Текст книги "Восемь белых ночей"
Автор книги: Андре Асиман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Тут в последний раз я увидел луч прожектора, вращавшийся над Манхэттеном. Полчаса назад я стоял здесь с Кларой и думал про Белладжо, Византию, Санкт-Петербург. Локоть опирался на мое плечо, замшевые туфельки аккуратно смахивали снег, «Кровавая Мэри» на перилах – все это было! Что же случилось с Кларой?
Я забыл, дал ли я молчаливое согласие дождаться ее на балконе. Действительно холодало – а кто знает, может, попросив меня подождать, она в небрежном стиле вечеринок либо упорхнула куда-то как бы ненароком, либо определила меня на роль человека, о котором забыли, а он ждет, томится, надеется.
Наверное, уйти с балкона я в итоге решил просто ей назло. Чтобы доказать, что ничего из этого не выйдет, что с самого начала не питал никаких надежд.
Когда я наконец пробился по лестнице наверх, оказалось, что толпа как минимум утроилась. Все эти люди, весь этот гул голосов, музыка, блеск, все эти богатые-и-знаменитые евроснобы – вид такой, будто они только что вышли из частных вертолетов, приземлившихся на неведомую посадочную полосу на перекрестке Риверсайд и Сто Шестой улицы. Я внезапно сообразил, что те шикарные, припаркованные в два ряда лимузины, вытянувшиеся до самого Бродвея, и вспять, и вообще по всему кварталу, привезли гостей, направлявшихся именно на нашу вечеринку, не на другую, а значит, я все это время находился именно на той вечеринке, на которую хотел попасть вместо этой. Загорелые женщины в крикливой бижутерии, цокающие шпильками по паркету, щеголеватые молодые люди, маячившие по залу в модных черных костюмах и густо-бежевых рубашках с расстегнутыми воротниками, мужчины постарше, пытавшиеся походить на молодых за счет костюмов, про которые их расфранченные новые жены говорили, что они их сильно молодят. Банкиры, бимбо, барби – кто все эти люди?
Официанты и официантки, дошло до меня наконец, все были блондинами и блондинками модельной внешности, а одеты на самом деле в форму: ярко-желтая рубашка с высоко закатанными рукавами, широкие и пышные синие шейные платки и очень тесные, очень низко сидящие брюки-хаки с легкомысленным намеком на слегка расстегнутую ширинку. Это смешение винтажа и китча породило во мне желание обернуться и обменяться с кем-то хоть словом. Вот только я тут никого не знал. Официанты же тем временем подгоняли целое море гостей к двум противоположным стенам большого зала, где на больших буфетных столах подавали ужин.
В тесном уголке за чайным столом сгрудились три старушки, точно три граи, у которых на всех один глаз и один зуб. Официант принес им три нагруженные едой тарелки и собирался разлить вино. Одна из дам протянула соседке что-то похожее на иглу. Проверка сахара в крови перед принятием пищи.
Я снова увидел Клару. Она прислонилась к одному из книжных шкафов в той же переполненной библиотеке, где раньше показывала мне свой бывший письменный стол и где, рискуя слишком сблизиться с тем, что я считал настоящей, заветной Кларой, я вообразил, как она пишет диплом, время от времени встает, снимает очки и бросает тоскливый отрешенный взгляд на гаснущий осенний день, что мерцает над Гудзоном. Сейчас я видел, что какой-то молодой человек положил ладони ей на бедра, тесно прижался к ней всем телом и целует ее в самую глубину рта, закрыв глаза в упрямом, назойливом, свирепом объятии. Вмешаться, пусть даже лишь только взглядом, представлялось навязчивым. Никто не смотрел, казалось, всем все равно. Но мне было не отвести глаз, особенно когда я заметил, что он не просто держит ее руками, а сжимает ей бедра под блузкой, касаясь ее кожи – как будто они сперва танцевали медленный танец, а потом остановились для поцелуя, а чуть позже я подметил подробность еще более неприятную и изумительную: это она его целовала, не он ее. Он просто откликался на движения ее языка, млел в его яром опаляющем пламени, подобно птенчику, что высасывает еду из материнского клюва. Когда объятье их наконец ослабло, я увидел, как она заглянула ему в глаза и с подчеркнутой томностью приласкала его лицо – ладонь медленно, плавно, благоговейно сперва огладила лоб, потом скользнула по щеке с такой душераздирающей нежностью, таким влажным касанием, что исторгла бы любовный порыв и из гранитной скалы. Если это хоть что-то говорило о том, как она ведет себя в постели, когда снимет алую блузку, сбросит замшевые туфельки и отдастся на волю чувств, тогда, до этого вот самого момента в своей жизни, я, видимо, вообще не понимал, что такое постельные ласки, зачем они нужны, как к ним подступиться, никогда ни с кем не спал и уж тем более ни в кого не был влюблен. Я им завидовал. Я их любил. А себя ненавидел за эту любовь и зависть. Но я не успел пожелать, чтобы они прекратили заниматься тем, чем занимаются, или позанимались этим еще немного, потому что он снова притиснул свой лобок к ее и поцелуй возобновился. Рука его нырнула к ней под юбку. Когда б то была моя рука. Когда б мне оказаться там, оказаться, оказаться.
