Электронная библиотека » Анатолий Приставкин » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 8 января 2016, 16:20


Автор книги: Анатолий Приставкин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
4

Меня создала война.

Понимаю, сейчас надо еще объяснять, о какой войне идет речь. Россия всегда с кем-нибудь воевала. Хотя та, что была «нашей» войной, конечно же отличается от других, предыдущих и последующих, войн. Она была, если выразиться словами историка, и в самом деле о-т-е-ч-е-с-т-в-е-н-н-о-й, то есть народной войной. Мы защищали себя, свой дом от фашистской чумы, и воевали мы все, даже я, хоть и по-своему, не на фронте. Не случайно год моего рождения подтвержден в законе о тех, кто трудился в тылу в 41–45-х годах. Полагаю, что мне положена какая-нибудь трудовая медаль, которую давали потом всем труженикам тыла, тем кто «ковал, – как писали в газетах, – победу над врагом». А трудились в войну, кто не помнит, с 12 лет и по 12 часов в сутки, и я и многие мои ровесники-подростки успели поработать на оборону. Лозунг того времени «Все для фронта, все для победы!» не был формальным. Мы свято верили в победу и резонно считали, что от каждого из нас зависит, когда она наступит.

Но медали у меня нет.

Да и нужна ли она мне?

Я получил от войны все остальное.

Она пала на мои 10–14 лет, и если черточку между двумя этими датами не наполнять событиями, хотя как же не наполнять, все равно наполнится, то первый день творенья падет на июнь сорок первого года (мне было, если точно, 9 лет 8 месяцев), а последний – на май сорок пятого, соответственно, 14 лет 6 месяцев. Оба года вполне благополучные, если бы не смерть мамы в августе сорок первого года. Но и эту смерть по-настоящему я тогда не переживал, это случится позже, а значит, много тяжелее.

И первый год, даже первые дни войны будут еще заполнены по инерции тем, что называется просто детством. Оно таковым и было: летняя голубень, горячая, подпекающая подошвы пыль и у дома отцветшая желтым цветом сладковатая на вкус акация перерастает в крошечные стручки, которые пойдут на свистульки.

А последний день – тоже солнечный с ветерком, но все уже совсем по-другому: я подросток, подхваченный вихрем войны в воздух, как домик в одной сказке, вдруг приземлившийся в какой-то чудной стране; озираюсь, узрев невесть откуда свалившуюся на меня мирную жизнь, и не представляю, но догадываюсь, что это все будет: возвращение на родину, отец, дом и обретение вновь семьи, которую я почти забыл. И чуть ли не в первый день две лютые порки ремнем. Один раз оттого, что отказался идти в поздний час за водкой, а второй – поставил на плитку чайник и ушел, забыв выключить. Только случаем не сжег тогда описанный дом Гвоздевых. Как же отец тогда, озверев, кричал на меня… Как кричал!

5

Валька, он же Пешка, запускал змея, а я стоял рядом. Змеев, которые бы так высоко летали, как у него, я делать еще не умел. Валька натягивал тонкую бечеву, намотанную на катушку и прижатую пальцем с красным рубцом от бечевы, то придерживая, как норовистого коня на скаку, то чуть отпуская, и тогда змей резво взмывал вверх, вильнув длинным мочалочным хвостом и с силой рванув руку хозяина.

Мне хотелось, очень хотелось прикоснуться к бечеве и хоть вдвоем подержать змея, и Валька это знал. Но никакой надежды на такое счастье не было. Вот если змей нырнет вниз, и надо будет снова его запустить с огорода за домами, мне, может быть, доверят подержать его за прочный деревянный каркас, на бегу подбрасывая вверх. Но змей парил высоко, врезаясь белым конвертом в ярко-синее небо, и надежды, что он почему-то опустится, тоже нет.

И вдруг Валька предложил:

– Письмо напишем?

– Напишем! – с радостью соглашаюсь я.

Я уже знаю, как змею отправляют письма: делают в тетрадочном листке дырочку, продевают через катушку, и листок сам собой, чудесным образом поползет вверх, пока не достигнет змея. Змей потяжелеет, опустится чуть ниже, но свою воздушность не потеряет.

– А что напишем? – спрашивает Валька, глядя в небо.

– Не знаю.

– Думай, если голова приставлена! – говорит Валька. – Надо написать такое… Ну?

