Электронная библиотека » Андре Моруа » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 23:13


Автор книги: Андре Моруа


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Чередуя темы небытия и гордыни, Шатобриан сознает, что есть величие в фигуре его отца, в силуэте родового замка Кобург, в феодальном укладе, воспринимаемом как добровольное заточение. Он с удовольствием дает понять, что с детских лет честь и даже любое конкретное дело чести стало святыней его жизни. В Наполеоне он видит достойного врага и за это испытывает к нему чувство признательности. Он не говорит, что родился в один год с Бонапартом, а выражается так: «В год, когда я родился, родился Цезарь…» Или в другом месте: «Я появился на свет двадцатью днями позднее Бонапарта. Он привел меня за собой…» Тем не менее он здесь путает дату рождения Бонапарта, ошибаясь на год. Еще ему нравится думать, что император тайно побывал в Волчьей долине и оставил в парке свою перчатку – то ли знак уважения, то ли вызов.

Такая смесь уныния и гордости могла бы лишить героя «Записок» если не величия, то обаяния. Но, по счастью, у Шатобриана наряду с этими чертами имелись другие, куда более приятные. Проведя детство сначала у моря, потом за городом, среди лесов, на берегу пруда, еще подростком научившись любить безлюдные просторы океана и девственные чащи, он сохранил искреннюю тягу к поэзии и природе. Подобно тому как повествователь у Пруста, где бы ни очутился, бессознательно ищет взглядом полевые маки и боярышники Комбре, Шатобриану и в Америке чудятся леса Кобурга. За свою долгую жизнь он не разлюбил деревья, умел сажать их своими руками, со знанием дела, как человек, часто внимавший соловьям и певчим дроздам, мог говорить об их пении или писать о луне, о «той великой и печальной тайне, которую она любит рассказывать старым дубам и берегам древних морей». Всем этим он обязан долгим дням уединения в Кобурге, когда птицы с высоких ветвей пели ему, как Зигфриду, о любви и славе[187]187
  Имеется в виду опера Рихарда Вагнера «Зигфрид» (1869) из тетралогии «Кольцо нибелунга».


[Закрыть]
.

Читателю, также любящему природу, «Замогильные записки» сулят много радостей: он найдет там проходящие через всю жизнь повествователя возвышенные мотивы, в которых морские пейзажи сплетаются с религиозными переживаниями, а луна, что следовала за Шатобрианом из Бретани к берегам Миссисипи, на закате дней вновь встречает его в Баварии. «Казалось, она говорила: „Как? Неужели это ты? Помнишь, как я сталкивалась с тобой в других лесах? Помнишь, какие нежные слова ты расточал мне, когда был молод?“» Или другой мотив – та ласточка, что, покинув свое гнездо в Кобурге под стропилами замковой башенки, щебетала осенью в камышах на берегу пруда, составляя ему компанию, и долго летела, провожая его парус, когда он уплывал в Америку, а однажды вдруг появилась снова, провалившись в каминную трубу его министерского кабинета, и потом, когда он возвращался из Праги, она же уселась в Бишофсхайме на металлический стержень, несший на себе вывеску «Золотого солнца», и смотрела на старого посла, будто узнавая верного друга.

Но главное, что нас трогает в нем и привлекает, – это не сдающаяся времени юность души. Потребность сохранять эффектную позу, тешить свое тщеславие никогда не была главной для Шатобриана. Это в нем внешнее, что-то вроде официальной маски, под которой как нельзя более человечное лицо. Тайна его жизни, которую он нам открывает, в том, что с отроческих лет он полюбил призрачную мечту. Властью невнятных желаний создал образ, где сочетались черты женщин, которых он встречал. Эта чаровница (он называл ее Сильфидой)[188]188
  Сильфида – дух воздуха в средневековом фольклоре.