Так-то она залегла на дно. Дурацкая отговорка. Все эти ее разговорчики про любовь и чистилище среди сумерек и пандстраха – история про любительницу вечеринок не выдержала проверки. Я подумал: ее трагическое мировосприятие окутано облаком застольной болтовни. Она – всего лишь аховая девица, которая повторяет лощеные фразочки, подцепленные в частной школе мадам Дальмедиго для девиц с отклонениями.
– Знакомьтесь: Клара и Инки, – проворковала стоявшая рядом со мной женщина – видимо, она долго наблюдала, как я на них таращусь. – Они так всегда. Их личный прикол.
Я хотел было пожать плечами – в смысле, я такое и раньше видел и не стану орать при виде любовников, милующихся на вечеринке, но тут осознал, что это не кто иная, как Муффи Митфорд. Мы разговорились.
Только, видимо, из-за того, что я слегка перебрал, я повернулся к ней и ни с того ни с сего спросил, не зовут ли ее случайно Муффи. Да, именно! Как я догадался? Я прибегнул ко лжи и пояснил, что в прошлом году мы встречались за ужином. Лживые слова выскочили с удивительной легкостью, но дальше, слово за слово, оказалось, что у нас действительно есть общие знакомые и, к вящему моему изумлению, мы и впрямь как-то раз встречались за ужином. А с Шукоффами она знакома? Нет, первый раз слышит. Хотелось поскорее рассказать Кларе.
И тут я увидел издалека, что она мне машет. Не просто машет – она направлялась в мою сторону. Глядя, как она подходит, я понял, что, вопреки всем своим противоположным зарокам, уже простил ее. Я не мог определить природу этого чувства – смесь паники, гнева, вспышка надежды и предвкушения столь причудливая, что опять, и без всякого зеркала, я понял по напряжению своего лица, что улыбаюсь от уха до уха. Я попытался укротить улыбку, подумать о чем-то другом – грустном, отрезвляющем, – но едва мысль наткнулась на Муффи и ее пояс плодородия, как я едва не расхохотался.
Неважно, что Клара исчезла, а я надул ее, не дождавшись на балконе. Мы – как два человека, что столкнулись случайно через два часа после того, как продинамили друг друга, – и ничего, вроде как все в полном порядке. Я убеждал себя, что плевать мне на их поцелуи, потому что пока я ни на что не надеюсь и могу не думать о том, как бы втянуть ее в свою жизнь, можно просто наслаждаться ее обществом, смеяться с ней, обнимать ее за талию.
Я напоминал – и понял это уже тогда – наркомана, который твердо решил избавиться от вредной привычки, чтобы время от времени забивать косячок, не страдая из-за того, что это вредная привычка. Я именно ради этого и бросил курить: чтобы время от времени наслаждаться сигареткой.
Клара подошла ко мне сзади и собиралась что-то прошептать на ухо. Я ощущал след ее дыхания на шее и уже приготовился было чуть податься в направлении ее губ. Она поиздевалась над Муффи, а потом стиснула мое плечо, будто насмешливо намекнув на тайный сговор между нами, чтобы вызвать у меня усмешку.
– Твои близняшки – просто само очарование, – изрекла Клара. Я видел, что это чистая издевка.
– Ох, действительно, – согласилась Муффи. – Прелестные девочки.
– «Прелестные девочки», – передразнила Клара, на сей раз коснувшись губами моего уха – раз, другой, третий. – Зашибись какие прелестные.
На ее дыхание отреагировали абсолютно все части моего тела. Те, кто ложится с ней в постель, наслаждаются ее дыханием целую ночь.
– Мы их называем le gemelline[8]8
Близняшки (ит.).
[Закрыть], – сообщила Муффи, произнося итальянские слова с тяжелым американским акцентом.
– Ну ни хрена себе, – продолжала Клара шепотом в мое ухо.
Гости тем временем начали проталкиваться к буфету. Муффи того и гляди поглотит толпа.
– Надо уходить с дороги, а то растопчут. Я знаю короткий путь.
– Короткий путь? – переспросил я.
– Через кухню.
Пабло, углядевший Клару, сигналил из другого скопища гостей. Она сообщила ему, что мы двинемся на кухню с противоположной стороны. Судя по всему, они это проделывали и раньше. Встретились мы в оранжерее.
Я подумал про Инки – мне пришло в голову, что Кларе захочется к нему вернуться. Но его нигде не было. И она даже не искала его глазами.
– А где человек из окопов? – осведомился я наконец, старательно показывая жестами, что присоединяться к ней за ужином не собираюсь.
В ответ – пустота в глазах. Не поймет неуклюжей шутки или бросит на меня возмущенный взгляд, как только вспомнит наш общий язык? Пауза затянулась, я собирался уже сконфуженно засопеть и внятно произнести банальность, которую высказал намеком, – с объяснением она станет еще банальнее.
– Я про Инки, – сказал я.
– Я знаю, про что ты. – Молчание. – Дома.
Настал мой черед показывать своим видом, что я ее не понял.
– Инки поехал домой.
Она надо мной издевается? Или предлагает заткнуться? Не твое дело, отвали, не лезь? Или все еще пытается найти короткий путь к еде и полностью сосредоточилась на том, как нам попасть туда раньше других? Мне, однако, было понятно, что думает она не только о том, как пробиться к столам. Спросить, не случилось ли чего? «Придется подняться наверх через оранжерею и спуститься по другой лестнице к черному ходу в кухню». Пока она это произносила, я смотрел на нее. Хотелось держать ее за руку на винтовой лестнице, как я уже держал раньше, положить ладонь ей сзади на шею, под волосы, и высказать все, что распирает меня изнутри.
– Что?
Я покачал головой, в смысле «ничего», имея в виду «всё».
– Не смей! – отрезала она.
Вот оно – слово, которого я страшился весь вечер. Оно маячило на дальнем фоне моих намеков на Белладжо. И вот наконец прозвучало, низринув Белладжо, рассеяв свет прожектора, разбив иллюзии розовых садов и воскресных любовников, заплутавших в снегах. Не смей. С восклицательным знаком или без? Скорее с ним. Или без. Ей, наверное, так часто приходилось это произносить, что восклицательный знак уже не нужен.
Когда мы пробирались по узкой лесенке, она наконец-то выпалила ответ на вопрос, который я так и не решился задать:
– Сегодня состоялось наше прощание, запрещающее скорбь.
Она смотрела мне за спину.
Сзади примчалась толпа подростков и проскочила вперед и вверх.
– Ты имеешь в виду Инки?
– На выход. Насовсем.
Мне стало жаль Инки. Вот он, человек, получивший от нее все доказательства любви, которые только существуют, а через миг она говорит о нем пренебрежительнее, чем о крысе. А не переигрывает ли она, делая вид, что ей решительно все равно? Или бывают такие люди: только они с вами покончили, как любовь их перекидывается в нечто непрощающее, так что самым мучительным становится не утрата любви и не та легкость, с которой вас вышвырнули, выдав сперва ключи от общего дома, а само это зрелище – как вас бросают за борт и просят тонуть потише, не мешая другим развлекаться. Это с ним и произошло? Вышвырнули, поцеловали, отправили на выход? Или она – такая странная дикая кошка, которая лижет вам лицо, чтобы вы не рыпались, пока она пожирает ваши внутренности?
Я видел его лицо, слегка склоненное набок, когда она приготовлялась к этому второму, более свирепому поцелую: все его тело превратилось в одно натянутое сухожилие. Через несколько минут она подошла ко мне и предложила вместе сбежать наверх.
– Наверное, отправился к своим родителям, в горы Дарьена. Я сказала ему: садиться за руль в снегопад опасно. А он: мне наплевать. И если честно…
Мы поднялись еще на несколько ступеней.
– Я так от него устала. Он здоровее некуда, а я ему совершенно не подхожу. Случаются дни, когда – честное слово – мне хочется одного: пойти в ванну, взять кусок пемзы и натереть ею щеки, чтобы он понял, что каждый день смотрит на мое лицо и при этом – без понятия, что там внутри, без понятия, без понятия. Из-за него я перестала быть собой, хуже того, утратила понимание, кто я такая.
Видимо, я бросил на нее испуганно-недоверчивый взгляд.
– Сквалыжная злюка?
Я покачал головой.
– Я виню его даже в том, что он не смог заставить меня его полюбить – можно подумать, в этом его вина, а не моя. Я же изо всех сил старалась его полюбить. И все это время мне нужно было одно: любовь, не другой мужчина, не другой человек, даже не любовь другого человека. Наверное, я и про других не знаю, зачем они мне. Наверное, мне просто нужна романтика. Поданная охлажденной. Наверное, и так сойдет. – Она осеклась. – Тащи это в яму с пандстрахом.
Любительница вечеринок скованно улыбнулась.
Я стоял на ступеньку ниже ее на лестнице. Сходство между нами меня пугало. Одной иллюзии такой похожести было довольно, чтобы и перепугать меня, и внушить надежду.
– Расскажи еще.
– Больше нечего рассказывать. Был период, когда в моей жизни погас свет, и я подумала, что Инки сможет зажечь его заново. Потом поняла, что не сможет, он – лишь рука, отключившая тьму. Потом настал день, когда я поняла, что света не осталось, ни в нем, ни во мне. Я сочла виноватым его. Потом – себя. А теперь я люблю тьму.
– Затем и залегла на дно.
– Затем и залегла на дно.
Она отвела глаза.
– В этом и заключен мой ад, – прибавила она. – Инки нужна не я. Нужен человек вроде меня. Но не я. Я ему решительно не подхожу, да и себе тоже, если хочешь знать. Мужчинам всегда нужна не я, а кто-то вроде меня. – Короткая пауза. – И я в курсе.
Это звучало очень похоже на: «Учти это, дружок».
В этом и заключен мой ад. Ну и слова для любительницы вечеринок. Человек вроде меня, но не я – где можно научиться таким словам и таким прозрениям? Из опыта? Из долгих-долгих часов в одиночестве? Совместимы ли опыт и одиночество? Может, эта любительница вечеринок – затворница, прикидывающаяся любительницей вечеринок, которая на самом деле – затворница, вечные rectus и inversus[9]9
Прямой… обратный (лат.).
[Закрыть], будто в некой адской фуге?
Я – Клара. То же различие.
Она распахнула дверь. Этот балкон выходил на ту же часть Гудзона, что и тот, двумя этажами ниже, но на большей высоте. Она указала на узкий проход за оранжереей. Вид был действительно ошеломительный, потусторонний.
– Этого никто не знает, но, если я попрошу, он ради меня умрет.
Говорить такое.
– А ты просила?
– Нет, но он каждый день предлагает.
– А ты ради него умрешь?
– Умру ли я ради него? – Она повторила мой вопрос, наверное, чтобы дать себе время подумать и найти правдоподобный ответ. – Я даже не понимаю смысла вопроса – значит, видимо, нет. Мне когда-то нравился вкус зубной пасты и пива в его дыхании. Теперь меня от этого вкуса тошнит. Мне когда-то нравились драные локти его кашемирового свитера. Теперь мне до него дотронуться страшно. Сама я себе тоже не больно-то нравлюсь.
Я слушал и хотел еще, но она умолкла.
– Ты только полюбуйся на Гудзон, – сказал я, пока мы стояли недвижно и молча смотрели на льдины.