– Какое? – спрашиваю я.

– Важное, – поучает Валька и тянет, тянет за бечеву, глядя на змея. – В письмах пишут только важное. Письмо-то куда?

– Туда! – Я ткнул пальцем вверх.

– Ну вот, катай!

Я послюнявил огрызок химического карандаша, из грифелей таких карандашей можно разводить чернила, но они дорогие, да и не достанешь, извлек из портфеля тетрадь, рванул чистый лист так, что вырвались сразу два, но я не пожалел драгоценной тетрадки, хоть в школе потом влетит, речь-то о письме (первом письме в жизни!), да еще к змею, и тут же накарябал два слова, которые не надо было придумывать, они жили в нас всегда.

Буквы были чуть враскорячку:

ХОЧУ К ТЕБЕ!

Валька проткнул пальцем в письме дыру, продел катушку, и письмо медленно поплыло по бечеве в небо, делаясь все меньше и меньше. Змей гулял на большой высоте, и мы долго смотрели, задрав головы и сощурив глаза от солнца.


Это ведь, правда, что мы все хотели летать. Люберцы того времени могли гордиться тремя вещами: рязанской дорогой (шоссе посреди города и станция железной дороги за нашим домом, параллельно Рязанке), заводом имени Ухтомского, огромным, темно-кирпичным, тяжелым даже на вид, с шоссе он никак не проглядывался, скрытый глухим двухметровым забором, но из вагона электрички его черные задымленные трубы и корпуса, растянутые на километры, были хорошо видны… Но еще в Люберцах свой аэродром.

Дорога, обе дороги, и даже завод принадлежали нам от рождения, как воздух, как солнце или деревья, они были вживлены в наше сознание от того времени, как мы стали себя осознавать. А вот аэродром оставался вещью в себе: он был наглухо закрыт со всех сторон не только забором, но еще полосой охраны, так что при желании можно было увидеть лишь край поля с зеленой травой, и где-то вдали, по этому полю разбегаясь, взлетали самолеты. Они внезапно появлялись над нами, над крышами домов, и мы с замиранием сердца следили за их чудотворным полетом.

Сейчас словцо «чудо» звучит пусто, оно затерто частым употреблением, а в нашу пору парящая над крышами железная громада, которую именовали «бомбовозом» и которая возникала внезапно из-за ближайших домов, оглушая ревом моторов и поражая сверкающими на солнце крыльями, казалась и правда чудом, и мы все знали, что это чудо пребывает, проживает на краю города, на нашем аэродроме, и это одно делает наши Люберцы необыкновенным местом.

Летчики того времени – это тоже легенда, даже более чем ныне космонавты. А их имена мы знаем наизусть, и по радио, и в книжках – повсюду рассказывается об их подвигах. Наверное, в более ранние времена люберецкий аэродром был доступнее. Вождь и лучший друг «сталинских соколов» (так именовали летчиков) – однажды на Новодевичьем кладбище я увидел надпись на могиле: «Здесь похоронен сталинский сокол» – обожал воздушные парады и авиационные праздники, и не случайно он запечатлен во множестве кинохроник, снятых на аэродроме в Тушино.

Такие же праздники в начале тридцатых годов устраивались и в наших Люберцах. Во всяком случае, запомнилось, что мы с теткой Полей и ее ухажером дядей Федей (о нем позже) пролезаем под какие-то колючие проволоки, смешиваемся с пьяненькой толпой, пьем газировку, покупаем сливы и, задрав головы к небу, глядим, как белыми цветками распускаются парашюты. Впечатление такое сильное, что в тот же день рождаются первые в моей жизни стихи, где рифмуется «летят» и «глядят».

Мне лет пять, и никаких стихов или песен, кроме как услышанных по радио, я знать тогда не мог. Но мои стихи, уверен, родились от необыкновенности, от чуда пережитого. И написал-то я не о сладких сливах, которые запомнил, это была по тем временам тоже редкость, а о самолетах и парашютах.

