Текст книги "Полёт шмеля"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)
Между тем я уже почти у цели. И сквозь чугунные прутья изгороди, отгораживающей здание факультета от ревущей машинами улицы, около памятника Ломоносову во дворе, вижу ожидающую меня мою радость. Здесь, в этом старом университетском здании, у нас все и началось. Я тут выступал в их большой, кажется, в советские времена она называлась Коммунистической, центральной аудитории, исполняющей роль актового зала. Вернее, выступал не я, а зван был Савёл со своей группой, вот в компании Ромки и их солиста Паши по прозвищу Книжник он и блистал, я был приглашен Савёлом в пристяжку, для солидности. Мне была отведена роль даже не второго, а десятого плана, но получилось, что когда пришла пора сказать свои полтора слова мне, меня вдруг стали заваливать вопросами – о Рубцове, об Окуджаве, даже о Высоцком, с которым мы только однажды разговаривали по телефону, – и вместо трех-четырех минут, что были запланированы Савёлом на мое появление в свете рампы, я протанцевал под прожекторами целые полчаса. И вот когда я, распушив хвост, выделывал свои па, я увидел устремленные на меня из безликой студенческой массы глаза. У меня так это и стоит в памяти, и я не перестаю удивляться, как это было возможно? Хотя такое случилось второй раз в моей жизни. Но тогда народу было куда как меньше. А тут на меня смотрело с поднимающихся амфитеатром скамей несколько сотен глаз, и она сидела не где-нибудь впереди, а в самой гуще, однако же я увидел ее глаза – так она смотрела. Словно вокруг была темнота, ни зги не видно, и в этой темноте – два горящих огня. Они мешали мне, сбивали с мысли, я старался не глядеть в их сторону – и глядел; по сути, как увидел их, отвечая на сыпавшиеся вопросы, я отвечал только им, только для нее. Хотя сама она не задала мне ни одного вопроса.
Она задала мне вопрос, когда наше шоу было завершено. Я уже собрался потечь к выходу, но был остановлен прозвучавшим за спиной голосом, в котором тотчас, хотя слышал его впервые, опознал ее: «Леонид Михайлович, простите, можно вас?» И после, как обернулся к ней: «Леонид Михайлович, а мы бы не могли специально встретиться? Я пишу курсовую, и мне нужно задать вам несколько вопросов, которые бы разрешили мои затруднения».
По тому, как она стояла передо мной – с видом самой скромности и самоумаления, а на самом деле едва удерживая в себе рвущееся наружу осознание своей высокой цены, как улыбалась, я сразу увидел – она «с кислинкой», так сказал об этом женском типе в «Факультете ненужных вещей» Домбровский. Никакой курсовой она не писала, про курсовую – это была ложь, повод, чтоб подойти. Не я склеил ее, она меня. Оказывается, в тинейджерстве она была фанаткой Савёловой группы, и особенно она балдела от «Песенки стрельцов», и вот автор слов предстал перед нею и оказался вполне отвечающим тому образу, что безотчетно жил в ее сознании…
– Салют! – видит она меня входящим в калитку решетчатой изгороди, машет рукой, идет мне навстречу и, подойдя, целует быстрым приветственным поцелуем в губы. Ничуть не стесняясь моей пробитой сединой бороды, печати годов на лице, при том, что мы тут во дворе сейчас не одни и на нас, конечно, устремлен не один взгляд.
Ради Евдокии я, наверно, готов расстаться с Балеруньей. Но я так вит-перевит с Балеруньей корнями, что у меня с нею уже одна корневая система, отдери меня от нее – я останусь без питательных соков, и мне остается только молить Бога, чтобы Евдокия о ней ничего не узнала.
– Слушай, а ты за автомобильными делами не запустила университетские? – напускаю я на себя озабоченно-строгий вид, стремясь поскорее избавиться от мысли о Балерунье, словно оттого что подумал о ней, мои грехи каким-то непостижимым образом могут незамедлительно вылезти наружу.
– Отстань со своим университетом. Не твое дело, – с милой улыбкой отбривает меня Евдокия.
В молодости такое обращение с собой я бы не спустил, будь даже влюблен по самую макушку. Теперь меня это ничуть не трогает. В моем отношении к Евдокии и в самом деле есть нечто родительское, ну а она, соответственно, ведет себя со мной, как если б была дочкой, живущей взрослой, самостоятельной жизнью. Есть круг ее жизни, куда я опущен, и есть круг, куда доступ мне запрещен. Так же, как и у меня с нею.
Мы сворачиваем с Моховой на Большую Никитскую, бывшую Герцена, и устремляемся вверх по ней к консерватории, неподалеку от которой припарковано мое корыто. В гладкой глухой стене университетского здания – одинокая дверь, вход в студенческую церковь, храм Святой Татьяны. В этом храме, в бытность его студенческим театром, я, было дело, выступал со сцены. Но для Евдокии это уже дела давно минувших дней, преданья старины глубокой, она уже не знала здесь никакого театра, для нее здесь всегда был храм. В который, впрочем, она разве что заглянула разок.
– А что это ты надел берет? – спрашивает вдруг она. – Что-то я не помню, чтобы я тебя в нем видела.
– Вот увидела.
Она некоторое время молчит, глядя на меня сбоку оценивающим взглядом. После чего выдает:
– По-моему, он тебе не идет.
Я тотчас стягиваю с себя берет и заталкиваю его в карман куртки.
– Чего не сделаешь с любимым беретом ради любимой.
Это не совсем шутка: хотя зима и европейская, но я не приучен ходить по такой погоде без головного убора и едва ли уже приучусь.
– Я более любимая, да? – между тем с радостно-довольным видом берет меня Евдокия обеими руками за локоть.
Забавляя себя таким разговором, мы доходим до моего корыта, оно верно ждет меня и с ублаготворенным скрипом принимает нас на свои сиденья.
– Почему ты не купишь что-нибудь поновее? – накидывая на себя ремень, спрашивает Евдокия.
– Миллионеры и художники имеют право на рваные джинсы, – отвечаю я ей.
– Машина – это не джинсы. Машина не должна быть рваной. Машина – это конь. Конь должен быть сыт, ухожен, блестеть, как атлас. Иначе какой из него конь.
– У моего коня шестьдесят лошадиных сил, и этих его достоинств мне достаточно, – парирую я, заводя двигатель.
Она и понятия не имеет, что мне и на эту лошадь с трудом хватает овса, а когда захромает, показать ее фельдшеру – целая проблема.
«Ист буфет», в который мы едем, находится на «Менделеевской» – та же «Новослободская», только на радиальной линии. Это совсем недалеко, но Москва теперь так забита машинами, что мы тащимся дотуда, затыкаясь в пробках, целые полчаса.
Обедать в этом заведении в будни в середине дня – одна радость для кармана: за сто девяносто девять рублей нагребаешь полную тарелку разнообразной, довольно неплохо приготовленной еды, унесешь – так и целую гору, а к тому полагается пиала какого-нибудь супа, а потом еще можно сделать хоть десять заходов за фруктовым мороженым, после принятия которого все у тебя в желудке укладывается таким образом, будто ты и не нагрузился, как какой-нибудь «БелАЗ». Отмечать сданный экзамен я беру для Евдокии бокал красного вина, себе пятьдесят граммов коньяка.
– Поздравляю, моя радость, – поднимаю я свой коньяк. – Сдать на права и сесть за руль – это, моя радость, все равно что сделать эволюционный скачок. Стать из двуногого животного животным четырехколесным.
– Да-да, – с удовольствием отзывается она. – Я это уже почувствовала. Когда сидишь за рулем, мир вокруг – сразу совсем другой.
Она скоро сядет за руль. Но не моего корыта. Ее конь, можно сказать, уже стоит на конюшне и бьет копытом. Нужно только дождаться выхода из тюрьмы ее отца. А ему вроде бы осталось сидеть считаные недели. Отец у моей радости был вице-мэром небольшого городка в Западной Сибири и сел за то, что слишком любил свою семью, – так говорит моя радость. Что, надо думать, должно истолковывать как желание обеспечить свою семью на жизнь вперед.
Мы проводим в «Буфете», постепенно наедаясь и тяжелея движениями, часа два. А когда спускаемся по лестнице к выходу, Евдокия неожиданно изъявляет желание сходить в кино, посмотреть какой-нибудь фильм. Вот уж чего мне совсем не хочется – это идти в кино, я уже насмотрелся этого кино за жизнь, в меня не лезет, тем более что сейчас вокруг сплошной Голливуд, который не переношу на дух, но я не могу не пойти, с молодой любовницей ты и сам должен быть молодым.
В квартире у нее мы оказываемся уже совсем к вечеру. Разумеется, это не собственная квартира Евдокии, она снимает ее, но, как она однажды обмолвилась, вот освободится отец, будет невдолге и собственная. Видимо, деньги, из-за которых отец расстался со свободой, тоже не вполне свободны. Во всяком случае, пока не свободен он. Но тех, что доступны, вполне хватает, чтобы Евдокия не жила в общежитии, а снимала бы вот эту квартиру. Неплохая квартира. Хотя и однокомнатная, но моя рядом с нею выглядит совсем жалкой. Поэтому мы и встречаемся здесь. Замечательно, что Евдокия нисколько не стесняется того, что отец у нее сидит в тюрьме. Для нее, выросшей в девяностые годы, тюрьма – совершенно нормальное дело, просто отец слишком любил семью, чего ж тут стесняться.
Нас несет в постель, едва мы переступаем порог. В постели, однако, моя радость становится трезва, как банковский менеджер. Пошарив под подушкой, она вытаскивает оттуда упаковку с презервативом, вскрывает ее, и вот ее руки, найдя моего сгорающего от нетерпения охотника, одевают его в латексную одежду. Подразумевается, что мы одеваемся, чтобы избежать нежелательных последствий для Евдокии, но на самом деле я просто не доверяю ей. Я не уверен, что она не изменяет мне. У ее поколения это сейчас просто, вроде утоления жажды, нужно выпить стакан воды – так пей. Судя по тому, с каким менеджерским рвением Евдокия, только мы ложимся в постель, принимается одевать меня, она мне доверяет не больше, чем я ей.
Однако, как ни велика моя неприязнь к латексной одежде, держать Евдокию в объятиях – это воистину сказочный подарок судьбы. Всякий раз у меня с нею словно впервые. Правда, без паузы, как с Балеруньей, не получается. Приходится делать перерыв. Я комплексую от этого, но, говорят, и многие молодые не способны сразу на второй выстрел. Не остается ничего иного, как ободрять себя мнением специалистов. Сам я про мужчин ничего не знаю. Про мужчин знают женщины. Как, в свою очередь, про женщин – мужчины. Впрочем, юность Евдокии почище всякой «Виагры», – скоро мое ружье перезаряжено. Время проваливается в черную дыру и исчезает, увлекая нас туда вместе с собой. А когда наконец мы выныриваем оттуда, ни о каком моем убытии к себе не может быть и речи. У меня дрожат ноги, я сейчас не смогу ни рулить, ни выжать педаль сцепления, ни газовать, ни тормозить. Однако Евдокия и не желает, чтобы я уезжал. Нога ее заброшена на мою ногу, головка ее с разметанными в стороны волосами у меня на плече, и, хотя я давно уже привык спать один, так, чтобы мне никто не мешал рядом, я засыпаю, как в молодости, не засыпаю – отключаюсь, и сплю до утра совершенно мертвецким сном.
4
Он уже был в постели, когда вспомнил, что не положил на завтра в портфель учебник по «Родной речи», оставив его на кухне. Сестре как старшей полагалось делать уроки в комнате за письменным столом, он делал уроки в комнате, только когда письменный стол был свободен, а обычно на кухне, расчищая на обеденном столе свободное пространство для тетради с учебником и застилая его, чтобы не испортить тетради, сложенной вдвое газетой.
Свет в коридоре не горел, и в его глухой, ночной темноте полоска света под закрытой кухонной дверью казалась свидетельством существующего рядом иного, параллельного мира.
Лёнчик открыл дверь и ступил в этот иной, взрослый мир.
– Да, отсидел, вернулся, восстановился в прежней должности и ходит на работу, – говорил отец.
Он стоял около стола, мать сидела за столом напротив него, и выражение его лица, интонация, с которой он говорил, были совсем другие, чем днем. И в выражении лица матери, в том, как слушала его, тоже все было иное – из той, другой, недоступной жизни.
Лёнчик вошел – и отец смолк, вид у него стал такой, будто Лёнчик застиг его за чем-то, что знать и слышать Лёнчику не полагалось.
– Ты что? – спросил отец с этим застигнутым видом. – Что-то случилось?
Лёнчик, чувствуя себя виноватым, помотал головой:
– Нет. Я учебник по «Родной речи» здесь оставил. В портфель положить….
Отец взял с подоконника «Родную речь» и протянул Лёнчику.
– Спокойной ночи, сын.
Лёнчик медлил, не уходил.
– А о ком это ты: отсидел, вернулся? – спросил он. – О каком-то воре, да?
Отец работал экономистом на «Уралмашзаводе», мать плановиком в строительном тресте завода, и Лёнчик помнил, как она рассказывала о начальнике их трестовского ОРСа – отдела рабочего снабжения: вконец проворовался, и его посадили.
Мать с отцом почему-то переглянулись.
– Иди ложись, – не ответив, приказал отец. – Спать пора. Завтра в семь подниматься.
Лежа в постели, слыша по дыханию, что бабушка Катя уже спит, как, несомненно, спит уже и сестра, Лёнчик думал о том, что там, в инаком, взрослом мире происходит что-то странное. Тому свидетельством был и этот таящийся разговор отца с матерью, и всякие другие вещи вокруг. Вдруг в доме появилась толстая стопка перепечатанных на машинке листов со стихами Есенина, который при Сталине был, оказывается, запрещен, а в книжном шкафу, содержимое которого было ему известно до последней книги, Лёнчик неожиданно обнаружил растрепанный, без обложки, обернутый в газету, томик рассказов Аркадия Аверченко, читая которые хохотал – не мог удержаться. «Это наша книга?» – спросил он отца. «Наша», – ответил отец. «А почему я раньше ее никогда в шкафу не видел?» – «Потому что раньше она лежала в другом месте». – «В каком?» – слюбопытничал Лёнчик. «В другом», – коротко, непохоже на себя ответил отец.
И в школе тоже происходило что-то необычное. На переменах учителя, вместо того чтобы стоять у двери класса, следя за порядком, сходились в конце коридора вместе и о чем-то беспрестанно говорили – как никогда не бывало раньше. Старшая пионервожатая Галя на совете дружины неожиданно завела разговор о том, что сейчас, в новое время, звание пионера особо ответственно и нужно оправдывать его настоящими пионерскими делами, но что это за новое время – не объяснила. А еще как-то раз среди урока неожиданно распахнулась дверь класса, и суровый директор Гринько, о котором говорили, что он во время войны самолично уничтожил две с половиной тысячи фашистов, резким шагом вошел в класс, учительница Екатерина Ивановна замерла около доски, вытянувшись будто по стойке «смирно», а Гринько постоял-постоял, прищуренно оглядывая класс своим хищно-цепким, ироническим взглядом, перевел взгляд на вытянувшуюся перед ним Екатерину Ивановну и спросил: «Двоечников нет?» – «Трое», – поторопилась ответить Екатерина Ивановна. «Трое, – повторил Гринько. – Хочу сообщить, – жестко сжимая губы, сказал он следом, – второгодничества никто не отменял. Двоечников будем оставлять на второй год без жалости. Система оправдала себя, и отказываться от нее никто не собирается». После чего повернулся и, не прощаясь, так же стремительно, как появился, вышел из классной комнаты. Потом из разговоров с другими классами выяснилось, что он точно так же врывался и к ним. Кое-где он вообще ничего не говорил. Стоял молча, пристально оглядывая вскочивший из-за парт класс, стоял, стоял – и, не произнеся ни слова, вылетал обратно в коридор. Словно его мучило какое-то беспокойство, он не находил себе из-за него места и вот искал это место, ходя по урокам.
А дедушка Саша, папин отец, когда прибежал к ним с бабушкой Олей на Красных Борцов за градусником для заболевшего трехлетнего братишки, пока бабушка Оля грела на электроплитке воду, чтобы соединить разорвавшийся столбик ртути, неожиданно рассказал Лёнчику о том, как был во время Гражданской войны в Тюмени начальником милиции – сначала при советской власти, потом, когда пришел Колчак, при Колчаке, а после ухода белых войск – снова при красных, и так до двадцать седьмого года, пока не уволился и не уехал сюда, в Свердловск, на строительство Уралмашзавода. «Как так: и при красных, и при белых, и снова при красных?» – удивленно спросил Лёнчик. «А воришки никому, ни одной власти не нужны», – поглаживая свои небольшие, подстриженные щеточкой седые усы, отозвался дед. Лёнчику это было непонятно; насколько он знал, если кто занимал какую-то должность при красных, а потом пришли белые, то его непременно должны были расстрелять, как и наоборот. «Так я же ни на чьей стороне не воевал», – сказал дед. Лёнчик смотрел на него с неверием. Рассказ деда совершенно не совпадал с тем знанием, которое было у него. «Хотя белые, – проговорил между тем дед, – хотели, чтобы я с ними ушел». – «А, – обрадованно воскликнул Лёнчик, которому сразу все стало ясно, – значит, ты все-таки к белым был ближе!» – «В некотором роде, – согласился дед. – Мне начальник гарнизонной контрразведки полковник Кондратьев жизнью был обязан». – «А, – снова поторопился вставиться Лёнчик, – значит, ты все же был на стороне белых, раз ему жизнь спас». Дед усмехнулся. «Так я ему жизнь за четыре года до того спас, – сказал он. – В пятнадцатом году, на германской. С поля боя его, раненого, вытащил. И он это помнил. И когда отступать они стали, три дня к нашему дому подводу посылал, чтобы я со всеми уехал: с бабушкой Олей, с твоим отцом, с тетушками твоими. Мне, чтоб не уезжать, три дня в подвале у соседей пришлось прятаться». – «А, значит, красные тебе все же ближе были», – Лёнчику по-прежнему хотелось внятной ясности. Дед, однако, покачал головой: «Я о том и не думал. Я думал, если с семьей уезжать – так куда же с семьей, отец твой и тетки твои еще маленькие, а одному – как семью оставлять? Вот и остался». – «И когда красные пришли, тебе, значит, ничего за то, что полковник Кондратьев так к тебе относился?» – спросил Лёнчик. Он не мог успокоиться – до того рассказ деда не совпадал со всеми его знаниями о Гражданской войне. «Да меня никто о нем и не спрашивал», – сказал дед. «А почему ты мне никогда раньше об этом не рассказывал?» – спросил Лёнчик, когда бабушка Оля вручила ему круглый картонный пенальчик с приведенным в порядок градусником внутри и настала пора бежать домой. «Всему свое время», – ответил дед.
Бабушка же Катя выдала до того невообразимое – Лёнчик ей даже и не поверил; но, не поверив, запомнил каждое слово их разговора. Она вообще, когда случалась не в духе, а по репродуктору, висевшему на кухне и всегда включенному, начинали говорить об успехах, достигнутых Советским Союзом в промышленности и сельском хозяйстве, ворчала себе под нос: «Пошли опять одно и то же месить: у вас да у нас поросенок завяз!..» – а тут просто взорвалась, обращаясь к радио, будто диктор, вещавший из черной тарелки со стены около двери, мог ее слышать: «Да сколько можно, сколько можно! Лопнули прямо от успехов своих!..» Лёнчик, когда она разразилась этим обвинением, не выдержал: «Не смей советскую власть трогать! Она тебя освободила, счастливую жизнь тебе дала, а ты!..» – «Это какую такую счастливую жизнь она мне дала? – не замедлила отозваться бабушка. – Только говорить о счастливой жизни она может, и всё». – «Ты подкулачница! – гневно вскричал Лёнчик. Он много читал про врагов советской власти и разбирался, какому виду врагов соответствует бабушка Катя с такими речами. – Кулаков твоих раскулачили, а ты осталась, недобили тебя!» – «Во как, во как, – проговорила бабушка. – Подкулачница! Я, когда они кулаков-то с земли сживали, истопницей в железнодорожной казарме была, бревна ворочала да пилила, могла я быть подкулачницей?» – «Зато муж у тебя контрреволюционер был!» – нашелся Лёнчик. «Мужа у меня за десять лет до этой коллективизации убили, – сказала бабушка. – Из-за чего мне в истопницы и пришлось пойти». – «А вот и правильно, что убили! – бухнул Лёнчик. – С контрреволюционерами только так и можно». – «Окстись, – сказала бабушка, – он твой дед, ты в честь его назван». – «А вот и плохо, что в честь контрреволюционера! – Лёнчик не желал сдаваться, врагу не сдается наш гордый “Варяг”. – Надо было в честь какого-нибудь революционера». Бабушка Катя помолчала – и вдруг выдала: «А подожди, еще те, кто в честь этих революционеров названы да всякими Сталиными-Ленинами, будут от имен своих отказываться». – «От имени Сталина?! – воскликнул Лёнчик. – Иосифа Виссарионовича не трогай!» – «А что его не трогать? – бабушка вдруг усмехнулась. – Его уже тронули. Хрущев-то на этом их съезде. Был отцом всех народов, стал культом личности». – «Подожди-подожди. – Лёнчик ничего не понял. – Каким он культом стал?» – «А вот таким, – проговорила бабушка. – Много о себе думал, сказали».
Наутро, когда проснулся, Лёнчик уже не помнил своих вечерних мыслей. Вернее, где-то внутри в глубине они сидели, но было не до них. Взлететь на свой четвертый этаж, скользом дотронувшись до каменного Ленина, удалось сегодня первым. Рядом неслись Саса-Маса и Радевич, но Саса-Маса оступился и отстал еще на втором этаже, а обставить Радевича, который без Гаракулов а не смел даже придержать за рукав, не составило труда.
По арифметике сегодня была контрольная. Саса-Маса, судя по сопению, что возникло рядом, едва Екатерина Ивановна раздала листочки с вариантами, поплыл на первой же задаче. Лёнчик хотел было заглянуть в листок с его заданием – Саса-Маса не позволил ему этого: давай сначала закончи свое. Он был такой, на чужом горбу в рай – это ему было не нужно. Однако со своим заданием Лёнчик провозился все же почти до конца урока и, когда взялся за вариант Сасы-Масы, успел помочь лишь с одной задачей, из пяти штук решенными у Сасы-Масы получилось только три.
Из школы они вышли вместе. Лёнчик был сердит на Сасу-Масу. Из пяти задач справиться всего с двумя!
– Да ты совсем себя запустил! Как какой-то последний двоечник! – негодовал он. – Экзамены же сдавать! Почему не попросил меня позаниматься?
– Так ты же сейчас все время с этим своим Викой да Викой, – пробормотал Саса-Маса.
Лёнчику стало стыдно.
– Идем сейчас прямо ко мне и занимаемся, – объявил он. Вину следовало заглаживать незамедлительно.
– Давай ко мне, – обрадованно предложил в ответ Саса-Маса. – У меня дома никого – матушка на работе, а сеструха неизвестно когда придет.
Мать у него работала крановщицей в пятьдесят втором цехе, а сестра училась в Политехническом институте, после лекций сидела в библиотеке и возвращалась домой совсем поздно.
– Нет, давай ко мне. – Лёнчик не принял встречного предложения Сасы-Масы. – У меня дома тоже почти никого: одна бабушка. Но я не приду – она запсихует.
– А братишка твой младший?
О младшем брате Лёнчик забыл.
– Да что Мишка, – отозвался Лёнчик небрежно. – Он мешать не будет. – Добавив с той же небрежностью: – У нас ведь две комнаты.
Две комнаты на шестерых – это получалось по комнате на троих, у Сасы-Масы на троих тоже была одна комната, но они жили в коммуналке, и вода у них была лишь холодная. У Лёнчика же была отдельная квартира, даже с ванной комнатой, пусть ванная за неимением ванны и служила кладовкой.
Они просидели у Лёнчика за письменным столом в комнате, занимаясь арифметикой, часа три не вставая, так что у обоих голова будто опухла. Подняла их из-за стола бабушка Катя. Мишка, все эти три часа пытавшийся прорваться к ним в комнату, сумел усыпить ее бдительность – и с радостным криком вломился в дверь. Бабушка Катя, ругаясь на Мишку, влетела в комнату вслед за ним, увидела разопревших Лёнчика с Сасой-Масой и заругалась на них: «Обалдели совсем? Отправляйтесь на улицу, освежите мозги!»
Она дала им по толстому куску белого хлеба «кирпичом», намазанного смородиновым вареньем, и они, на ходу просовывая руки в рукава пальто, держа хлеб в зубах, чтобы не мешал одеваться, выскочили из квартиры.
– Всё, будешь приходить ко мне теперь каждый день, занимаемся, пока не подтянешься, – прокричал Лёнчик, когда летели по лестнице вниз на улицу.
Он пошел провожать Сасу-Масу, и когда двинулись к его дому, в голову ему пришла мысль, что надо познакомить Сасу-Масу с Викой. Тогда можно будет дружить втроем, и у Сасы-Масы не будет причины упрекать его, что он все время с Викой и Викой. Саса-Маса не хотел идти знакомиться, отнекивался, ссылаясь на мать, которая уже вот-вот может прийти с работы, а он неизвестно где, но Лёнчик его уломал.
Подходила середина апреля, снег с тротуаров и дороги весь стаял, оставшись лежать на газонах, солнце склонялось к горизонту, но было тепло, и они шли, расстегнув пальто, выставив на обозрение миру ярко полыхающие алым пионерские галстуки. Лёнчик мог бы дома переодеться, сняв школьную форму, но из солидарности с Сасой-Масой не стал этого делать. Свежий ветерок омывал лицо приветствием приближающегося лета, по обочинам дорог с тонким стеклянным звоном журчали последние, свивающиеся в бечевку ручьи.
Дверь у Вики открыл отец. Он был в кожаном фартуке, пальцы до черного блеска надраены просмоленной дратвой – значит, работал и встал открыть им дверь от сапожной лапы.
– А, пан Лёнчик! – сказал он. Скакнул взглядом на Сасу-Масу, поизучал его мгновение, после чего произнес: – И с ним еще пан. Что случилось, панове? – взгляд его снова устремился на Лёнчика.
– Вика дома? – спросил Лёнчик.
– Вика делает уроки, – сказал Викин отец. – И Жанна тоже сидит делает уроки. Пусть сидят делают, не пойдет Вика на улицу.
За спиной у Викиного отца в темноте прихожей послышался шум, и под мышкой у него, просунув голову наружу, появился сам Вика.
– Пап, ну что ты! – завопил он. – Что ты не пускаешь. Это же Лёнчик! Лёнчик, – высунул он наружу руку, пытаясь дотянуться до него, – заходи!
Нелепо как все получалось. Лёнчик почувствовал стыд перед Сасой-Масой. Сейчас самым лучшим было уйти. Но как теперь было уйти, когда Вика просил зайти!
– Я не один, – показал он на Сасу-Масу. – Я вас специально познакомить пришел.
– Саса-Маса?! – радостно воскликнул Вика из-под отцовской подмышки.
И это был еще один конфуз. Саса-Маса не любил, когда его так называли в глаза; в глаза называть его Сасой-Масой можно было лишь иногда – как бы его так, например, шутливо хваля, – да и то он позволял это не всем.
– Саша меня зовут, – тут же дал знать о своем неудовольствии Саса-Маса.
– Ладно, раз пришли, давайте в комнату, не шумите здесь, – освободил проход в квартиру Викин отец.
В комнате за обеденным столом, застеленным газетами, сидела над раскрытой тетрадью Викина сестра, Жанка, обмакивала, когда они, один за другим, входили в комнату, ручку в чернильницу-непроливашку, смотрела на них с любопытством, а особенно ей интересен, само собой, был Саса-Маса.
– Какая к нам делегация, – сказала она, улыбаясь.
Все получалось нелепо. И отец, и эта Викина сестра Жанка рядом. Непонятно, что делать и как себя вести.
– А мы с Сашей у меня занимались, устали, пошли погулять – и решили к тебе зайти, – обращаясь к Вике, затараторил, чтобы преодолеть в себе это чувство нелепости, Лёнчик. – У нас же экзамены, а у Саши с арифметикой неважно, вот мы и занимались…
– С какой стати у меня неважно, – густым голосом, покраснев, сказал Саса-Маса.
Жанна, собравшаяся было писать в тетради, оторвала ручку от листа.
– А у вас экзаменов не будет! – в голосе ее прозвучало превосходство. В прошлом году после четвертого класса она сдавала экзамены и все сдала на «отлично». – С этого года экзамены в начальной школе отменили.
– Это откуда у тебя такие сведения? – вопросил Лёнчик.
Жанкино сообщение было ударом так ударом. Это получалось, четвероклассников как бы признавали маленькими, переход в пятый класс теперь не означал начала новой, взрослой жизни, как раньше.
– А нам говорили, – с удовольствием сообщила Жанна.
– А почему же, – в голосе Сасы-Масы звучало совсем другое чувство, чем было в Лёнчике, в нем так и билась радость, – нам наша Екатерина Ивановна говорит, что будут?
– Это потому, что она не хочет, чтобы вы раньше времени радовались.
– Не все ли равно, раньше или позже, – удрученно отозвался Лёнчик.
– Ой-ой-ой, пан Лёнчик. – подал голос со своего места в простенке между окнами отец Вики. – Если вам скажешь раньше, вы что? Вы тут же все учебники в сторону и побежали на улицу!
– Почему вы так думаете? – возмутился Лёнчик.
– Я не думаю, я знаю. Вот ответь мне, но только честно, как чувствуешь: чего ты хочешь от жизни?
– Чего я хочу? – беря время на раздумье, переспросил Лёнчик. Оказывается, ответить на вопрос Викиного отца было то же самое, что ответить у доски на «пятерку» невыученный урок. – Я хочу приносить пользу, – сказал он наконец.
– Ой, только без пионерского салюта, – Викин отец провел черной пятерней по дыбившимся волосам над ухом. – Я просил честно.
– А я честно, – Лёнчик почувствовал себя оскорбленным.
– Тогда, – отрываясь от заготовки туфли и кладя нож на колени, проговорил отец Вики, – я тебе скажу о твоей пользе. Кто хочет приносить в жизни пользу, тот приносит ей вред, вот запомни. Жизни ничья польза не нужна. Это ты должен брать пользу от жизни. Она богатая, у нее на всех хватит. Ты берешь – тебе хорошо и ей хорошо. Хочешь, я тебе скажу, чего ты хочешь от жизни на самом деле, без пионерского салюта?
– Да, – деревянным голосом отозвался Лёнчик.
Викин отец вскинул вверх черный указательный палец.
– Радости ты хочешь от жизни. Все хотят от жизни радости. А что тебе доставляет радость больше: сидеть дома за уроками или бегать на улице?
Лёнчик недоверчиво смотрел на Викиного отца, прислушиваясь к себе. Получалось, что Викин отец был прав: улица доставляла больше радости, чем уроки.
– Но я всегда – сначала уроки, потом улица, – сказал он.
Викин отец покивал.
– Это значит, Лёнчик, ты ответственный человек. Только это, ничего больше. Поверь польскому еврею. Ты знаешь, что такое польский еврей? Польский еврей – самый настоящий еврей. Здесь у вас на Урале нет настоящих евреев, это не евреи, это недоразумение. Настоящий еврей – это польский. А настоящий еврей – это мудрость. Потому что каждый польский еврей с детства знает Талмуд. Ты знаешь, что такое Талмуд?
– Нет, – обескураженно покачал головой Лёнчик.
Викин отец снова поднял вверх черный указательный палец.
– Талмуд – это книга мудрости. Настоящий еврей только тот, кто знает Талмуд. Поэтому настоящий еврей – это и есть мудрость.
– Заладила сорока Якова одно про всякого! – раздался от двери гневный голос. Это была Таисия Евгеньевна. Видимо, она только что вернулась с работы, сняла в коридоре пальто, вошла в комнату – и стала свидетельницей их разговора. – Нашел себе слушателей! Настоящий еврей он! Настоящие евреи сейчас в Израиль едут! Хочешь чувствовать себя настоящим – давай!
Викин отец вскочил со своей табуретки, сапожная лапа вместе с заготовкой туфли полетела в сторону, и он, сжав кулаки, приподнимаясь на носках и снова опускаясь на пятки, будто весь встряхиваясь на каждое слово, закричал:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.