Она только что говорила с непривычной серьезностью. Я дал себе слово запомнить ее такой. В оранжерее не было ни одной лампочки, и на один зачарованный миг, стоя, как мне казалось, на самой вершине мира, я вдруг захотел попросить ее постоять со мной и посмотреть, как наша серебристо-серая вселенная бредет сквозь пространство. Подмывало сказать: «Пожалуйста, побудь тут со мной». Я хотел, чтобы она помогла мне отыскать луч прожектора, а когда он отыщется – сказала бы, похож ли он на руку, проницающую время, протянутую в прошлое, чтобы истаять среди лунного света в облаках, или это одно из тех редких мгновений, когда небо смыкается с землей и опускается к нам, дабы принять наш облик, и заговорить на нашем языке, и выдать нам ту порцию радости, что стоит между нами и тьмой. Ее, видимо, тоже поразил вид окоема, потому что она остановилась сама, взглянула на южную часть Манхэттена, и обхватить ее обеими руками под блузкой и поцеловать в губы мне захотелось из-за той поспешности, с которой она схватила мою руку, чтобы увести меня прочь, пробормотав с намеренной легковесностью: «Да, знаем-знаем, однажды в полночь Вечность видел я».
На кухне мужчина в темно-малиновом бархатном пиджаке что-то вещал в мобильник с крайне озабоченным видом. Увидев Клару, он поприветствовал ее гримасой без слов, а через несколько секунд сложил телефон, не попрощавшись, и явно ради нас обругал своего адвоката. Телефон он засунул обратно во внутренний карман блейзера, потом повернулся к повару: «Georges, trois verres de vin, s’il vous plaît[10]10
Жорж, три бокала вина, пожалуйста (фр.).
[Закрыть]».
– Ну и вечеринка! – выдохнул он, отходя к столу для завтрака. – Нет, посидите со мной, мне нужно отдышаться. Такие вечеринки – реликты ушедшей эпохи!
Вечеринки он любит. Но такая мельтешня, и все эти немцы и французы, добавил он, прямо какая-то вавилонская башня.
– По счастью, у нас есть мы. И музыка.
Я понял, что именно музыка и связывает этот узкий дружеский кружок.
Мы все трое сели, а за спиной у нас суетились несколько поваров и несчетное число официантов. В углу двое легко опознаваемых блондинистых кряжистых отставных полицейских, заделавшихся шоферами и/или телохранителями, поедали выспреннюю и замысловатую вариацию на тему лазаньи.
Ганс посмотрел на нас, сдержанно указал пальцем на Клару, потом на меня, потом снова на Клару, будто интересуясь: «А вы вместе?»
Она улыбнулась тусклой сдержанной улыбкой очень молодой юристки, которой вот прямо сейчас пора в зал суда, а тут секретарша сообщает, что звонит ее мама. Улыбка – я это понял через несколько секунд – была эквивалентом стыдливого румянца. Клара закусила губу, будто бы говоря: «Я с тобой за это сквитаюсь, только попадись». И тут же сквиталась.
– А у тебя все хорошо, Ганс?
– Все хорошо, – пробормотал он, а потом, подумав: – Нет. На самом деле нехорошо.
– Бурчишь?
– Да не бурчу, просто всё дела, дела. Иногда я говорю себе, что нужно было остаться простым бухгалтером при музыкантах, обычным незамысловатым бухгалтером. Иные так и хотят меня погубить. И если так дальше пойдет, у них получится.
А потом, будто чтобы стряхнуть душное облачко жалости к самому себе:
– Я – Ганс, – произнес он, протягивая мне руку.
Говорил он медленно, будто по одному слову на абзац.
Тут до Клары, видимо, дошло, что я не знаком с Гансом, а Ганс – со мной. На сей раз она представила нас официально, хотя и не удержалась от замечания, что чувствует себя полной идиоткой, потому что приняла меня за знакомого Ганса, а я на деле – знакомый Гретхен.
– Но я не знаком с Гретхен, – поправил ее я, пытаясь показать, что с самого начала никого не собирался обманывать, так что сейчас самое подходящее время все прояснить.
– Но тогда кто… – Клара не придумала, как сформулировать вопрос, и за помощью повернулась к Гансу.
Я подумал, что вот прямо сейчас двое могучих бывших полицейских – едоков лазаньи прыгнут на меня, заломят руки, прижмут к полу, прикуют наручниками к кухонному столу и будут держать, пока не явятся их подельники с квадратными челюстями из Двадцать четвертого отделения.
– Я здесь потому, что Фред Пастернак прислал мне эсэмэской приглашение и велел прийти. Разыграл, похоже. Я только сегодня ближе к вечеру узнал про эту вечеринку.
В попытках спасти свою честь и не оставить никаких сомнений в собственной порядочности я стал вдаваться в ненужные подробности – именно так и поступают лжецы, если обычная ложь не сработала. Я еще собирался добавить, что вообще не хотел идти сегодня ни на какую вечеринку – и вообще даже есть не хочу, а что до их колченогой плоскостопой супермодной толпы европейских мотыльков, слетевшихся на хозяев дома с уморительными именами Гензель и Гретель, так на них мне и вовсе начхать – так-то!
– Ты – знакомый Пуха Пастернака? – Выходит, они знают и его давнее прозвище. – Любой друг Пуха Пастернака здесь желанный гость.
Рукопожатие, ладонь на моем плече, весь этот ритуал «друзья по общей раздевалке».
– Он был близким другом моего отца, – поправил я. – Так оно правильнее.
– Швейцарская солидарность, – пошутил Ганс – прозвучало похоже на клятву, которую дают на гимназическом английском брошенные мальчишки в послевоенном шпионском романе.
Тут наконец появился официант с бутылкой белого вина и принялся вытягивать пробку. Прежде чем налить Кларе в бокал, он повернулся ко мне и негромко спросил:
– Вам пиво?
Я тут же узнал его. Нет, на сей раз я буду вино.
Когда он отошел, я рассказал Гансу: этот официант уверен, что спас мне жизнь. Как так? – осведомился Ганс. Похоже, подумал, что я собираюсь прыгнуть с дцатого этажа.
Я это все придумал. Отличная история, подумал я, хотя совершенно непонятно, зачем я ее придумал. Все рассмеялись.
– Ты ведь не серьезно? – спросила Клара.
Я хмыкнул. Человек, грозивший, что умрет ради нее, явно был не единственным.
– За Пуха! – предложил Ганс. – За Пуха и за всех вороватых стряпчих на этой планете, да приумножится род их. – Мы чокнулись. – Вот, раз, еще раз! – провозгласил он.
– И еще много-много раз, – откликнулась Клара – это явно был привычный тост в их мирке.
За Пуха, который, не посети его такая причуда, подумал я, мог и не переслать мне это приглашение, и не было бы вечера, который опутал мою жизнь такими чарами.
Я – Клара, я тебя обновлю. Я – Клара, я покажу что и как. Я – Клара, я отведу тебя туда и сюда.
Я смотрел, как один из поваров за спиной у Ганса открывает большие банки – похоже, с икрой. Он, кажется, злился на банки, на открывашку, на икру, на кухню – и выгребал оттуда ложку за ложкой. Его подход навел меня на мысль о Кларе. Она выгребет из вас все подчистую, подарит вам новую внешность, новое сердце, новое все. Но для этого придется вонзить в вас одну из этих открывашек, которые изобрели невесть когда, задолго до модели с колесиком: сперва – резкий прокол, а потом требующее сноровки, дотошное, терпеливое кровопускание, нажим и продвижение острого зазубренного лезвия вверх, вниз, вверх, вниз, пока оно не опишет круг и не отъединит вас от самого себя.
Больно будет?
Вовсе нет. Эта процедура всем страшно нравится. Больно – когда тебя вытащили, а рука, оторвавшая тебя от тебя, исчезла. А потом – ключ для вскрытия банок с сардинами, когда жестяная крышка скручивается, точно старая кожа при линьке, льнет к сердцу, как кинжал к убитому.
Я знал: чтобы изменить ход жизни, нужно больше чем вечеринка. Но даже без этой уверенности, да и без желания знать наверняка – мне было страшно, что я окажусь неправ, – без попытки оставить в мозгу кропотливые пометки для дальнейшего осмысления, я понял, что ничего не забуду, начиная от поездки в автобусе, туфелек, прохода мимо оранжереи в кухню, где Ганс указал сперва на нее, потом на меня, а потом снова на нее, от выдуманной истории про попытку самоубийства и угрозы провести вечер в камере до Клары, которая мчится в полицейский участок, чтобы вытащить меня оттуда прямо в рождественскую ночь, и выхода в ледяную стужу за стенами участка, где она спросит: «Больно было в наручниках, да? Ну давай разотру тебе запястья, поцелую тебя в запястья, твои запястья, бедные милые исстрадавшиеся богоданные саднящие запястья».
И это я заберу с собой, как заберу и тот миг, когда Ганс, которому понадобилось сбежать с собственной вечеринки, попросил Жоржа, не будет ли тот bien gentil, не положит ли еду на три тарелки и не принесет ли их наверх, dans la serre[11]11
Так любезен… в теплицу (фр.).
[Закрыть]. Ибо в этот миг я понял, что мы отправимся в оранжерею и я окажусь ближе, чем был когда-либо, к Кларе, лучу прожектора, звездам.
– Однако, – заявил Ганс, вставая и выпуская нас из кухни впереди себя, – готов поклясться, что вы знакомы уже давным-давно.
– Вряд ли, – сказала Клара.
Я не в первую же секунду понял, что ни она, ни я не верим в то, что знакомы лишь несколько часов.
Ганс зажег свет в оранжерее. Там на застекленной полуверанде-полутеплице нас дожидался круглый столик с тремя тарелками, на которых замысловатыми арабесками была разложена еда. Поблизости стояло ведерко со льдом, кто-то поместил в него бутылку – горлышко ее опоясывала белая салфетка. Я с внутренним трепетом подумал: возможно, это одна из принесенных мною бутылок, с подачей их на стол повременили до настоящего момента. Здесь все происходит как по волшебству. Я развернул салфетку – внутри оказались серебряная вилка, серебряный нож и ложка с инициалами, выгравированными в пышном старомодном стиле. Чьи? – шепнул я Кларе. Его бабушки с дедушкой. Спаслись от нацистов. «Спасшиеся евреи, как и мои», – сказала она. Как и мои, хотел было я добавить, особенно после того, как развернул салфетку и припомнил родительские вечеринки в это примерно время года, где все перебирали с вином на дегустации, а потом мама говорила, что пора садиться ужинать. Позабытые души, чьи пышные инициалы красовались на нашем столовом серебре, так и не пересекли Атлантику и уж всяко не слышали про Сто Шестую улицу, про парк Штрауса и про все эти грядущие поколения, которые потом унаследуют их ложки.
Вокруг стояло три столика, накрытых, но без еды. Прекрасное место, чтобы завтракать каждое утро. Слева от меня красовался сухой букет: специи, лаванда, розмарин, повсюду – ароматы Прованса.
Я уставился на белую скатерть, крахмально-гладкую – похоже, что ее выстирали, отгладили и сложили очень старательные руки.
– Так как, напомните, вы познакомились?
– В гостиной.
– Нет, – сказала она, прежде чем снова утвердить свой локоть на моем плече. – В лифте.
Тут я вспомнил. Ну конечно. Я действительно заметил кого-то в лифте. Помню швейцара, который проводил меня до кабинки и, просунув крупную руку в форменной куртке за дверную панель, нажал нужную кнопку, и я ощутил себя одновременно важной птицей и бестолочью в глазах женщины в темно-синем пальто, которая деловито топала, стряхивая с обуви снег. Я поймал себя на мысли: хорошо бы она оказалась среди гостей, – но желание увяло, когда она вышла несколькими этажами раньше. Я был до такой степени уверен, что больше никогда ее не увижу, что до меня решительно не дошло, что женщина, сидящая сейчас рядом со мной в оранжерее, – та самая, чьи глаза (теперь воспоминание возвращалось) смотрели на меня в упор, шипя нечто среднее между: «Даже и не думай об этом!» и «Мы чего, и не поболтаем, да?» Может, Клара представилась мне в квартире потому, что решила: лед был сломан еще там, в лифте? Или все хорошее происходит со мной только после того, как я сам от него откажусь? Или звезды сходятся правильным образом только тогда, когда мы слепы к их указаниям, или, как оно бывало с оракулами, язык их всегда темен?
А мы говорили в лифте? – осведомился я.
Да, говорили.
И что было сказано?
– Ты высказался в том смысле, что странно видеть на Манхэттене здание, где есть тринадцатый этаж.
Как она ответила?
А такая неуклюжая попытка познакомиться требует ответа?
А что, если бы я не спросил про тринадцатый этаж?
Вопрос Третьей Двери. А я тебе уже говорила – я с ними нынче пас.
Так она шла на другую вечеринку в том же здании?
Она в том же здании живет.
Я здесь живу. В первый момент это прозвучало как «Я здесь живу, тупица». Но потом я разом сообразил, что это прозвучало как очень интимное признание, как будто я своим вопросом загнал ее в угол, причем угол этот – те самые четыре стены, в которых протекает ее жизнь, с Инки, там ее одежда, сигареты, пемза, ноты, обувь. Она живет в этом доме, подумал я. Вот где живет Клара. Даже ее стены, от которых у нее нет тайн и которые слышат всё, когда она остается с ними четырьмя наедине, разговаривает с ними, потому что они далеко не так глухи, как это принято считать у людей, знают, кто такая Клара, тогда как я, Инки и все те, кто причиняет ей муки-мученские, не имеют ни малейшего понятия.
Я здесь живу. Как будто она наконец-то призналась в чем-то, чего я никогда бы не узнал, не будь она вынуждена об этом сказать, – отсюда слегка обиженное подвывание в голосе, в смысле: «Да я и не делала из этого тайны, чего ж ты раньше не спросил?»
Но тут все вдруг предстало иным. А вдруг Инки отправился туда, домой, а не отбыл в Дарьен? Может, сидит внизу и дуется? Где ты все это время была? Наверху. А я ждал, и ждал, и ждал. Так не надо было уходить с вечеринки. А ты знала, что я буду ждать. Чего ж ты не поехал в Коннектикут? Слишком сильный снегопад. Переночуешь нынче? Угу.
– Минутку, – сказал Ганс. – Вы хотите сказать, что пили вместе и при этом не знали, что уже познакомились в лифте?
Я кивнул – беспомощно, неубедительно.
– Не верю.
Я почувствовал ток крови в кончиках ушей.
– А он покраснел, – во всеуслышание прошептала Клара.
– Краснеть – не обязательно значит что-то скрывать, – заметил я.
– «Краснеть – не обязательно значит что-то скрывать», – с обычной своей расстановкой повторил Ганс, придав моим словам шуточный оттенок. – Будь я Кларой, я бы принял это за комплимент.
– Гляди, он опять покраснел, – объявила Клара.
Я знал, что, если начну это отрицать, приливы румянца хлынут целой лавиной.
– Краснеют, бледнеют, немеют. Такие уж вы, мужики.
Я хотел было возразить, но повторилась прежняя история. В разгар перепалки я принял сухарик за ломтик суши, лежащий на слое риса, обмакнул его в какой-то соус и отправил в рот еще один кусочек перченого ада. На сей раз Клара даже не успела меня предостеречь. Едва я его прикусил, стало ясно, что это не тесто, не сырая рыба и не квашеная капуста, а нечто совсем другое, угрюмое и злонравное, оно запустило процесс, который будет тянуться очень долго, возможно, всегда. А я, кроме прочего, страшно ругал себя, потому что в первый же момент понял: нужно немедленно его выплюнуть, даже если во всей оранжерее и выплюнуть-то некуда, кроме моей салфетки. Но, сам не знаю почему, решил вместо этого его проглотить.
Это оказалось хуже пожара. Оно уничтожало все на своем пути. Мне внезапно предстала вся моя жизнь и мое будущее. Я почувствовал себя человеком, который проснулся среди ночи и под покровом тьмы обнаружил, что почти все часовые, которых он обычно выставляет при свете дня, бросили его – ведь они лишь нищие оборванные носильщики, которым вечно недоплачивают. Чудища, которых он днем держит на привязи, предстали нестреноженными рыкающими драконами, и прямо перед собой он видит, обливаясь потом под одеялом, – как человек, открывший среди ночи гостиничное окно и разглядывающий незнакомый вид на опустевшую деревню, – сколь безрадостна и безжалостна его жизнь, он вечно промахивал мимо цели и ломился напролом, блуждал, точно корабль-призрак, от гавани к порту, никогда не заходя в ту единственную бухту, где, как он знал, находится дом, потому что в самый глухой час этой судьбоносной ночи он внезапно постиг еще одну вещь: что сама мысль о доме – не более чем затычка, всё – одни сплошные затычки, даже мысль – затычка, в том числе – истина, радость, влюбленность и сами слова, с помощью которых он пытается удержаться на ногах всякий раз, когда земля начинает уходить из-под ног, – всё до единого затычки. Что я такое сделал, спрашивает он, сколь безрадостны мои радости, сколь поверхностны лукавые экивоки, которые уводят меня от моей собственной жизни и превращают ее в чью-то другую, что я такое сделал: пел не с той ноты, строил фразы не в том времени, на языке, который внятен всем моим собеседникам, а вот меня ничуть не трогает?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?