Иногда над городом возникали и первые вертолеты, которые назывались автожирами, парили в небе огромные, сверкающие на солнце серебром красавцы дирижабли. Один из них, или точно такой же, снят в фильме нашего детства «Волга-Волга». Были еще и стратостаты, которые устанавливали рекорды высоты (и здорово гробились), но о них мы узнаем из хроник. Много позже выяснится, что эти храбрые ребята во имя рекордов шли на гибель; в личном предполетном письме инженера Усыськина молодой жене говорится, что поставленная вождем задача будет любой ценой выполнена, но они вряд ли вернутся назад…

Они не вернулись: на какой-то рекордной высоте оборвались тросы, и промороженная корзина вместе с экипажем рухнула вниз. Этого никто не видел и даже не описал. И ни в каком кино никогда не покажут, хотя возможно, что все это снималось на пленку. Нынешним трудно представить, как в предвоенную пору и люберецкий аэродром, и завод, да и вся наша жизнь были засекречены.

6

С ранней юности запомнил этот сюжет из французской кинохроники начала века. Его обычно включают как один из диковинных случаев, сопровождающих рождение воздухоплавания: некий чудак решил произвести прыжок с Эйфелевой башни, рассчитывая на какой-то особый плащ, который в момент прыжка распустится, как крылья, и мягко доставит его на землю.

Хроника снята довольно добросовестно, и, хоть произведена с земли, на ней достаточно видно, как человек подходит к краю пропасти в сильном волнении и медлит, не решаясь прыгать. Он то отступает, то делает шаг вперед и так застывает над ужасной высотой, которая разверстывается под ним.

Но уже не столь важно, хочет или не хочет он прыгать – он должен прыгать, потому что слишком много поставлено на этот прыжок… А возможно, заплачено за него. Да и самый главный распорядитель здесь уже не он, а толпа, ее желание видеть обещанное ей чудо. Конечно, платят они по-разному. У чудака на башне на кон поставлена жизнь, а у нее, у толпы, лишь очередное острое развлечение на сегодняшний вечер.

Я несколько раз видел в кино эту хронику. Она известна. Но каждый раз у меня сжимается сердце от ужасного предчувствия, что и я присутствую при зрелище, которое похоже на преднамеренное убийство. Этот чудак, возможно, и готов отступить сейчас от своего безумного плана, но его подталкивают и подталкивают к смертельно опасному краю, и он уже должен, он обязан для них, для всех, совершить свой обещанный, вот в чем дело, прыжок. И он его совершает. Что происходит далее, известно. Не поленитесь, посмотрите хронику. Вы увидите, как это происходит. Он шагнет в пустоту и крошечным комочком пролетит до земли, до подножия башни, оставшись там лежать. Что от него осталось, хроника деликатно не покажет, да и нечего там уже показывать. Но каждый раз, когда я вижу снова и снова этот сюжет, менее минуты, я снова напрягаюсь, видя это темным комочком падение, и, пока он летит, пока не коснется земли, молю Всевышнего, чтобы его плащ когда-нибудь раскрылся и помог сохранить ему жизнь.

Он даже не первый. Сколько других, шагнувших с тем успехом вслед за ним, не обязательно с башни, а что мы о них знаем? Да ничего мы о них не знаем, вот в чем дело.

7

Но тут, прошу прощения, мои поздние знания мешают романтическому восприятию авиации, каковым оно виделось из тех довоенных Люберец, тем более что мой последующий выбор пойти работать подростком на аэродром не был, значит, случайным.

Романтика парения, всяческие подвиги, описываемые по радио с тремя летчицами: Расковой, Осипенко, Гризодубовой, которые покоряли Дальний Восток, художественный фильм про Чкалова, летящего через Северный полюс, дрейф папанинцев на льдине, которых с риском для жизни снимали наши летчики… Да и просто имена Молокова, Ляпидевского, Белякова, Байдукова и других героев, как и драматический эпизод с челюскинцами, которых спасала вся страна, все представало в своем единстве. Подвиги, которые на наших глазах совершались, а потом другие подвиги по спасению тех, кто совершал подвиги до этого. А в целом страна каждодневных и непрерывных подвигов. Ну и песен, сложенных в честь самих подвигов.

Все это становилось частью нашего детства, наших книг и наших представлений о мире и нашем в нем месте. Не случайно, наверное, в тот памятный день, когда взлетел в космос Юрий Гагарин, первый космонавт в истории страны, люди вышли сами по себе без всяких там призывов сверху на Красную площадь, и кто-то нес дерзкий, но воспринимаемый вполне как обычный плакат с призывом: «Все в космос!»

Сейчас я еще подумал, что героизм-то происходил обязательно в чрезвычайных и аварийных обстоятельствах. Чтобы говорить о доблести и о славе, нам нужны были катастрофы и наглядный пример их преодоления. Да их и без того хватало во все времена, в том числе и в космосе, и они продолжаются, к несчастью, до сих пор. Столкнусь с ними и я, подростком после войны работая на аэродроме, когда пошлют меня собирать останки летчиков, разбившихся во время испытания самолетов. Среди погибших будут и мои друзья. Но об этом потом, потом.

Тогда-то, до войны, нам все виделось в ореоле славы. Было даже стихотворение довоенного поэта Гусева под названием «Слава». Ну, а если и не читали, вспомните фильм «Свинарка и пастух» того же Гусева, и там тоже в стихах о славе.

Поэты-песенники громогласно по радио и в книжках живописали подвиги так, что хотелось немедленно идти учиться в летные училища, и многие из моих дружков пошли по этой дороге. Да и у меня одной из первых кличек среди разных – Бес, Космырь (что это означает – не знаю до сих пор) и так далее – была Летун. Я и вправду сильно мечтал летать. Моими первыми марками, кто их тогда не собирал, была авиационная серия, и среди них – марка, олицетворяющая подвиг Гастелло, который погиб, протаранив в воздухе над Москвой вражеский самолет.

8

Это было первое серьезное испытание начала войны: ночные тревоги, городская сирена, с противным, как зубная боль, завыванием, и налеты вражеской авиации, и страх темноты и неизвестности, и любопытство, заглушенное паникой взрослых, гнавших нас в бомбоубежище, а точнее, в подвал Гвоздевых. Но это потом.

До какой-то поры существовала фотография, сейчас она сохранилась лишь в моей памяти: на скамеечке у соседского дома Сутягиных сидят женщины, и среди них моя мама в домашнем ситцевом платье, а рядом, с краешка, мы с Сашкой. Снято, наверное, в начале июня, и лица у всех вполне мирные, видимо, сидели, болтали, а тут гвоздевский Шурка с фотоаппаратом-гармошкой под названием «Фотокор»: поставил на треногу, щелкнул и побежал проявлять.

Шурка, старший из семейства Гвоздевых, женился рано, и его жена, тоже Шура, черненькая, востроносенькая, почти подросток, скорей всего, находится в компании сфотографированных женщин. А еще у них маленький ребенок. У Шуры призывной возраст, и скоро он уйдет на фронт и погибнет, а фотография, сделанная им, останется.

Но до первой военной тревоги еще целый век. А если точней – двадцать дней. Начало лета было жаркое, и рано пошли грибы-колосовики, в огромном количестве, в основном белые, и старые бабки, далекие от политики и газет, стали пророчить войну. Обильный гриб, говорили они, это к войне. Но и без секретных донесений Зорге нюхом почувствовали ее приближение и не то чтобы запаниковали, но по российской привычке стали скупать мыло и соль. И мыло и соль тут же исчезли из продажи. И это был тоже знак.

Но была и еще одна верная примета: мой отец, работавший на военном заводе в Москве, стал поздно возвращаться домой. У них, откуда-то я помню, хотя отец не мог ничего рассказывать, клепались для войны танкетки. И на заводе Ухтомского, якобы сельскохозяйственных машин, пошла работа в три смены, и аэродром громче загудел: прибыло много краснозвездных самолетов. Известно, что у нас каждое мало-мальски серьезное предприятие имеет к военному производству прямое отношение, а у каждого из работающих на этом производстве есть близкие или семья, так что любые секреты становились мгновенно достоянием населения, без радио и газет. И все-таки пропажа соли-спичек-мыла – признак надвигающейся катастрофы, достоверный для России во все времена.

Наше огромное семейство – это отец с матерью, нас двое детей, да еще тетка и две двоюродные сестры, все в одной крошечной комнатушке (на лето переезжали в чулан), да еще бабушка Варя, приехавшая зимой из Смоленска после смерти деда Петра, – тоже питалось слухами. Но жили по-прежнему: отец на зорьке уезжал в Москву; мама, особенно нервно переживавшая слухи, в очередной раз слегла в панковскую больницу, куда мы ходили под окна ее навещать. А я, предоставленный самому себе, довольно посредственно закончил второй класс (летнее задание по русскому языку), вовсю наслаждался уличной свободой.