[Закрыть]
незримо следовала за ним повсюду, он говорил с ней, будто с живым существом, – это было сладостное наваждение. «У меня появились все симптомы жгучей страсти: глаза ввалились, я похудел, потерял сон, стал рассеянным, грустным, пылким, замкнутым. Дни мои протекали самым диковинным манером – странные, безумные и в то же время полные наслаждения…» Он переживал в своем воображении прекраснейшие романы с этой женщиной, попутно пересоздавая ее образ по своей прихоти. Все страны, описания которых он вычитывал из книг, становились декорацией, и на этом фоне разыгрывались его встречи с воображаемой возлюбленной. Так происходило возмужание опасного любовника, обреченного искать свою Сильфиду в каждой женщине, но это было вместе с тем и становление писателя, который сможет лучше, чем кто бы то ни было, описать туманные страсти отрочества.

Таков Шатобриан, которого мы любим. Секретом влияния на молодежь Андре Жида был задор, не охлажденный зрелостью. Шатобриан же в немалой степени обязан подобным успехом своему юному страдающему сердцу, которое угадывается под мантией пэра и посольским мундиром. Любовь к женщинам, смутная, почти безличная, не всегда является признаком переменчивости чувств и фривольной распущенности: она может быть, напротив, слишком настойчивым в своем постоянстве поиском Сильфиды, явленной в грезах и юношеском чтении, идеала, с которым ни одной живой женщине не дано вполне совпасть. Тогда упорный поиск такого рода обретает скорбное величие.

При виде красивого лица в душе Шатобриана воскресала надежда, так было с ним всю жизнь, начиная со времени его первого путешествия в Америку. Там повстречалась ему молодая морячка, у которой непокорные пряди черных волос выбивались из-под индийской шали. Чуть позже «негритянка лет тринадцати-четырнадцати, почти нагая, неописуемой красоты, открыла перед нами врата, словно юная Ночь…». Потом появились две жительницы Флориды, что послужили прообразами для Аталы и Селюты: «Было что-то непостижимое в этом овальном лице смуглого оттенка, который, казалось, проступал сквозь легкую оранжевую дымку кожи, в этих волосах, черных и мягких, в этих удлиненных глазах под полузакрытыми атласными веками, которые так медлительно раскрывались, наконец, в двойной обольстительности индианки и испанки…» Одна была горда, другая печальна, и обе внушали Шатобриану нежные неясные желания. Такие впечатления не перестанут волновать его всю жизнь, даже в те периоды, когда Полина или Натали, Корделия или Жюльетта будут казаться ему воплощением Сильфиды.

Я люблю рассказы Шатобриана, уже постаревшего, о его мимолетных встречах с молодыми женщинами. Он больше не надеется быть любимым, но красота будит в нем неясные сожаления, – кто знает о чем? Вот, например, он примечает краснеющую девушку на пороге хижины: «Я удалился, а она осталась стоять, как дикий цветок, растущий в придорожной канаве, овевая наш путь своим ароматом». А чуть позже, в том же путешествии: «Я встретил маленькую носильщицу: босую, с грязными до колен ногами, в короткой юбке, с разорванным корсажем… Мы вместе подымались по крутой дороге. Она слегка повернула ко мне загорелое личико, красивая растрепанная головка прижалась к корзине. У нее были черные глаза, рот приоткрылся – она запыхалась. По согнувшимся под грузом плечам было видно, что ее юная грудь ничего еще не ощущала, кроме тяжести добытого во фруктовых садах».

Разумеется, все эти песни улиц и лесов, эти мимолетные встречи с девчонками, воскресающее снова и снова воспоминание о ласточке и дружественное молчание луны не имели бы такой ценности, если бы в «Замогильных записках» не слышались непрестанным эхом звуки церковных отпеваний и гром пушек Ватерлоо. Зато это сочетание такого чуть ли не помпезного величия и подлинной человечности создает неподражаемую интонацию одной из прекраснейших французских книг.

III

О стиле Шатобриана написано много. Эмиль Фаге хвалил язык «Натчезов», «Рене», «Аталы», «Гения христианства», в котором он находит одновременно блеск, чувство меры и гармонию, а язык «Записок» не одобрял за грубость, неровность и слишком частые попытки поразить читателя неожиданным оборотом. Рене Буалёв[189]189
  Буалёв (Тардиво) Рене (1867–1926) – писатель и литературный критик.


[Закрыть]
, даром что поклонник и ревностный читатель Шатобриана, порицает его слабость к слишком обобщенным определениям, которые хотя и облагораживают речь, но ослабляют ее. «Когда Шатобриан, рассказывая, что побывал в Лондоне, говорит: „В бытность мою за морями“ – мне это кажется невыносимым, несмотря на благозвучие фразы. Желая сказать, что бедствовал, он пишет: „В то время у меня не было иного письменного стола, кроме камня с моей могилы“ – и тут уж мне становится просто смешно…»

Эти придирки, по-моему, не совсем справедливы. У Шатобриана и впрямь осталось что-то от абстрактной велеречивости и благородных перифразов классицизма, но зато ни у одного писателя той эпохи (до Стендаля и Бальзака) нет такого лексического богатства, такой точности словоупотребления. Скорее его можно было бы упрекнуть за склонность слишком часто воскрешать слова, вышедшие из употребления, но ему по нраву рыться в сочинениях старинных авторов, выискивая себе добычу. И результат этих поисков зачастую хорош. Мне по душе иные его архаизмы, вроде: «взирать (béer) на синеющие дали», «мы осилили ручей вброд (que âmes)», «я с детства был дикарем, но не лишенным стыда (non vergogneux)». Есть, правда, и менее удачные примеры: таковы, на мой вкус, «студеная (hyémale) вода», «облака, что отбрасывали быстролетные (fuitive) тени»… Сент-Бёв хвалит его за галлицизмы, обновленные латинскими заимствованиями («обширность неба», «льстивые, чувствительные речи»), и идущее от Средних веков искусство писать, «то подбирая забытые крупинки золота, то украшая свой венок увядшим васильком».

Что до стилистических неровностей, на которые сетует Фаге, то здесь Шатобриан следует манере Тацита и кардинала де Реца, заимствуя у них форму, свойственную историческим сочинениям. «Жериль был без ума от развлечений толпы» – это чистой воды Рец. «Раз вспыхнув, революция победила» – оборот, достойный Тацита. А вот и отрывки в манере Сен-Симона: «Делиль де Саль, бравый малый, к тому же вполне простодушно ограниченный, страдал несварением ума и неудержимо сорил годами»; «Мой кузен Моро был человек крупный и толстый, вечно облепленный табачными крошками, пожирающий пищу, как людоед, и без умолку говорящий. Он жил на бегу, непрестанно пыхтя, задыхаясь, разевая рот и наполовину высунув язык. Он знал весь мир, обитая то в притонах, то в прихожих, то в салонах…»; «Когда люди не могут устранить свои ошибки, они их обожествляют, превращая промахи в догму, и, если бы отказались от поклонения собственным беззакониям, объявили бы себя вероотступниками» – великолепная фраза, по-моему. Или взять эту: «Я делаю историю в коляске. Почему бы и нет? Ведь делали же ее с успехом на носилках. И если он выигрывал сражения, о которых писал, то и я не проигрывал тех, о которых говорил» – поистине imperatoria brevitas![190]190
  Царственная лаконичность (лат.).


[Закрыть]

Марсель Пруст утверждал, что без образности хороший стиль немыслим, нет более верного способа сопрячь две вещи, чем «безукоризненно подогнанные петли и крючки хорошего стиля». А метафоры Шатобриана – одни из лучших в нашей литературе: «Юность – чудесная вещь, она пускается в путь, украшенная цветами, подобно афинскому флоту, когда он плыл завоевывать Сицилию и дивные окрестности Энны… Вы видели мою молодость, покидавшую родной берег; она не столь прекрасна, как у питомца Перикла, выросшего на коленях Аспазии, но были и в ней (одному Богу ведомо!) свои утренние часы – пора желаний и грез!» Полюбуйтесь, как это «одному Богу ведомо!» своей почти неуловимой вольностью уравновешивает метафору, которая иначе могла бы показаться несколько торжественной.

По существу, нет ничего удивительного в том, что у Шатобриана осталось такое множество последователей и что читателей «Замогильных записок» сегодня больше, чем во времена их первой публикации. Ведь они являют собой одновременно творение великого классика, гениального романтика и художника нового времени.

IV

Надо сказать еще несколько слов о поразительном финале «Записок»: «Завершено 16 ноября 1841 года в шесть часов утра». Это пророческий текст, вышедший из-под пера человека, свободного от иллюзий, который сумел подняться над мелкими событиями своего времени, чтобы с высоты орлиного полета обозреть гигантский ландшафт столетий.

«Старый европейский порядок при последнем издыхании, и наши нынешние споры в глазах потомков покажутся ребяческой суетой». Его тревожит не только анархия, воцарившаяся в политике, но и смятение умов. «Они все отрицают – и талант, и добродетель». Пигмеи, вскарабкавшись на руины, объявляют себя гигантами. Книга устаревает за одни сутки: «Авторы не могут вообразить иных способов произвести впечатление на читателя, кроме сцен казни да грязных картин падения нравов, они забывают, что лишь высокая поэзия исторгает настоящие слезы, в которых поровну сопереживания и восторга».

Шатобриан ждет – и желает – больших перемен в области экономики. «Собственники, владеющие чем-нибудь с утра, уверены, что их добро будет принадлежать им и вечером. Дела заставляют их забывать о сиюминутных тревогах, а между тем вся эта повседневная суета, по существу, не что иное, как мелкая рябь на поверхности океана. Все изменится. Новые общественные формы придут на смену наемному труду. И тогда единственный наймит – материя (мы бы сказали: „атомная энергия“) – займет место наемников пашни и фабрики. Новые транспортные средства сделают доступными человеку любые пространства. Панама и Суэц будут прорыты. И может быть, народятся другие общества, подобно роям пчел. Но это было бы гибелью мысли и искусства, потому что только свободный индивид может стать Гомером», – убежден автор. Так что «остается только просить науку найти средство переделать планету».

Окидывая ясным, проницательным взглядом свою долгую жизнь, Шатобриан не без гордости видит ее богатство и красоту: «Из французских писателей моего времени я едва ли не единственный похож на свои творения: путешественник, солдат, публицист, министр, я воспевал леса, когда сам был под их сенью, на борту кораблей я живописал океан, о военной службе повествовал в лагерях, в ссылке познавал изгнание, вращаясь при дворе, присутствуя на советах и ассамблеях, изучал государей, политику и законы… Я вмешивался в дела мира и войны, подписывал трактаты и протоколы, присутствовал на заседаниях, конгрессах и конклавах, участвовал в восстановлении и низвержении тронов, я творил историю и потому мог писать о ней…»

Да, если исходить из общечеловеческих критериев, можно утверждать, что эта жизнь была великой, но Шатобриан, приблизившись к вечности, почти у края могилы, понял ничтожность того, к чему так стремился, и, надо думать, был искренен, когда признался, что единственное спасение видится ему теперь только в вере детских лет: «Времена ухода в пустыню вернулись, христианство вновь начинает возрождаться в бесплодной Фиваиде, в самом центре ужасающего идолопоклонства – обожествления человеком самого себя…» В этом идолопоклонстве он был повинен, как и любой другой, но в «Записках» ему удалось подняться над собой и преобразить того, кем хотел бы казаться, в тот образ, что отныне останется в наших воспоминаниях. Это победа его искусства над собственным «я». И подлинный триумф его мысли в том, что на последних тридцати ослепительно ярких страницах он предсказал будущее мира прозорливее, чем кто-либо другой из его современников.

Стендаль. «Красное и черное»[191]191
  Перевод И. Васюченко.


[Закрыть]

Обязан ли романист заимствовать свои сюжеты из действительности? Я бы хотел, исследуя «Красное и черное», показать, как подлинная история, воспроизведенная достаточно подробно, пройдя через горнило глубокого ума, становится оригинальным романом[192]192
  Должен предупредить, что это текст моей публичной лекции, чем объясняется назидательная и вместе с тем непринужденная интонация, которую я здесь себе позволяю. – Примеч. автора.


[Закрыть]
.


В 1827 году суд города Гренобля рассматривал дело, вызвавшее большой шум. Некто Антуан Берте, молодой человек, был обвинен в убийстве, в котором он и сам, впрочем, сознался. А произошло с этим юношей следующее.

Рожденный в семье деревенского кузнеца, он был воспитанником кюре из коммуны Бранг. Ему было около девятнадцати лет, когда по рекомендации наставника юношу приняли на службу в семью местных богачей Мишу де Латур. Хозяин дома господин Мишу был промышленником. Его жене было лет тридцать шесть. Что произошло в этом доме? В точности неизвестно, бесспорно одно: юный Берте приударил за госпожой Мишу. Уступила ли она ему? В ходе процесса этот вопрос так и не был прояснен до конца. Как бы то ни было, парню отказали от дома. Прошло несколько месяцев, и старый священник нашел средства, чтобы пристроить Берте в семинарию, где он пробыл недолго: был исключен по причинам, которые также остались неизвестными. Тогда он нанялся домашним учителем в знатное семейство господина де Кордона, но спустя год или два его и оттуда изгнали, на сей раз потому, что он пылко домогался любви мадемуазель де Кордон. Берте начал искать, куда бы еще пристроиться, но ничего не выходило, он порядком намучился и вообразил, возможно по ошибке, что всему виной госпожа Мишу: его, мол, потому и не берут на службу, что она из мести или ревности преследует его и порочит. Лишенный способов заработать на жизнь, он близок к отчаянию. И однажды принимает дикое решение: в воскресный день отправляется в церковь городка, где жила эта дама, и во время мессы, при возношении Святых Даров, когда госпожа Мишу склонила голову, стреляет ей в спину из пистолета. Она падает. Берте тотчас пытается покончить с собой и тоже падает, обливаясь кровью. Его уносят, приводят в чувство. Итак, он не умер, госпожа Мишу тоже осталась жива. Берте судят.

Вообразите это необычное судебное заседание: на скамье подсудимых – молодой человек в черном полусеминаристском одеянии, его голова обмотана белыми бинтами, поскольку рана еще не закрылась. Генеральный прокурор называет обвиняемого чудовищем, а тот на все вопросы твердит одно:

– Убейте меня, приговорите к смерти, я больше ни о чем не прошу!

Его адвокат это заявление подтверждает:

– Если бы я мог уступить его желанию, я бы не пришел сюда его защищать. Жить он не хочет. Что значит для него жизнь, когда чести он лишился? Он уже наполовину расстался с жизнью, сам приговорил себя к смерти. Своим приговором вы лишь поможете ему вырваться из плена невыносимого существования.

И сам Берте писал генеральному прокурору:


«Господин прокурор, я бы хотел, чтобы завтра меня осудили, а послезавтра повели на казнь. Смерть – самое сладостное прощение, какое я мог бы получить. Уверяю вас, она меня нисколько не пугает. Меня уже заставили достаточно возненавидеть жизнь, вам не стоит затягивать процесс, чтобы сделать мое существование еще более отвратительным. Не принуждайте меня так долго дышать здешним спертым воздухом. Разрешите мне иногда выходить во двор: обещаю, что там я буду помалкивать, рта не раскрою».


На эту историю в начале 1827 года откликнулась вся французская пресса, в частности газеты департамента Изер (не забудем, что Стендаль родом из Изера). Итак, Стендаль об этом читал. А теперь посмотрим, почему эта история должна была поразить его воображение. Перед нами реальный случай. Каков же был ум, призванный запечатлеть его и преобразить? Что за человек Стендаль?

Родился он в Гренобле в 1783 году, то есть незадолго до Революции. Звали его Анри Бейль. Его отец Шерюбен Бейль, в обществе женщин крайне неуклюжий и вообще мало склонный к любезности, был всецело поглощен денежными махинациями. Большой приятельницей и сообщницей Шерюбена была тетя Серафи, к которой Стендаль всю свою жизнь испытывал глубокую ненависть. В «Жизни Анри Брюлара» эта тетушка Серафи представлена лицемеркой, всегда готовой разглагольствовать о благодатной жизни у семейного очага, но без устали превращающей эту самую семейную жизнь в сущий ад. Она обвиняла юного Бейля в том, что он прирожденный злодей. Однажды совсем маленьким (лет семи-восьми) он играл на балконе и, как мог бы сделать любой ребенок, попытался посеять в цветочный горшок семена, взрыхлив землю ножом. Но он уронил нож, и тот упал с балкона на улицу рядом с проходившей там престарелой жительницей Гренобля. Тетя Серафи клялась, что маленький Бейль хотел убить эту даму. Нетрудно вообразить, какой след оставило в детской душе ложное обвинение подобного сорта. Идея несправедливости пронзила его сознание. Чтобы отомстить старой тетке, он готов был изничтожить все общество. Впрочем, Стендаль ненавидел всю родню по отцовской линии.

Зато он обожал родню матери. По материнской линии он принадлежал к семейству Ганьонов. Старик Анри Ганьон, его дед, был человеком XVIII века, чью философию Стендаль впоследствии назовет «фонтенелизмом», понимая под этим доброе, мирное приятие жизни, почерпнутое из учения философа Фонтенеля. Был еще дядя Ромен Ганьон, большой донжуан, внушавший маленькому Бейлю неописуемое восхищение, и тетя Элизабет, являвшая собою полную противоположность тете Серафи. Последняя, согласно стендалевской мифологии, была само лицемерие, а та, другая, воплощала собою «испанский дух», состоящий, по Стендалю, в отваге, дерзости, чувстве чести. Тетушка Элизабет любила корнелевского «Сида», ей нравилось величие духа в любом проявлении. Позже ее узнаваемые черты проявятся во многих персонажах романов Стендаля.

Почти все мы формируемся в раннем детстве. Человек уже к восьми годам становится пессимистом или оптимистом, он больше не изменится, разве что волей обстоятельств за бесконечно печальным детством последует бесконечно приятная жизнь (или наоборот), но в душевном складе того, чье начало было несчастливым, все равно останется что-то робкое и меланхоличное. Стендаль сформировался рано. На него давила отцовская тирания, к которой затем добавилась тирания священника – аббата Райана. Тогда-то мальчик и разделил человечество на два лагеря. К одному принадлежали те, кого он называл «негодяями», то есть его отец, аббат Райан и все лицемеры, ханжи, роялисты (потому что его родитель был роялистом), классицисты (поскольку месье Бейль-старший любил классицистов), а на другой стороне располагались личности великодушные – тетя Элизабет, Ганьон и он сам. Великодушные наделены всеми качествами, каких не хватает негодяям: они отважны, предприимчивы, влюблены и наряду с влюбленностью весьма циничны; они бескорыстны, по примеру людей XVIII столетия высоко чтут разум, но тем не менее романтичны и без ума от поэзии.

Как видим, характер у будущего писателя сложный. Его мироощущение близко к философии аристократов, между тем по убеждениям он республиканец. Во времена Террора все его семейство в ужасе от событий, творящихся в Париже, но юный Стендаль втайне очарован этими зверствами. Они представляются ему не более чем расплатой с «негодяями». Яростная борьба, которую он вел с детства, внушила ему мысль о необходимости кипучей энергии и способности к насилию. У него одно желание: покинуть Гренобль и присоединиться к этому новому обществу, в котором, наверное, будет возможно жить «по-испански» и стать в полной мере «великодушным».

В Париж он приезжает совсем желторотым и ужасно робеет. У него есть родственник, месье Дарю, важная персона и во времена Консульства, и позже, в наполеоновской Империи. Он вводит юного провинциала в столичные салоны. Там Анри впервые в жизни сталкивается с тонко воспитанными, интересными женщинами, способными говорить о литературе и музыке. Это неимоверно волнует. Он испытывает огромное желание быть влюбленным и любимым, но в то же время едва решается заговорить. Никто никогда не любил женщин так пламенно, как Стендаль, но они никого и не приводили в такое смятение. От первых посещений парижских гостиных у него навсегда останется воспоминание о глубоком мучительном контрасте между сильным чувством и робостью, сковывавшей того, кто это чувство испытывает. Эта память отчасти станет почвой, на которой вырастет «Красное и черное».

Париж, с которым он тогда познакомился, город будоражащий, полный жизни. Этот Париж уже очарован расцветом славы Бонапарта. Все молодые люди той эпохи обожают Бонапарта, и это естественно. Стендаль на всю жизнь останется приверженцем его культа. Позже, описывая умонастроение молодежи своего времени, он напишет:

«В наших глазах обитатели остальной Европы были лишь глупцами, достойными сожаления. Над всем в ту пору главенствовало глубокое чувство, никаких следов которого я больше не вижу. Пусть читатель, если он моложе пятидесяти лет, соблаговолит представить себе это по книгам. В 1794 году нами владело сокровенное, всепоглощающее чувство, одна мысль: принести пользу отечеству. Все остальное – одежда, пища, карьера – было в наших глазах лишь ничтожной суетной мелочью. Поскольку общества как такового не было, то и успехов в обществе не существовало, зато на улице наши глаза наполнялись слезами, когда мы видели на стене надпись в честь юного барабанщика Бара[193]193
  Бара Жозеф (1779–1793) – юный барабанщик, герой французской революции, объект республиканского культа.


[Закрыть]
, который в тринадцать лет пал смертью храбрых, до последней минуты не переставая бить в барабан. Нас, не знавших других многолюдных собраний, волновали военные парады и празднества, трогательные армейские церемонии, они питали то чувство, которое в наших сердцах властвовало над всем. Оно было единственной нашей религией. И когда Наполеон покончил с непрерывными поражениями, которые навлекало на нас бездарное правление Директории, мы увидели в его диктатуре лишь необходимость, оправданную нуждами войны. Он обеспечивал нам победы, и мы судили о всех его поступках по законам той религии, которая с раннего детства заставляла учащенно биться наши сердца: лишь то, что приносит пользу отечеству, достойно почтения… Даже в Тюильри, в кругу тех, кто искренне любил Наполеона, были люди, которые и в задушевной беседе, когда каждый считал, что он среди своих, не допускали возможности судить о поступках императора иначе, чем объясняя их попечением о благе родины. Такой позиции придерживались Дюрок, Лавалетт, Ланн[194]194
  Дюрок Жерар Кристоф Мишель (1772–1813) – военный и государственный деятель, дипломат. Лавалет Антуан Мари Шаман, граф де (1769–1830) – министр почт, член Государственного совета при Наполеоне. Ланн Жан, герцог Монтебелло (1769–1809) – участник революционных и Наполеоновских войн, маршал Франции.


[Закрыть]
и еще несколько человек. И, как ни странно утверждать это, таков был сам Наполеон, ибо его любовь к Франции влекла за собой все слабости, присущие влюбленному».

Стендаль последовал за императором в Италию, и там, в Милане, освобожденном от австрийцев французскими войсками, он нашел то, что тщетно искал в Париже: край, где любовные страсти жгучи и простодушны. От тогдашней своей встречи с Италией он до конца дней сохранял пьянящие воспоминания. Хотя возможно, что он просто приписывал Милану и итальянцам порывы и достоинства, присущие собственной юности.

За пятнадцать лет он с армией Бонапарта побывал в Германии, Франции, России. И вот внезапный удар: Бейль, еще молодой (ему тридцать два), оказывается отставным офицером на половинном жалованье. Правительство Реставрации не находит для его способностей никакого применения. В жизни писателя начинается трудный и грустный период.

Эпоха Реставрации была богата романтическими коллизиями, но довольно уныла. Бурбоны, заново возведенные на трон, боялись бонапартистов и бывших республиканцев и, чувствуя, что их власть не имеет надежной опоры, повсеместно раскидывали сети полицейского надзора. Стендаль всю жизнь будет одержим навязчивой идеей, что его лишили возможности говорить напрямик о том единственном, что его по-настоящему занимает: о Революции и Империи, о своих воспоминаниях той поры. Он осмотрителен даже в рукописях, в дневниках, которые ведет не для публикации, причем осторожность какая-то ребяческая. Например, вместо слова «король» он пишет «king», как если бы полицейские настолько не знали английского, чтобы не понять, что значит «самый большой плут из kings». Собираясь порассуждать о религии, он переиначивает это слово, получается «гиярели». Порой возникает ощущение, что он, как бывает с детьми, не столько боится, сколько играет в страх, вместо того чтобы принять серьезные меры предосторожности.

Париж больше не кажется ему заманчивым, и он возвращается в свою любимую Италию, надолго селится в Милане; живет бедно, пишет, но его сочинения («Арманс», «О любви») успеха не имеют. И продолжает думать о своем обожаемом Наполеоне. Мне видится большое благородство в образе действий этого человека, который знает, насколько опасно в переживаемый момент заводить речь об императоре, и все же решается начать одну из своих книг[195]195
  Имеется в виду книга «История живописи в Италии» (1817).


[Закрыть]
с великолепного посвящения Наполеону:

«Несмотря на ваши ошибки, которые принесли больше ущерба вам самому, чем родине, беспристрастное потомство станет оплакивать битву при Ватерлоо. Оно осознает, что действие требует силы и порождает ее и что, если бы не было Ромула, не мог бы появиться и Нума[196]196
  Ромул – брат Рема, легендарный основатель и первый царь Рима, завоеватель. Нума Помпилий – легендарный второй мудрый царь Рима, инициатор многочисленных нововведений, миротворец.


[Закрыть]
. Вы на целых четырнадцать лет задушили во Франции партийную рознь, вы первый заставили шуана и якобинца стать французами и более никем, и вы сами, государь, подняли на такую высоту слово „француз“, что рано или поздно шуаны и якобинцы обнимутся у подножия возведенной в честь вас триумфальной арки. Это благодеяние, самое большое из всех, какие могут выпасть на долю нации, в один прекрасный день обеспечит Франции вечную свободу».


За время продолжительного пребывания Стендаля в Милане завершилось формирование его характера. Что же это за характер, каков человек, который напишет «Красное и черное»?

Поначалу этот характер складывался на основании того, что мы выше назвали «испанским духом», то есть благородства и решимости не стать пошлым, приземленным существом.

И ни грана тщеславия. Никто до него с такой безмятежной открытостью не говорил обо всем неприятном, постыдном и отталкивающем, что с ним происходило. Дневник Стендаля – один из самых искренних человеческих документов, какие только можно представить. У него и авторского тщеславия нет, к своим книгам он относится как к забавной игре. Когда книга выходит в свет, он, почитав критические отзывы, еще раз правит ее. Сохранился экземпляр «Пармской обители», между каждыми двумя страницами которой авторской рукой вклеен чистый лист: после критического отзыва Бальзака Стендалю захотелось переделать весь роман – не для читателей, а для себя самого. Я видел в библиотеке в Гренобле рукописи Стендаля, его пометки на полях наивны и беспощадны. Порой он пишет такое: «Сущий бред, но пусть останется – читателя это позабавит». Не тщеславен он и как любовник. Почти все женщины, в которых он влюблялся, его не любили, и он пишет об этом. Рассказывает, как долго домогался взаимности, как все усилия оказывались тщетными и как, напротив, ему были неинтересны те женщины, что любили его.

Не питал он и карьерных амбиций. При Июльской монархии ему не перепало никаких должностей, кроме скромного места консула в Чивитавеккья, да он ничего от этого правительства и не хотел: «Друг читатель, не проводи свою жизнь в страхе и в ненависти». И еще: «Жизнь слишком коротка, чтобы проводить ее, пресмыкаясь перед всякими жалкими негодяями». В общем, благодаря уму и «испанскому духу» ему удалось подняться выше посредственности и страстей, присущих ей.

Каков его образ мыслей? Стендаль – француз XVIII века, он чтит разум и логику. «Чтобы быть хорошим философом, нужны ясный ум Вольтера и свобода от иллюзий». Однако у него к «логике» подмешаны патетика Наполеона и еще некая система, которую он, по собственному признанию, почерпнул у итальянцев: «искусство жить» – так он это называет. Стендаль утверждает, что мы, французы, зачастую сверх меры гонимся за утехами тщеславия и не переживаем истинных страстей с той полнотой, что была доступна, к примеру, людям итальянского Возрождения. А ему по душе как раз те, кто самозабвенно предается своим страстям. Главнейшая из них, разумеется, любовь. Он сочинил целый трактат о любви, в котором подразделяет ее на четыре рода.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации