сказочке нашей приходит конец.
Ах, во снах зелена, изумрудна трава!
Как шелка мурава! А проснёшься – мертва.
А очнёшься – похмельно болит голова,
опоённая ложью…
Часу в шестом
Надоело. Надоело.
Я сегодня пью вглухую.
Я сегодня, грешным делом,
в одиночестве тоскую.
Хоть бы кто зашёл однажды, —
хоть Алёшка, граф продажный,
хоть каприйский буревестник,
хоть братан их, Ванька Каин,
хоть из нынешних балбесов,
хоть поганый мент, хоть каждый
мимошляющий татарин…
Всё равно. Подымем вместе
за Отечество – без бесов,
за Россию – без окраин!
«…Две рюмки – похмелье, вареньице к чаю…»
…Две рюмки – похмелье, вареньице к чаю.
В домашнем застенке на лире бряцаю.
Осенний мотив навязался с утра:
– Мы вольные птицы! Пора, брат, пора…
«Всё о печали, друг мой, о печали…»
Всё о печали, друг мой, о печали…
Поговорим с тобою до утра.
(Ты не заметила, как нынче странно стали
темнее дни, яснее вечера? —
Об эту пору вечной Дикой Степью
к орде поганых шла святая рать…)
Вино откроем и свечу затеплим.
Не засыпай, ещё не время спать.
Будь милосердна. Мне в такие ночи,
когда лежишь измученный, без сна,
приходят мысли тёмные – и точат.
И страшен крест молчащего окна.
И страшен мрак, таящийся повсюду.
Как вспомнишь – многая текла вода,
а мертвецы не встали никогда,
и не дождаться Воскресенья чуда.
Как вспомнишь, сколько их ушло тогда,
где так и жили, – с верой, но без Бога,
где жизни запрессованы в года,
а кости запрессованы в дорогах,
в дорогах, уходящих на восток
такой огромной выстраданной ложью,
что в поезде «Москва – Владивосток»
зайдётся сердце непонятной дрожью.
Умытый кровью, в чарованье навьем,
лежит простор – века веков! – страны.
Безумьем дедов и отцов бесславьем
мы от зачатья нашего больны.
И кровь отмщенья ждёт…
«…Осень. Осели осы на перекрестье оконном…»
…Осень. Осели осы на перекрестье оконном.
Гроздьев красным-красно. Грузен жёлтый закат.
Из дому выйдешь – осень. Льнут к ладони со звоном
лисые лица листьев, ластятся – и летят.
Осень. Земные оси к небесным легли положе.
Мёрзнет звёздная россыпь. В изморози водосток.
К ночи острее воздух. Поздний спешит прохожий.
В гулком проулке глохнет подкованный каблучок…
«Меня в бессоннице настиг…»
Меня в бессоннице настиг
один случайный миг видений:
созвучен мне чужой язык,
близки чужих преданий тени.
И – нелюбимое дитя —
в изгнанье дальнем и сладимом,
земле оставленной не мстя,
живёшь не пасынком, но сыном.
И забываешь сушь, и зной,
и муку зим, и снег степной.
…И понял я, —
под чуждым небом
нам не найти чернее хлеба
и горше горького вина —
неволи, выпитой до дна,
познав свободу неземную,
а на земле и воли нет.
Лишь на Руси единой свет.
«…И не о тех…»
…И не о тех,
т е п е р ь забывших род свой.
Но – в одиночестве, как в странном сне,
вдруг ощутив знобящий знак сиротства —
во тьме ночной чредой явились мне:
и давний снег, багрённый Русской кровью,
и тени жён, познавших муку вдовью
(их долгий бабий крик до немоты),
и скорбных кладбищ Русские кресты,
там, на чужбине, – имена простые
фамилий славных, кость и кровь России.
(Т в о е й России, Господи, – прости
чужбину им, умершим и убитым.)
…Не мне ли знать,
ч т о д н ё м, д л я н а с с о к р ы т ы м,
нас всех Владыка призовёт, и примет,
и души наши благодатью летней
в последней правде и в любви последней
соединит; и враг врага обнимет,
и цвет знамён в один сольётся цвет? —
Но плачу я, и горше плача нет,
когда ночами сны мне снятся злые, —
как навсегда уходят корабли,
как сохнут слёзы ясных глаз России,
рассеянные по лицу земли…
Двадцатипятилетие
Шалавой ночью выйду в город.
Фонарной строчкою пропорот
пространства тёмного кусок,
и тьма – опасная, как ворог —
забилась в каждый уголок.
А мне нужда подбить итог,
прожитых лет учесть сознанье
и загадать ухода срок.
Нагим пришёл я в вечер ранний,
пришёл без имени и званья
в морозный мир, в январский сад.
Я стал богаче полузнаньем,
я невесёлый прячу взгляд.
Мне отлюбилось время клятв,
мне ближе мир, где жить свободней,
где сад – просвечен и костляв.
Бреду в тоске иногородней.
Пообочь в беленькой исподней
берёзка жмётся у ларька, —
не одинок я в час Господний!
И ночь беззвёздная легка,
когда мигнут издалека
глаза собачьи в подворотне,
как два бессонных светлячка…
1981; из рукописи книги «Городская окраина»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?