Впрочем, откуда-то возникает сельский пейзаж, снятая отцом дача, а скорей изба, где моя мама впервые в жизни «отдыхает»: гуляет по лесу, хвалит терпкий сосновый воздух, а между тем сплевывает слюну в плоскую небольшую бутылочку, которую уносит за кусты и там выливает. А я хожу за грибами с соседским мальчиком Славкой, и каждый раз мы приносим полные корзины белых, Славка еще больше меня. Наши мамы, пересчитав добычу, посмеиваются над нашим соревновательным азартом. Но грибов и правда обилие. Я уж думаю, не были ли это двадцатые числа июня, потому что мы неожиданно срываемся и возвращаемся домой. Какая же дача, если война!

Но еще запомнился пионерлагерь, скорей всего, за год до начала войны. И там мы опять, но уже организованно, играем в войну, в белых и красных, и надо кому-то первому с боем разыскать и захватить спрятанный в лесу флаг. А я, в силу своей робости, записываюсь в санитарную команду вместе с таким же тихоней Женей Князевым, ходившим в соломенном картузе, и мы тащимся по пятам отряда, который вовсе не нуждается в нашей санитарной помощи: ни раненых, ни поцарапанных нет, а флаг (об этом мы узнаем по громким крикам «ура!») добывает девочка по имени Катя, которая мне нравится, но она недоступна для знакомства, ибо она героиня: в стенгазете о ней заметка, которая называется «Как я завоевала красный флаг!».

9

Моя влюбленность в Манечку из краснокирпичного дома, маленькую, курносенькую, смешливую, закончилась плачевно: Валька Пешка, которому Манечка тоже нравилась, растрезвонил про мое увлечение, я даже помню, как перед домом он изображал в танце с платочком нашу свадьбу, все умирали от хохота, а оскорбленная Манечка пришла жаловаться к моим родителям. Она со слов Вальки Пешки сообщила, что я будто бы хвалился, что ее «делал». Отец, выкатив от бешенства глаза, задал мне при Манечке глупый вопрос, а правда ли я это говорил, и я из чувства мужского самолюбия твердо сказал «да», хотя до конца так и не осознал смысла этих слов. Но взрослые-то, наверное, зна ли, о чем речь, и задали такую порку ремнем, опять же при Манечке, что я не мог долго садиться. После войны, оказавшись на люберецком рынке, я вдруг наткнулся на Манечку: крупноватая, с толстыми ногами и глазами навыкате, она перепродавала мороженое и меня не узнала. А я, ставший ей ровно по плечо, гордо прошествовал мимо.

На этой порке и закончилась моя любовь. Некоторое время мне нравилась Эльга, сестра Яши из еврейской семьи из того же красного кирпичного дома, а потом я влюбился в пионервожатую в лагере, ее звали Люба. Но в Любу были влюблены и другие, а она лишь посмеивалась, а по вечерам, когда нас укладывали спать, танцевала на веранде под патефон с другим пионервожатым, а мы украдкой, проникнув на улицу через окошко, ревниво наблюдали за ними, спрятавшись в кустах.

Была еще Надя Соловьева, красивенькая девочка с короткой стрижкой из домика на соседней улицы; и ее мама, прямо-таки копия Нади и такая же смешливая, часто зазывает меня в гости. Угощает, расспрашивает о здоровье мамы, однажды дарит на память стальной шарик от подшипника, а я беру его в рот и нечаянно проглатываю. Но Надя с мамой, как я говорил, быстро уехали, и осталась еще Валька из дома напротив, моя ровесница, тихая, безмолвная раба дома: ее мама, замученная работой на огороде и с коровой, весь день хлопочет по хозяйству, а Валька каждое утро разносит по соседям молоко.

Но в Вальку влюбляться неинтересно, она совсем своя, от выцветшей ситцевой кофточки до короткой юбчонки, под которой, мы знали, больше ничего и нет. И Володька Гвоздев, ему уже лет пятнадцать или больше, вернувшись из тюряги и днями теперь просиживающий в палисадничке на скамейке, с каким-то странно бледным, водянистым лицом и блуждающими глазами, однажды заметил проходившую за забором Вальку и, оживившись, спросил: «Как она?» – и потребовал привести к нему.

Валька пришла сама и покорно села к нему лицом, как он велел, раскорячив ноги, а потом и вовсе легла на лавочку. Володька ухмыльнулся и, поглядывая на нас, мы стояли кругом, извлек свой член, розовую туповатую морковку, помял для чего-то пальцами, задумчиво рассматривая, потом перекинул взгляд на Вальку, на ее крошечную безволосую промежность. Неторопливо двумя пальцами раздвинул две узкие блеклые губки, обнажив красное нутро, и деловито ввел туда свою морковку тупым концом. Валькины сухие голые ляжки смешно задвигались, а тело поползло вдоль скамейки. Сама Валька смотрела вверх на деревья, а на происходящее не реагировала, будто это была не она сама.

Володька медленно провел членом туда и обратно, но делал это как-то механически, как видел, наверное, у других, потом извлек свой член наружу, вытер его рукавом и застегнул штаны.

«Ну, кто хочет попробовать?» – спросил, скривясь. Мы молчали. Никто не захотел «попробовать». Валька поднялась, поправляя юбчонку и ожидая дальнейших приказаний. Но ею уже никто не интересовался. Это уже после войны, появившись в тихом Куракинском переулке вместе с Володькой Рушкевичем, о нем речь впереди, и завидев Вальку, все так же хлопотавшую по хозяйству, она шла с ведром воды, и даже короткая юбчонка, как мне показалась, была все та же, от довоенных времен, мы стали пристально рассматривать ее ноги, многозначительно переглядываясь. И наверное, тогда оба подумали, что Валька хоть и должна быть доступной, но она не вызывает тех особенных чувств, которые мы мечтали испытать, романтически настроенные подростки. Нам нужна была не Валька и даже не Манечка или Эльга, а какая-нибудь грудастая молодая и улыбчивая женщина, которая бы все показала и всему научила.

О том, как это происходит, мы с Володькой немного знали по чужим рассказам. Так, коротышка-инвалид без одной ноги, работавший на томилинском военном складе под названием «ЦС», как-то при нас задрал юбку проходившей девки и показал, условно, сзади, как это делают, а девка лишь хихикнула, но не рассердилась и даже, как нам показалась, с удовольствием подставляла свою задницу. Это был как маленький спектакль для начинающих. А девка та, было известно, трахается на сосновых скрипучих, пахнущих смолой досках с заезжими военными, которые принимают продукцию для фронта, и даже, как рассказывали, вопит от радостной страсти на весь ночной цех.

Был еще рассказ Лобанова Володьки, про воспитательницу Наталью Власовну, как ей ломали «целку», но это был даже не эпизод, а событие в нашей кизлярской жизни, и я расскажу о нем позже.

Там же возникнет наш детдомовский молодой конюх Иван, который обычно сажал молодух на колени, и там под юбкой происходило таинство, недоступное взору, но оттого еще более заманчивое. О том, каково оно, мы могли догадаться по лицам, вдруг раскрасневшимся, даже почему-то потным, по временам отрешенным, но после окончания процесса не очень долгого, уже с оглядкой на нас, особенно у девиц, нагловато-насмешливым, мол, смотрите и учитесь… Если стоит. А у кого стоит? У кого?

Ну, а совсем уж поразил меня случай на аэродроме в аккумуляторной, где работал я после войны и где электрик Василий, широколицый, рыжий, нахальный, драл (так им было сказано) как сидорову козу аккумуляторщицу Зину, которая и правда напоминала чем-то козу: с большими вылупленными глазами и широкой задницей, которую однажды обожгла кислотой, когда ее повалили прямо на аккумуляторы, и даже при этом не пикнула.

Однажды сокурсник по техникуму под большим секретом дал мне на ночь две книги, зачитанные до дыр. Одна называлась «За закрытой дверью», другая – «То, что не должно быть». Автора не помню, кажется, австрийский врач-сексопатолог. Но ошарашивающее впечатление от описания всяких там положений и подробностей я запомнил. Даже название книг, хотя держал их в руках несколько часов.

Мне потом повезло в жизни повстречать настоящих женщин и любить по-настоящему. И они любили меня. Но я не уверен, что первые уроки, преподанные наглядно уркаганом Володькой, рассказами дружков и прочитанным, не повредили в моей настоящей и, особенно, первой любви.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 4.3 Оценок: 6

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации