Текст книги "Восемь белых ночей"
Автор книги: Андре Асиман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Я – Клара. Не смей на меня наступать.
Она рассказала о последнем своем студенческом годе, обледеневшей дороге в Швейцарии, о юристах, о ночах, когда она не могла заснуть; ей нужно было спать с кем-то, с кем угодно, ни с кем, со всеми. Пристыженное хихиканье – а я как раз проникался торжественностью минуты.
Беседа получалась беспомощная и бесцветная, без искрометности, без бодрого перешучивания, которое до того обволакивало нас, точно запах ладана в залитой луною гробнице. Похоже, мы попали в те самые окопы, над которыми только что посмеивались, и во время возобновившихся пауз – они отстукивали, будто тяжелые мячи, возвещающие близость конца, – я поймал себя на том, что уже мучительно пытаюсь внести этот вечер в реестр памяти, будто над нами постепенно опускается занавес, остается спасать то, что можно, и думать о том, как уложить в памяти эти совместные мгновения, не слишком себя терзая. Придется рассортировать на «оставить» и «отпустить», прижать к сердцу то, что обещает к утру не утратить сияния – так фосфоресцирующие палочки наутро после праздника светятся вчерашним смехом и предвкушениями.
Хотелось бы после этой отбраковки оставить себе обязательные к запоминанию моменты: туфельку, бокал, балкон, льдины, бредущие по Гудзону, – все то, что надо бы унести с собой, как упакованный бифштекс, который не доел в ресторане: так после торжественного ужина не забываешь попросить кусочек торта для кого-то, кто не пришел из-за занятости, или для шофера внизу, для больного брата или родственника, что был вынужден сегодня остаться дома, или для той части собственной души, которой пакетик заботы дороже всякого ужина, а потому она редко выходит из дома, рассылая в мир теневые версии себя, подобно беспилотникам, что обшаривают сомнительную территорию, при этом дома осталась лучшая часть души, – так надевают в свет фальшивые драгоценности, а подлинники оставляют в сейфе, так начинают «проживать заново» те самые моменты, которые прямо сейчас проживают в реальном времени, в реальном мире, как вот я сейчас. Тело вышло в свет, но сердцу это не обязательно по душе.
Я снова подумал про то, как год назад отец попросил меня присесть на край постели и рассказать обо всем, что я видел, с кем танцевал: «Имена, имена, – твердил он, – мне нужны имена, нужны лица, твое вращение в гуще жизни для меня – как дар, лучше послушать тебя, чем посмотреть тысячу передач по телевизору». Ему было неважно, что я пришел очень поздно. «Ну и что, все равно мне не спится, и мы оба знаем, что скоро я отосплюсь досыта». Если бы он был жив, я начал бы с двух слов и с самого верха сегодняшнего вечера. «Я – Клара. Явно из реального мира», – сказал бы он.
Она из реального мира?
Она – не другие?
Ее тревожит, что я из других?
Или Клар вообще не тревожат такие вещи?
Потому что они и так всё знают. Потому что они и есть мир, в мире, из мира. Они здесь и сейчас. А я – повсюду, нигде, жизнеподобие. Я то ли то, то ли сё.
И мне хочется думать, что эта встреча еще застынет в окончательную форму, или пока не совсем произошла, она в процессе воплощения неким небесным изобретателем, у которого не все получается ладно, он ничего не продумал до конца, так что придется нам теперь импровизировать, пока за дело не возьмется ремесленник посноровистее и не даст нам возможность все повторить, но толком.
Мне хотелось вернуться вспять и вообразить ее человеком, который еще не открыл своего имени, но уже явился мне, как люди являются в предрассветных снах, чтобы на следующий день обернуться явью. Кто знает, может, мне еще выпадет повторный шанс. Но с двумя условиями: что я окажусь на совершенно иной вечеринке и напрочь забуду, что был на этой. Как человек, возвращающийся от гипнотизера или из прежней жизни, я познакомлюсь с новыми людьми – и не буду знать, что пока с ними не знаком, но страшно хочу познакомиться, жаль, что не познакомился раньше, и пообещаю никогда их не забывать, не отпускать из своей жизни, пока некто не явится из ниоткуда и не скажет чего-то неловкого, пытаясь представиться, и не напомнит мне про женщину, с которой мы встречались раньше, или пути наши пересекались, но мы почему-то не столкнулись, а теперь нужно во что бы то ни стало познакомиться снова, потому что мы выросли вместе, а потом потеряли друг друга или через многое вместе прошли – например давным-давно были любовниками, но потом нечто позорное и тривиальное, например смерть, встало между нами, но уж на сей раз ни один из нас ничего такого не допустит. Скажи мне, что тебя зовут Клара. Ты – Клара? Твое имя – Клара? Клара, скажет она, нет, я не Клара.
– Люблю снег, – выговорила она наконец.
Я молча уставился на нее.
Собирался спросить почему.
А потом решил сказать, что завидую людям, которые могут сказать, что любят снег, не ощущая стеснения и неловкости, – это как писать стихи в рифму. Но это показалось неуместно надуманным. Я решил поискать другую реплику.
И пока я вновь мучительно соображал, как заполнить паузу – чем-то, чем угодно, – до меня дошло, что, если она говорит, что любит снег, значит, скорее всего, и ей повисшее между нами молчание совершенно невыносимо и она решила, что придушить простую мысль – большее зверство, чем высказать ее вслух.
– Я тоже люблю, – сказал я, радуясь, что она проложила путь к простоте. – Хотя и не знаю почему.
– Хотя и не знаю почему.
Она вновь пытается сказать, что мысли наши движутся параллельным курсом? Или просто рассеянно повторяет, уничижая, бессмысленную фразу, которую я выговорил, чтобы усложнить предельно простую вещь?
Все равно мне понравилось, как она едва ли не выдохнула: «Хотя и не знаю почему». Надо было нагнуться к ней и обвить рукой ее талию. Дозволительно ли нагнуться к Кларе, обвить рукой ее талию, коснуться губами ее губ?
Несколько лет назад я бы поцеловал ее без колебаний.
Теперь, в двадцать восемь, уже не знаю.
Кто-то распахнул балконную дверь и шагнул к нам.
– Нашлась, – проговорил он. А потом, сообразив задним числом: – Помешал вам? – спросил он – и глаза, как мне показалось, блеснули озорством. – Так вот где ты пряталась, – произнес дородный мужчина, нагнулся и поцеловал Клару. – А мне сказали, ты еще не пришла.
– Пришла, Ролло, мы просто вышли меня покурить, – сказала она другим голосом, с налетом кичливости – его прежде не было. Она жестом велела пришедшему закрыть стеклянную дверь. – А то она бурчит.
– Да с тебя как с гуся вода, – хрюкнул он.
– Не хватало мне сейчас еще бурчания Гретхен.
– А с чего Гретхен будет бурчать? – осведомился я, не столько из любопытства, сколько в попытке вклиниться в ее языковой строй и сохранить прежний ореол близости.
– Она терпеть не может, когда я курю в окрестностях ее младенца. Чертова мать, ей бы только бурчать…
– А где очаровательная детка? – спросил я, пытаясь изображать плутоватость, тем более что никаких младенцев поблизости не видел. Стеб над Гретхен явно был дежурной шуткой в мире Клары, и мне хотелось показать, что я вполне способен внести в него собственный вклад – если так выглядит пропуск в этот мир.
– Ее младенец – подросток-астматик, которому, возможно, хватило воспитания с тобой поздороваться, когда ты пришел, – объявил дородный, решительно поставив меня на место.
– Мелкий хорек, – добавила ради меня Клара.
– Мелкий чего?
– Нев-важно.
Дородный обхватил ее за плечи в знак того, что прощает.
– А ты не замерзла, Кларушка?
– Нет.
Она повернулась ко мне.
– Ой, а ты-то, наверное, замерз.
То ли она силой втаскивает меня в свой мир, то ли это такой способ сделать вид, что между нами и раньше существовала дружба?
На самом деле в ответе она не нуждалась. Я и не стал отвечать. Вместо этого мы все трое, как по договоренности, оперлись на перила и уставились на бескрайний уходящий к югу простор бело-алых небес над Манхэттеном.
– А вот представьте себе, – наконец произнесла Клара, – что все электрические фонари на Риверсайд-драйв вдруг превратились обратно в газовые рожки – мы тогда смогли бы отключить этот век и выбрать другой, любой. Риверсайд в газовом свете выглядела бы такой заколдованной, что мы все решили бы, что мы в другой эпохе.
Слова трезвомыслящей любительницы вечеринок, которая не любит вечеринки, но ходит на вечеринки, однако при этом томится здесь и хочет оказаться в другом месте, в иной эпохе.
– Или в другом городе, – подхватил я.
– В любом городе, кроме этого, Клара, в любом кроме. Достал меня Нью-Йорк… – начал было Ролло.
– При твоем темпе иначе и быть не может. Ты бы замедлился и залег на дно. Может, нам всем стоит залечь на дно? – Она внезапно повернулась ко мне. – Это способно творить чудеса. Посмотри на нас, – произнесла она, как будто это «нас» существовало, – мы оба залегли на самое дно и являем собой воплощенное блаженство, верно?
– Клара залегла на дно? Так я и поверил. Ты всегда водишь людей за нос, Клара?
– Сегодня нет. Я сейчас именно такая, какой сегодня хочу быть. И, может быть, я хочу быть именно здесь, на этом балконе на Верхнем Вест-Сайде, на этой стороне Атлантики. Отсюда видно всю Вселенную с ее микроскопическими вздорными гуманоидами, старательно шевелящими всеми частями тела. С моего нынешнего места, Ролло, ты бы увидел все, в том числе и Нью-Джерси.
Толстяк тихо фыркнул.
– Эта нимформация, – объявил он, обратив ко мне глаза навыкате, – представляет собой беспардонную нападку на Гретхен, урожденную Теанек.
– А по правую руку, дам-мы и гыспода, – продолжала Клара, держа в руке воображаемый микрофон и подражая экскурсоводу, – находится главная достопримечательность вида из окон Теанек, храм Бней-Брит, а рядом с ним – храм Богоматери Неплодоносящей.
– Ишь, какая ты нынче колючая.
– Хватит, Ролло, не уподобляйся Шукоффу.
– Такой злюкой на дно не заляжешь.
– Я сказала – залечь на дно, не впасть в кому. Залечь на дно – значит многое переосмыслить, сохранить в душе, двигаться к переменам мелкими шажками, а не бросаться очертя голову в каждую затею, которая нам приспичила.
Короткая пауза.
– Туше, Клара, туше. Я забрел в долину скорпионов и наступил на эрегированный хвост самой злобной их матки.
– Я ничего такого не имела в виду, Ролло. Ты прекрасно знаешь, что я имела в виду. Я жалю, но без яда… Зима, – добавила она под последнюю затяжку. – Мы ведь все любим зиму и снег.
Непонятно было, к кому она обращается, к нему, или ко мне, или к обоим, или ни к кому, потому что было нечто настолько мечтательное и отрешенное в том, как она оборвала саму себя, подчеркнув для нас, что обрывает, что могла бы с тем же успехом обращаться к Манхэттену, к зиме, к самой ночи, к полупустому бокалу с «Кровавой Мэри», что стоял перед ней на перилах – призрак моего отца сделал из него крошечный глоток, прежде чем сгинуть с балкона. Хотелось думать, что она обращается только ко мне или к той части моей души, что сохранила ту же податливость, что и снег, скопившийся на перилах, – к той, в которую она погрузила свои пальцы.
Поглядев вдаль и вновь проследив за движением прожектора, я не сдержался.
– Однажды в полночь Вечность видел я, – произнес я наконец.
– Ты однажды в полночь видел вечность?
– Генри Воэн, – пояснил я, едва не корчась от смущения.
Она, похоже, порылась в памяти.
– Первый раз слышу.
– Его почти никто не знает, – сказал я.
И тут я услышал, как она произносит слова, которые, как мне показалось, пришли из прошлого, лет десять назад:
– Почти никто не знает? – Она повторила мои слова с торжествующей насмешкой.
– Похоже, я ошибался, – ответил я, пытаясь показать, что крепко усвоил урок. Счастлив я был безмерно.
– Скажи спасибо швейцарскому лицею под руководством мадам Дальмедиго. – Успокоительная ласка. И, прежде чем я успел как-то отреагировать: – Ой, погляди! – Она указала на полную луну. – Полналуна, одналуна, спокойной ночи, луна, ты там чего, луна, сегодня тут, завтра в хлам, моя луна, моя всеобщая луна, спокойной ночи, луна, спокойной ночи, дамы, спокойной ночи, луночка-луна.
– Чепуховина, – прокомментировал Ролло.
– Сам ты чепуховина. Полналуна, супмисоилисалат, лунобаклажан, баснословно, словнобасно, поражена твоейкрасойлуна.
– И тебя с Рождеством, Нью-Йорк, – вставил я.
– На самом деле, – выпалила она, как будто в очередной попытке сменить тему, – если сегодняшний вечер мне о чем напоминает, так это о Петербурге.
Куда подевалась любительница вечеринок с ее непреклонным «мне сейчас хочется быть именно здесь»?
Или мысли наши пересекались весь этот вечер, следуя по параллельным путям? Или любой, кто глянул бы с этого балкона, немедленно подумал бы о Петербурге?
– И сейчас белая ночь – ну, почти? – спросил я.
Мы заговорили про самую долгую ночь года, одновременно самую короткую, про то, как очень многие вещи, даже если их вывернуть наизнанку и завязать в ленту Мебиуса, все равно остаются прежними. Заговорили о персонаже Достоевского, который встречает на набережной незнакомку и на четыре белые ночи безумно в нее влюбляется.
– Белая ночь с видом на Нью-Джерси? Вряд ли! – сказала Клара.
– Белая ночь зимой? Ну уж вряд ли! – фыркнул Ролло.
Меня это рассмешило.
– Ты чего смеешься? – осведомился он, не скрывая раздражения.
– Достоевский в форте Ли! – ответил я, как будто это не требовало пояснений.
– А что, Достоевский на Западной Сто Шестой улице лучше? – фыркнул Ролло.
– Шуток не понимаешь, да, Ролло? Вот тебе тогда вопросик на миллион, – подхватила Клара. – Что лучше: выйти на балкон на Риверсайд-драйв и смотреть на Нью-Джерси или находиться в Нью-Джерси и разглядывать загадочный мир евреев из Верхнего Вест-Сайда, которые празднуют Рождество?
– Бессчастных евреев.
– Напрасных евреев.
– Громогласных евреев, – добавил Ролло.
– Амфибалентных евреев, – произнесла она.
Я задумался над ее вопросом, но в голову пришел лишь озадаченный Нью-Джерси, который таращится на небоскребы Манхэттена, задаваясь тем же вопросом, но в обратную сторону. А потом я подумал про затерявшихся в вечности влюбленных у Достоевского, которые с мучительным напряжением пытаются хоть одним глазком разглядеть нас с Кларой, пока мы мечтаем о том, чтобы ступить на их залитый газовым светом Невский проспект. Я не знал ответа на ее вопрос и никогда не узнаю. Я лишь сказал, что если тем, кто находится на Манхэттене, Риверсайд-драйв не видно, то тем, кто находится за Гудзоном и видит Риверсайд-драйв, никак до нее не добраться. Перевертыш перевертыша более не перевертыш. Или перевертыш? Разве мы с тобою не говорим на одном языке?
– То же самое и с любовью, – бросил я, не до конца понимая, куда меня заведет это сравнение, но твердо решив его провести. – Можно мечтать об отношениях, находиться в отношениях, но быть мечтателем и любовником одновременно невозможно. Или возможно, Клара?
Она минутку подумала, как будто смогла ухватить если не смысл аналогии, то по крайней мере ее уклончивый лукавый подтекст.
– Это Вопрос Третьей Двери, мне такие нынче вечером не по зубам.
– Куда там, – съехидничал Ролло.
– Отвяжись, – огрызнулась она в ответ.
– Ролло, полагаю? – наконец-то произнес я, пытаясь говорить как мужчина с мужчиной – этакий Стэнли, приветствующий Ливингстона.
Она вспомнила, что не представила нас друг другу. Он протянул мне жирную ладонь преуспевающего финансиста, а также, добавил он, виолончелиста-любителя, личная жизнь которого – незапертый платяной шкаф.
– Отвяжись. – Она выпустила последний жалкий залп.
– Горгона, – парировал он.
Не Горгона, подумал я, а колдунья Цирцея, которая превращает мужчин в домашних животных – впрочем, все равно такова их участь.
– Горг, – фыркнул он чуть слышно и будто лязгнул собачьей пастью – им явно нравилась эта свирепая игра в кошки-мышки.
Представить меня толком Кларе явно оказалось не по силам. Зато она сумела повернуть дело так, что мы, мол, сами виноваты, что раньше не обменялись рукопожатием. Воспитанные же люди, могли и сами догадаться, кто тут кто.
– Знакомый Ганса, – пояснила она. – Да, кстати: а ты видел Ганса?
Он пожал плечами.
– А где Орла?
– Я вообще почти никого не видел. Видел Бэрил, она сидела с Инки в голубой гостиной.
– Инки здесь? – оборвала его Клара.
– Только что с ним говорил.
– А я не собираюсь.
Он посмотрел на нее, явно не понимая.
– Ты о чем?
На лице у Клары появилось лукавое сожаление, причем оно само выдавало собственное притворство.
– Инки на выход. – Она отвернулась, рассматривая новую сигарету, которую собиралась зажечь, и явно хотела возобновить разговор про «Белые ночи» Достоевского, поскольку с темой про Инки покончено. Но Ролло не так-то просто оказалось сбить с толку.
– Говорю – на выход. Долой. В смысле, finito. В смысле, все кончено.
Толстяк явно оторопел.
– Инки меня бросил. Просек?
– Просек.
– Я просто удивилась, что он сюда притащился, вот и все, – добавила Клара.
Ролло изобразил руками изумление.
– Ну, вы двое просто вообще… вообще, – добавил он.
– На самом деле мы ничего особенного из себя не представляли. Чистилище и сумерки с самого начала. Вот только милейший Ролло, да и все остальные наши знакомые не желали этого замечать. – Опять неясно, к кому она обращается: ко мне, Нью-Йорку или к себе.
– А он-то знал, что ты… в сумерках и чистилище, как ты это называешь?
Последние слова прозвучали колюче. Я сразу понял, что ответ будет безжалостным.
– Я никогда не была – в чистилище, Ролло. – Изобразить драматическую паузу перед словами «в чистилище» уже стало дежурной шуткой. – Это он был – в чистилище. Он был бескрайней тундрой моей жизни, если тебе интересно. Все кончено.
– Бедняга Инки. Зря это он. Ужас в том…
– Ужасно!
– Ужас в том, что ты заставила его бросить все, что у него…
– Ужасно!
– Клара, ты не Горгона, ты хуже! Ужасно и страшно то…
– Ужасно, бессчастно, напрасно!
Клара вскинула обе руки, жест этот означал: «Сдаюсь и не произнесу больше ни слова».
– Я в этом году еще не слышал ничего столь бесчеловечного.
– А тебя оно волнует? Он свободен, можешь забирать. Ты же всегда этого хотел.
Трудно было предсказать, сколько это продлится, но с каждой секундой делалось все мучительнее.
– Слушайте, объясните хоть, кто он, этот Инки! – наконец вклинился я – этакий ребенок, который пытается погасить ссору между родителями.
Я не просто хотел их прервать. Это была неуклюжая попытка хоть что-то выведать про этот их манящий мир, в котором можно выйти на балкон с незнакомкой, а потом – так фокусник вытаскивает из чужого кармана бесконечную связку платков – за вами потянется связка бесчисленных друзей, которых зовут Ганс, Гретхен, Инки, Тито, Ролло, Бэрил, Пабло, Манкевич, Орла и – это у всех на устах – Кларушка, Кларушка, а вы стоите и думаете про Белладжо и Византию, про белые ночи, холодные каналы Петербурга, отчего бесконечный черно-белый силуэт Верхнего Вест-Сайда предстает детской сказкой: сказал одно слово – и шагнул туда.
– Инки – он из окопов, – пояснила она, переходя на наш общий язык: мне это польстило и заставило думать, что я теперь рангом повыше Ролло. Потом она повернулась к нему: – Он, знаешь ли, поступил правильно. Я совсем его не виню. Впрочем, я его предупреждала.
– Пошли они, твои предупреждения. Бедолага там с ума сходит. Я его знаю. Ему страшно больно.
– Подумаешь, какие неженки, и ты, и он – оно, видите ли, страшно больно.
Она вроде как передернула плечами, как бы посмеиваясь над неуклюжей фразой.
– Клара, Клара, – начал было он, будто еще не решив, будет ли умолять и уговаривать – или проклянет: – Тебе стоит еще раз подумать…
– «Стоит» как в «стоит вечером померить температурку» или «стоит смотреть под ноги», «стоит следить, что ты ешь» – так, амиго? Ничего не говори. Ни слова, Ролло.
В голосе ее внезапно зазвучало негодование. Я чувствовал, в виду она имеет другое: «Не говори того, о чем потом пожалеешь». Это был не упрек, не предостережение. Больше напоминало пощечину.
– Клара, если ты сию же минуту не прекратишь шутить, я, честное слово, раздружусь с тобой навеки.
– Отлично, начали.
Я не знал, что сказать. Часть моей души подумывала, извинившись, оставить их препираться наедине. Но мне не хотелось исчезать из этого мира, который лишь несколько секунд назад открыл для меня свои двери.
– Вот из-за таких горгон, как ты, мужчины вроде меня и становятся геями.
Он не стал ждать, пока она скажет еще хоть слово, рывком распахнул стеклянную дверь, а потом захлопнул ее за собой.
– Мне очень, очень жаль. – Я сам не знал, извиняюсь я за нее или за то, что стал свидетелем этой перепалки.
– Не о чем тут жалеть, – ответила она без выражения, затушила сигарету о каменные перила и посмотрела вниз. – Очередной день в окопах. На самом деле хорошо, что ты был рядом. Мы бы поссорились, я наговорила бы всякого, о чем потом бы пожалела. Я и так уже о многом жалею.
Кого она жалеет: его, Инки, себя?
Без ответа.
– Холодновато становится.
Я беззвучно открыл балконную дверь, чтобы не прервать пение в гостиной внизу. Услышал ее бормотание:
– Зря Инки притащился. Незачем ему было сегодня приходить.
Я изобразил слегка скорбную, дружескую улыбку, означавшую нечто предельно банальное, типа: ничего, все еще образуется.
Она резко обернулась:
– Ты здесь с кем-то?
– Нет. Пришел один.
Ей я не стал задавать тот же вопрос. Не хотелось знать. Или не хотелось показать, что мне это очень интересно.
– А ты? – услышал я собственный голос.
– Одна; с кем-то, но по сути – одна.
Она рассмеялась. Над собой, над вопросом, над двойственными и тройственными смыслами, над всеми этими преднамеренными и непреднамеренными многозначностями. Потом указала на кого-то, кто болтал с кем-то, похожим на Бэрил.
– Да? – осведомился я.
– Это Тито – тот самый Тито, о котором мы говорили.
– И?
– А там, где Тито, должна быть и Орла.
Я не обнаружил Орлы поблизости.
– Видишь этого типа с ним рядом?
Я кивнул.
– Тот самый, с которым я была… в чистилище, – пояснила она.
Очередная пауза. Я собирался спросить, все ли мужчины в ее жизни попадают в чистилище. «Почему тебя это интересует?» Впрочем, спросит она потому, что уже знает подоплеку моего вопроса.
– Некоторые тут собираются на полуночную мессу в собор Святого Иоанна, ненадолго. Идешь? – Я слегка скривился. – Будем вместе зажигать свечи, это весело.
Ответа она ждать не стала и с той же стремительностью, с какой подала эту мысль, – похоже, стремительность была во всех ее действиях – сказала, что сейчас вернется, и шагнула наружу.
– Подожди меня, ладно?
В том, что подожду, она не сомневалась.
Впрочем, на сей раз я решил, что она не вернется. Столкнется с Инки, Тито, Орлой и Гансом – и мигом вольется обратно в их тесный мирок, из которого выскользнула призраком возле рождественской елки.
В одиночестве на балконе меня вновь посетили мысли, которые уже приходили на ум в тот вечер, пока я бродил по комнатам второго этажа, размышляя, остаться, не оставаться, уйти, остаться еще ненадолго, – теперь я пытался припомнить, что именно чувствовал, что делал за несколько секунд до того, как она обернулась и назвала свое имя. Я думал про гравюры Афанасия Кирхера, развешанные в рамках по стенам длинного коридора рядом с одним из кабинетов. Явно не репродукции, а извлечены из бесценных переплетенных томов. Именно тогда, пока я кипел безмолвным негодованием по поводу преступного заключения этих изображений в рамки и развешивания их рядом с сортиром в доме богача, ко мне и протянулась та рука.
А теперь сквозь стеклянную дверь мне видна была груда рождественских подарков, помпезно возвышавшаяся рядом с огромной елкой. Стайка подростков постарше, одетых для другой вечеринки, которая еще даже и не начиналась и не начнется много часов, собралась у елки, они трясли избранные упаковки рядом с ухом, пытаясь угадать, что там внутри. Меня охватила паника. Нужно ведь было отдать бутылки с шампанским кому-то, кто знает, как ими распорядиться. Я вспомнил, что так и не нашел никого, кто мог бы их у меня забрать, пришлось воровато, украдкой поставить их у вращающейся кухонной двери – этакие две сиротки, брошенные на пороге богатого дома, а терзаемая совестью мать растворилась в безымянной ночи. Разумеется, никакой карточки я к ним не присовокупил. Что сталось с моими бутылочками, купленными впопыхах, прежде чем вскочить в автобус М5? Наверняка кто-то из официантов обнаружил их у двери и поставил в холодильник, а там они сдружились с другими такими же сиротками.
Я чувствовал себя одним из тех растерянных гостей, что захаживали к моим родителям в рождественскую неделю, когда у нас проходило ежегодное винное празднество. Отца называли аббревиатурой ПГ – «порадуй гостей». Мама была ОП – «обожаю подарки». А ЖНН было его напоминанием мне: «Женись на наследнице», женись, мать твою.
Чтобы прояснить голову, я прошелся по балкону, пытаясь представить себе, как этот дом выглядит летом, воображая людей в легкой одежде, которые толкутся здесь с бокалами шампанского, умирая от желания посмотреть на (им это уже известно) один из самых живописных закатов на свете, следят, как цвет горизонта меняется с трепетно-голубого на оттенки летнего розового и мандариново-серый. Я гадал, какие туфельки были на Кларе летом, когда она выходила на террасу и стояла там с другими, курила тайных агентов, препиралась с Пабло, Ролло и Гансом, поддевала каждого в лицо или со спины, неважно как, главное – выпалить что-то злое и сквалыжное, чтобы потом сразу взять свои слова обратно. А за сегодняшний вечер сказала ли она о ком-то хоть одно доброе слово? Или у нее снаружи – сплошной яд и наждак, а еще – свирепая, колючая, обжигающая разновидность чего-то настолько жесткого и бессердечного, что оно в состоянии проковыряться сквозь любые человеческие чувства и пронзить испуганного беспомощного ребенка, что живет в каждом взрослом, потому что имя его, если прочитать с конца и вывернуть наизнанку, все равно может оказаться «любовь» – сварливая, ехидная, грубая, озлобленная, но все же любовь.
Я попытался вообразить, как будет выглядеть эта квартира в канун Нового года. Пришли лишь несколько счастливчиков. В полночь они выйдут на балкон – смотреть фейерверк, открывать бутылки с шампанским, чтобы потом вернуться назад, к камину, и поболтать о любви, как оно водилось на стародавних банкетах. Моему отцу бы понравилась Клара. Она помогала бы с бутылками на балконе, с закусками на вечеринке, вдыхала бы жизнь в его прискучившие строфы, хихикала в ответ на ежегодную шутку старого филолога-классика о том, как Ксантиппа вынудила мужа-подкаблучника Сократа выпить цикуту – а он с радостью, потому что еще один день, еще один год вот так, любви нет и не предвидится… Будь там Клара, обращенная ко мне ежегодная проповедь на балконе, пока мы раскладываем бутылки, не звучала бы настолько сварливо. «Я хочу детей, не прожекты». Увидев Клару, он попросил бы меня поспешить. Она вошла бы, произнесла: «Я – Клара», и – готово дело, он очарован. Назвал бы ее «девушкой из Белладжо». Как-то раз вечером мы с ним стояли возле охлажденных бутылок, разглядывая запруженные народом соседские окна в доме напротив. «Вот у них настоящая вечеринка, а у нас одна видимость», – сказал отец. «Они наверняка считают, что у них одна видимость, а у нас настоящая», – ответил я, пытаясь его подбодрить. «Тогда все даже хуже, чем я думал, – откликнулся он. – Никогда мы не живем нынешним мгновеньем, жизнь всегда в другом месте, что-то постоянно крадет у нас вечность. Заперли нечто в одной комнате, а оно просочилось в другую, точно в стариковском сердце с одряхлевшими клапанами».
Официант открыл стеклянную дверь, шагнул на балкон забрать полупустой Кларин бокал. Я велел его оставить. Заметив, что мой бокал пуст, он спросил, не налить ли мне еще вина. Мне бы холодного пива, сказал я. «В стакане?» – уточнил он, внезапно напомнив мне, что пиво можно пить и не из стакана. «Лучше в бутылке». Возникла такая причуда. Выпью пива, причем из бутылки, порадуюсь в одиночестве, будто и не надо мне думать про ее образ, плавающий перед глазами, ладно, как есть, так есть. Он кивнул, а потом, взяв краткую передышку посреди очень, видимо, тяжелого вечера, глянул туда же, куда и я.
– Изумительный вид, верно?
– Да, великолепный.
– Что-нибудь к пиву желаете?
Я покачал головой. Вспомнил Манкевичей и постановил: никаких закусок. При этом меня тронули его забота и предусмотрительность.
– Орешков, пожалуй.
– Сию минутку, все принесу.
А потом, уже почти дойдя до балконной двери, он повернулся ко мне – в руках поднос с пустыми бокалами:
– Все в порядке?
Выходит, вид у меня действительно сокрушенный, если даже официант решил поинтересоваться, как у меня дела. А может, решил убедиться, что я не прыгну вниз, – распоряжение заказчика: приглядывайте там, чтобы никто не наделал каких глупостей.
Парочка, стоявшая на другом конце балкона, глядя на южную оконечность Манхэттена, похихикивала. Он положил руку ей на плечо, а другой умудрился поставить заново наполненный бокал на балюстраду. Я заметил, что в той же руке он держит сигару.
– Майлс, ты со мной флиртуешь? – спросила она.
– Если честно, не знаю, – ответил он жизнерадостно.
– Раз не знаешь, точно флиртуешь.
– С тобой никогда не поймешь.
– Если честно, я и сама не пойму.
Я улыбнулся. Официант посмотрел вокруг – нет ли брошенных бокалов и пепельниц, а потом застыл на месте, едва ли не с мыслью перекурить. Я посмотрел, как он одет: темно-синий шейный платок и крикливо-желтая рубашка с рукавами, закатанными до самых бицепсов, – очень странная форма.
– Пиво! – воскликнул он с упреком, будто пренебрег очень важным поручением, – и пошел дальше собирать пустую посуду.
На самом деле мне не хотелось пива. Не для меня эта вечеринка. Надо уйти.
А что еще хорошего ждет меня этим вечером? Автобус, снег, пешком до самой Сто Двенадцатой улицы, последний взгляд на собор – как среди снегопада внутрь вливаются посетители полуночной мессы, потом – закрыть книгу этого вечера. Она что-то говорила о том, чтобы пойти сегодня на мессу. Я представил себе стремительную прогулку до собора, музыку, пальто, плотную толпу внутри, Клара и друзья, Клара и компания, все мы сбились в кучку. Вернемся на вечеринку, предложила бы она. И даже Ролло согласился бы: да, вернемся.
Лучше уйти сейчас, пока никто не затащил меня на ужин, подумал я, прочь с балкона, снова наверх, проскользнуть в гардероб, вручить номерок и смыться так же незаметно, как и пришел.
Но сделать шаг к двери я не успел – она отворилась, и вошел официант, принес еще вина и мне – бутылку пива. Вино он поставил на стол, потом зажал пиво между ног и одним движением сорвал крышку. Майлсу с его подружкой он принес по мартини.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?