Текст книги "Пушкинский дом"
Автор книги: Андрей Битов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
И Лева примерял уже картонные латы и выдергивал из ножен некстати деревянный раскрашенный меч! Но, пытаясь бороться с врагами их же оружием, то есть, в свою очередь, предавая их, так и не удавалось переиграть их, перещеголять в предательстве. Он сам же поскальзывался на слабенькой и тихой своей продаже, отшатнувшись от внезапного, возникающего как бы ниоткуда, невероятного их предательства. Чудище огромное, и головы каждый раз новые отрастают… Надо прятать деревянный меч – весь демонизм Левин вдруг оказывался простительной ребячьей шалостью, им преувеличенной до гиперболических размеров, над ним можно было лишь снисходительно и ласково посмеяться.
И хотя эти двое так и не дали Леве ни разу совершить истинно предательство и перешагнуть их, это, к сожалению, вовсе не означает, что чистая его натура вывозила его и не давала пачкаться – это лишь в сравнении с ними обстояло так. На самом деле, вовлеченный в этот процесс, в этой погоне за растущим как снежный ком предательством, он и сам подвигался к краю, только как бы не сам, а с ними, за ними следом. То есть незаметно для самого себя он оказывался по ту сторону и уже потихоньку был способен совершать в отношении других то, от чего страдал сам. И эта возмутительная игра «кто – кого», которую все время подсовывали Леве, пока он верил, что должна быть любовь, а не «кто – кого» (откуда-то льется свет и играет музыка, и они идут и идут, рука об руку, растворяясь и утопая и не наступая друг на друга, и все танцует и кружит в плавном танце, возлетая и разбегаясь, как планеты и миры, расширяясь за все пределы), – эта игра «кто – кого», эта нереальность (Искушение) становилась все более явью для Левы, и он пусть неумело и не в силах еще сравниться, но уже пробовал шкодливой ручонкой… переносил свой опыт на всех, и ему казалось: все делают – так чем же он хуже всех?.. И так эти двое вдруг стали делиться и помножаться в его глазах, распространяться со скоростью опыта, что мир уже отчетливо начинал делиться на ОН (Лева) и ОНИ (все).
Вот так, подвигаясь по миллиметру с невыразимыми мучениями и страданиями (что еще никогда ни для кого не было оправданием) все более к краю, должен же был Лева и свалиться и оказаться в том большом и набитом людском зале (вокзале), где состоялось бы торжественное закрытие души Льва Одоевцева! И Лева никогда бы уже не знал, какой он на самом деле, – потому что его бы уже не было.
Лева в конце концов просто поздновато стал понимать, что не столько митишатьевы его давят, сколько он позволяет им это. И то, можно отдать ему должное, он долго сопротивлялся системе отношений «кто – кого», пока, подвинувшись вслед за своими мучителями к краю, с удивлением не обнаружил, что лишь время разделяет их и кого-то другого он уже продает и предает потихоньку, передает, так сказать, эстафету кому-то, возникающему в недалеком времени, – и не хотел ведь принимать ее, а вот уже и сжимает палочку…
…Но в одном Фаина все-таки помогла Леве – он вышел из-под власти своего друга. После расплавленного свинца Фаины его уже не обжигал соленый кипяток Митишатьева. Время лечит.
Но и в этом он ошибался. Так ему, естественно, должно было казаться, потому что долгое время ему было не до Митишатьева. Но Митишатьев, как известно, терпелив. Он может ждать своего торжества сколь угодно долго. А у Левы лишь засыпала бдительность. И однажды, в наиболее спокойный и полный Левин период, когда Фаина уехала с кем-то чуть ли не на Сахалин, а Лева, наконец как-то стабилизировавшись, поступил в аспирантуру, набрел на очень интересную тему и погрузился в науку, был горд и счастлив от этого, ощущал прилив сил и некий творческий потенциал, возносивший его над однокашниками, коллегами и руководителями, когда он хоть в своем деле, но почувствовал себя зрячим, когда жизнь наконец начала приносить удовлетворение и он почувствовал, что его не собьешь, – Митишатьев объявился из небытия. И Лева повторил ту же ошибку, которую бесконечно повторял еще в школе.
Митишатьев не менял основного своего метода, но менял обличье. Против всех его обличий, казалось, Лева уже выработал противоядие и развенчал их для себя. Но он все-таки ошибся, наивно предполагая увидеть в Митишатьеве одно из прежних обличий и восторжествовать, будучи до зубов вооруженным: Митишатьев же зашел, как всегда, с тыла. В наше время уже очевидно, что Ахилл самый обреченный человек и падет едва ли не первым. Потому что бессмысленно бить по неуязвимым местам, когда есть эта прозрачная пятка… На этот раз Митишатьев обвел Леву вокруг пальца так просто, так примитивно, что потом, отойдя, Леве лишь оставалось развести руками, недоумевая. Это было все равно что, ожидая быть отравленным редкостным азиатским ядом, подсыпанным в столетнее вино, попросту получить в зубы.
Митишатьев позвонил Леве и, опустив всяческие приветствия, расспросы и рассказы о том, что произошло за все это долгое время их разлуки, сразу, рывком, вырвал у Левы немедленное свидание. Тем особым для такого случая голосом, который Лева прекрасно узнал, Митишатьев сказал, что им обязательно надо встретиться и поговорить, потому что он должен объяснить Леве нечто чрезвычайно для всех важное, до чего додумался только он, Митишатьев. Принципиально новый взгляд на историю… Все было так на него похоже: и многозначительный тон, и намерение поделиться каким-то своим сверхопытом, – что Лева чуть не потирал руки от удовольствия, как невластен окажется Митишатьев со своими прежними штучками – против него, Льва Одоевцева, в равновесии и мудрости; Митишатьев со своим невежеством – против научной, совершенной мысли… Вся беда, что Лева слишком вооружался, слишком воображал себе врага – враг же был прост.
Условно (а эту сцену и можно изобразить лишь условно) дело происходит так…
Митишатьев с порога заявил, что он – мессия, что достиг вершины и способен перевернуть мир. Что были до него, пользуясь выражением Горького, Христос – Магомет – Наполеон (он назвал, впрочем, иные имена) – а теперь он, Митишатьев. И потому он, Митишатьев, для начала духовно задавит Леву. «Ну, и как же ты это сделаешь?» – сказал Лева, снисходительно улыбаясь. «Очень просто, – сказал Митишатьев, – я ощущаю в себе силы». – «Силы – для чего?» – «Для того, чтобы перевернуть весь мир, а для начала духовно задавить тебя, потому что ты – мой идейный враг». – «Почему – враг? Мы же еще не…» – «Враг», – твердо сказал Митишатьев. «Хорошо, но как же ты меня задавишь?» – «Очень просто, – уверенно отвечал Митишатьев. – Я ощущаю в себе силы. Были “Христос – Магомет – Наполеон”, – а теперь я. Все созрело, и мир созрел, нужен только человек, который ощущает в себе силы, – я ощущаю в себе силы». Все, больше Митишатьев ничего не мог сказать. Лева подставлял ему ловкие подножки, развенчивал, глумился – Митишатьев лишь презрительно морщился: ерунда, интеллигентские мелочи, слабость ваша вас же и съест, слабость ваша сильнее вас, с вами и бороться не надо – вы все сделаете своими руками, им уже написана статья «Уверенность в собственном враге», и скоро она появится в «Правде», и тогда все поймут, а Лева – враг, и он, Митишатьев, просто поставил сегодня маленький эксперимент (небольшая проверка теории на практике) и еще раз убедился, что прав и ощущает в себе силы… «Откуда правота, какие силы? – думал, слабея, Лева. – Просто подонок…» – «А что, – говорил Митишатьев. – Подонок сейчас – человек главный. Все так расслабились, растеклись, что он-то один и может сказать хоть слово отчетливо, хоть матом послать…» И вдруг Лева устал и сник. Он не мог уже ничего противопоставить Митишатьеву, не мог ему возразить, не мог его победить – побеждать было нечего: все то же голое давление, голое пространство, пустыня… «Стыкнемся?..» – Лева обессилел.
«А что, если действительно? – уже почти в бреду, даже отодвигаясь от Митишатьева, подумал Лева. – Он же действительно их в себе ощущает… Я вот знаю, но бессилен доказать ему даже то, что знаю. А я же не ощущаю в себе силы? А Митишатьев ощущает…»
«Ты чувствуешь в себе эту силу?» – грозно, как бы в ответ на Левины мысли, сказал Митишатьев. Лева машинально, прежде чем опомнился, отрицательно и робко дернул головой. «А во мне?» – шагнул он к Леве. Лева чуть ли не сжался, и действительно, какое-то чудо происходило на его глазах с Митишатьевым – тот раздувался, становился громоздок и постепенно заполнял собой комнату, надвигаясь на Леву и жарко дыша. Лева ощутил сильный, настоящий ток, исходивший от Митишатьева. Это было как психическое поле необыкновенной силы, и Лева цепенел и глядел неподвижными глазами – Митишатьев заполнял собой комнату… «Чувствуешь силу? – громко шептал Митишатьев, жар так и полыхал в его словах и дыхании, и Лева все сильнее прижимался к шкафу как к последнему оплоту. – Ну, говори, возражай, что же ты молчишь?! Чувствуешь или нет?!» – «Чувствую…» – беззвучно разлепил губы Лева. «То-то же», – удовлетворенно сказал Митишатьев и вдруг, резко развернувшись, ушел. Лева остался, чувствуя себя совершенно разбитым и больным. Он не мог себе объяснить, что же произошло и не померещилось ли ему все это. Он уснул вскоре тяжелым сном и наутро попросту отогнал от себя все, как мираж и видение.
Но и это прошло. Они столкнулись с Митишатьевым в учреждении, где Лева уже дописывал диссертацию, а Митишатьев только поступал в аспирантуру. Оба теперь производили весьма солидное и заурядное впечатление, обо всем вспоминали как о детстве, и, когда Лева не совсем уверенно намекнул на тот странный визит, Митишатьев все начисто отверг и посмеялся. Тут же он очень путано рассказал, как лечился одно время в нервной клинике. «Странных, знаешь ли, людей там повидал… – самодовольно говорил он. – Берет тебя такой за пуговицу среди бела дня и шепчет пронзительно: “Видишь, звездочка? зелененькая, видишь?”» Но и эти рассказы несколько напоминали его окопы и тюрьмы. Не мог Лева, столько лет принимавший Митишатьева на свой счет, согласиться с тем, что он просто сумасшедший.
И хотя все проходит и мы со временем все-таки выходим из-под вещей и людей, нас тяготивших (точнее, изживаем их в себе), хотя Лева теперь уже уверенно полагал, что Митишатьев попросту незначительный и дрянной человек, – нечто если и не загадочное теперь, то загадочное по воспоминаниям, нечто, освященное детством, сохранялось в отношении Левы к Митишатьеву до сих пор. «Все мы отчасти Митишатьевы…» – успокоенно говорил себе Лева и уже не обязан был ощущать нечто непременно значительное в людях попросту дрянных. «Как и не мы…» – говорил себе Лева словно с грустью, употребляя любимое выражение Митишатьева: «Как и не мы».
Примечательно, что, несмотря на свои необыкновенные для карьеры достоинства и чуть ли не из-за этих своих талантов, Митишатьев, так сказать, еще малого достиг в жизни, даже много меньше Левы. Хотя они и работали в одной области, и тут Митишатьеву следовало, по старой его схеме, ни в коем случае не уступать. Но Митишатьев словно успокоился, а может, и растратился бескорыстно, в огромной степени на Леву, еще в школьных и университетских стенах.
Курил Митишатьев только «Север».
Не совсем такие, но такого рода мысли и воспоминания с особой четкостью и внезапностью пронесутся однажды в голове Левы, и повод для этого будет достаточно далекий. Тем более что Митишатьева Лева теперь видел почти каждый день и вовсе не думал о нем.
…Был морозный день, и Лева топтался на углу, под часами, вблизи автобусной остановки, ожидая одну действительно прелестную девушку (не Фаину), которой в ту пору так старательно морочил голову, что даже сам заморочился, хотя бы из честности. Он пришел чуть раньше, так получилось, он нисколько не нервничал, так как был уверен, что она придет, даже примчится, а потому спокойно поглядывал по сторонам, по возможности развлекаясь зрением улицы.
Тогда-то он и обратил внимание на одного юношу, стоявшего на автобусной остановке, не в очереди, как все, а несколько поодаль. Юноша этот, несмотря на мороз, был без пальто и без шапки, причем было видно, что так он ходит всю зиму, а не просто выскочил в ближайший магазин за вином. По какому признаку это было очевидно, трудно сказать: то ли не было в нем того возбуждения и нетерпения, которое естественно для раздетых людей на морозе, то ли так спокойно он стоял – не дрог, не переминался, что было понятно, что это для него привычное дело, закалка; то ли еще и одет-то он был бедно под несуществующим пальто – свитер, нечистый и коротковатый, и большие стылые кисти вылезают из рукавов, сколько их ни поддергивай; ну, естественно, брюки мешками на коленях и тоже короткие… Лицо его было сделано крупно и неплохо, довольно мужественное лицо, несколько сероватое, из тех, что даже у чистоплотных людей кажутся немытыми или слегка порочными; было и еще выражение, не очень броско, но четко расположенное в его лице, – его можно было бы назвать выражением самолюбия: некая сумма отблесков вызова, скрытности и недоверия. Так он исподволь поглядывал на прохожих, со скрытой насмешкой, что ли, особенно на девушек – тут скрытая усмешка чуть возрастала и почему-то очень его выдавала не открытостью выражения, а, наоборот, его скрытостью, ощущением невероятного напряжения воли, уходящей на эту скрытость. Такой вот он стоял, вполне нормальный, разве чуть более независимый и отдельный, с книжками в руке (наружу смотрел Писарев золотыми буквами), и Лева вдруг сообразил, что видел подобного юношу не однажды – только внимания не обращал. Давно уже попадался ему на глаза такой молодой человек. Он объявился в их группе на втором курсе. Его закаленность вызывала уважительную усмешку, и прозвали его поэтому и почему-то «циклоп»; девушки все посматривали на него внимательно и заинтересованно, но ни одна бы с ним не подружилась; учился он не слишком ровно, но иногда становился мазохически трудолюбив, поднимая какую-нибудь, ни с того ни с сего, очень узкую и странную область знаний и прочитывая чудовищную по объему литературу; в нем был намек на призвание, но к диплому он уже охладел и надежд не оправдал, что же еще? – подтягивался на перекладине он, безусловно, рекордное количество раз (в длинных трусах, с некрасиво согнутыми ногами), вызывая удивление без восхищения, но в общем был не слишком ловок, занимаясь наедине подниманием утюгов и стульев… Перед Левой вдруг отчетливо всплыло его тело: с чрезвычайно мощным брюшным прессом и длинными сильными руками, очень бледное… оно именно всплыло, как тело утопленника, на поверхность его памяти.
Справедливости ради, он вовсе не был похож на Митишатьева, но вспомнил же Лева именно Митишатьева, причем с такой внезапной ясностью и свежестью, которые были уже невозможны благодаря столь долгому, близкому и затертому общению. Особенно тот момент, тогда у шкафа. И еще один котором не вспоминал никогда, более того, не понимал никогда и только сейчас вот, глядя на юношу, ощутил и понял…
Митишатьев не умел звонить по телефону-автомату! То есть опустить монету, снять трубку, набрать номер, нажать кнопку… Вся эта последовательность была для него абсолютно неясна. Пожалуй, он научился этому лишь на последнем курсе университета. Да, да, да! Он не знал, как это делается, и спросить ни у кого не мог. И всегда, когда Лева говорил: «Так ты позвони мне», – Митишатьев странно улыбался и никогда не звонил. И даже за каким-либо пустяком пер через весь город, совершенно без всякой гарантии застать, а позвонить не мог. Зато никто не знал этой его маленькой слабости… Тут Лева так пронзительно ощутил человека этого изнутри, что у него даже слезы навернулись. И эта странная, непонятно откуда пришедшая убежденность, что этот-то момент больше всех прочих раскрывает душу Митишатьева, тоже была ни на что не похожа, и объяснить ее себе Лева бы не мог.
(…Лева стоял и смотрел на поверженного своего врага и ощущал некую пустоту, не то печальную, не то сладкую, и враг его уезжал от него, ловко повиснув последним, и сам он был уже в автобусе, а рука с Писаревым еще плыла по улице.)
Версия и вариант
«АБ, АБ, АБ…» – думал как-то Лева и, опустив лишь первое А, получал: «БА, БА, БА…»
Б, Б, Б, Б! – вот ряд. Это все равно как сказать: Лев Одоевцев! Как же, знаем-с, читали… Или – Одоевцев Лев! – «Здесь!» – и руки по швам. Разница все-таки есть.
Ведь есть же действительность! Есть – можем или не можем мы ее постичь, описать, истолковать или изменить, – она есть. И ее тут же нет, как только мы попытаемся взглянуть чужими глазами… Тут-то и возникают марево и дрожь, действительность ползет, как гнилая ткань, лишь – версия и вариант, версия и вариант. Не разнузданная, как воля автора, не как литературно-формалистический прием и даже не только как краска зыбкой реальности, – но как чистый механизм так называемых «отношений», в которые следовало бы никогда, ни при каких обстоятельствах, больше не вступать. Но и оглянуться не успеешь – как снова барахтаешься в этой паутине.
И тут уже начинают мерещиться, двоиться, множиться и исчезать – и Фаина, и Альбина, и Митишатьев… Может, Фаина – уже другая Фаина, не в том смысле, что изменилась (на это мы не уповаем), а просто другая – вторая, третья…
И Митишатьев – наверняка ведь не один, с десяток митишатьевых пройдет через Левину жизнь, прежде чем он постигнет первого, Любаш же – можно и со счету сбиться. Разве что Альбина – его первая вторая женщина – так и останется неповторенной… Может, их с самого начала было сто, а я как автор слил их в одну Фаину, одного Митишатьева, одного… чтобы хоть как-то сфокусировать расплывчатую Левину жизнь?.. Потому что люди, действующие на нас, – это одно, а их действие на нас – нечто совершенно другое, сплошь и рядом одно к одному и никакого отношения не имеет, потому что действие их на нас – это уже мы сами. И поскольку нас занимал именно Лева и действие людей на него, то и наши Фаина и Митишатьев – тот же Лева: то ли они слагают Левину душу, то ли его душа – раздваивается и растраивается, расщепляется на них. Мы воспользовались правилами параллелограмма сил, заменив множество сил, воздействовавших на Леву, двумя-тремя равнодействующими, толстыми и жирными стрелками-векторами, пролегающими через аморфную душу Левы Одоевцева и кристаллизующими ее под давлением. Так что некоторая нереальность, условность и обобщенность этих людей-сил, людей-векторов не означает, что они именно такие, – это мы их видим такими через полупрозрачного нашего героя. И раз все они прочерчены через его душу, то они не могут не встретиться хоть однажды все вместе, стоит только Леве замереть и остановиться.
Все остыло в прошлом, и легкодоступное будущее крошится под его резцом. Раскаленная стружечка настоящего обжигает бумагу. Мы – не знаем. Только версия и вариант, версия и вариант тасуются перед взором автора при приближении к настоящему времени его героя.
Что же думает сам Лева, поражаясь тому, как его жизнь день за днем отъезжает в прошлое, нигде не останавливаясь, все время проскакивая полустанки настоящего по дороге из будущего – в отсутствие его?
Думая о неверном ходе своей истории, Лева начинает в последнее время все большее значение придавать двум, непонятно откуда подхваченным им понятиям – «жизненности» и «нежизненности». Ему кажется, что они что-то значат и объясняют его собственный сюжет и близкие ему судьбы. Подавленный своим опытом, он полагает, что жизненность и нежизненность – есть некая врожденная данность. Ему кажется в последнее время, что он – нежизнен или маложизнен. Он удручен этим заключением.
Никак ему не достичь, как бы ни хотел он сохранить свою жизнь, вернее, существование, – той жизненности, которая притягивала его в других: в Митишатьеве или Фаине, не говоря о деде или Диккенсе, где все иначе измерено. Ему бы уже хотелось так же убегать, увиливать, ускальзывать из рук, оставаясь победителем.
Потому что, что такое победитель, думает Лева, как не человек, убегающий от поражений, в последний момент спрыгивающий с подножки идущего под откос поезда, успевающий выпрыгнуть на ходу из машины, летящей с моста в воду, – как не крыса, бегущая с корабля. А в наших условиях, скорее всего, – крыса. Никто не виноват, что жизненность воплощается в наше время в самых отвратительных и прежде всего подлых формах. Никто не виноват, потому что все виноваты, а когда виноваты все, прежде всего виноват ты сам. Но жизнь уже строится по такому костяку, чтобы люди никогда не сознавали своей вины, этим способом и будет воплощен рай на земле, самое счастливое общество. Убегание, измена, предательство – три последовательных ступени, три формы (нельзя сказать, жизни, но сохранения ее), три способа высидеть на коне, выиграть, остаться победителем. Такой ход приняло жизнеизъявление. Ну а нежизненные – должны вымирать. Их усилия дуть в ту же дуду необоснованны и жалки и не приводят к успеху, а лишь к поражению. Они если и спрыгивают с машины, то во всяком случае несколько позже, с той разницей от неспрыгнувших, что летят в ту же пропасть отдельно от машины, параллельно ей.
И жизнь теперь – затянутое совокупление с жизнью, отодвигаемый оргазм.
Лева думает, что деться ему теперь уже некуда, что он тут, навсегда тут, голубчик.
Ему так вдруг показалось, но мы не уверены…
Они не могли не встретиться.
Наиболее простое и естественное общее место для такой встречи – у Любаши.
– Пришел-таки! – восклицал Митишатьев. – А мы тебя поджидаем… – И действительно, не только Любаша на этот раз была не одна в своей светелке – не один был и Митишатьев.
И Лева, глядя сквозь объятья (Митишатьеву через плечо…), с внезапной прозорливостью признавал в третьем, по виденной им когда-то мельком и вскользь и, казалось, тут же забытой фотографии, – мужа Альбины.
Они подавали руки и называли себя по именам, до отвращения друг другу знакомым. Их было трое, и они «скинулись». Жребий бежать за водкой выиграл, как приз, Лева.
Выскочив на улицу, он некоторое время очумело озирался и подчеркнуто вдыхал всею грудью воздух. «Бред, бред, бред! – повторял он. – Все, что было, оказалось – всего-то… Господи! есть же реальность… Вот она! – и Лева обводил благодарным, исполненным спасения взором деревья в соседнем скверике, мокрый асфальт после только что проехавшей поливалки, воробьев, развозившихся на крыше сарая, баню напротив и распаренную бабу, направляющуюся от бани, казалось, прямо к Леве… Глаза его увлажнялись. – Неужели спасся? Не было этого ничего! Бежать, скорей бежать…»
И Лева выбегает из этой версии, из этого варианта.
«Что ж, и такое бывает…» – думает он с удивлением. Да жизни такие варианты встречаются сплошь и рядом – они скомпрометированы лишь на сцене…
Лева выбегает – и вбегает в другой вариант…
Этот вариант – не в общем, а в общественном месте. Речь пойдет о кафе «Молекула», самодеятельном молодежном кафе при крупнейшем и очень секретном научно-исследовательском институте. Это место также принадлежит к разряду тех мест, где подобные встречи не могут не происходить.
Кафе отмечало свой пятилетний юбилей. Готовился роскошный вечер. На него были приглашены в качестве гостей самые знаменитые люди: поэты, артисты, космонавты.
Кафе было построено самими сотрудниками института – молодыми учеными – по проектам самодеятельных архитекторов и расписано собственными абстракционистами. Мебель была изготовлена по собственным чертежам в собственных мастерских. Все это – не без трудностей, не без сопротивления отдела кадров, на одном энтузиазме и не без борьбы. Но – все было преодолено: роспись оказалась несколько дилетантской, но вполне милой, мебель – несколько неудобной, но оригинальной, помещение, полуподвальное, – несколько сыроватым, но уютным. Встречи в кафе всегда были с необыкновенно интересными людьми – всем было лестно выступить в столь знаменитых и секретных стенах – и проходили в живой, непринужденной обстановке. Отчеты об этих вечерах, тоже живые и непринужденные, помещались в городской молодежной газете.
Юбилейный вечер должен был превзойти все предыдущие. В гости были приглашены такие люди, как Евтушенко, Смоктуновский, Гагарин и т. д., – люди интересные, как дельфины. Впуск будет производиться строго по пригласительным билетам и по списку – избранная публика. Кроме выступлений приглашенных и лестного соседства с ними за столиками предполагался также показ редкостного фильма не то Хичкока, не то Феллини. Прислуживать за кофейной машиной должен был лауреат Нобелевской премии, директор этого института, а подавать – доктора наук, не меньше.
И действительно, контроль пускал строго по пригласительным и по списку. Патруль теснил толпу прекрасно одетых интеллигентных молодых людей, рвавшихся, но не имевших билета. Но в последний момент оказалось, что Евтушенко быть не может, вместо него – пустили поэта X, и Смоктуновский – не может, а вместо него – Y, и Гагарин – Z. Наблюдался даже такой парадокс: X, Y и Z – тоже были в списке, но только где-то ближе к концу, так что вместо них было впущено еще трое. Строго пятьдесят человек было впущено по списку, ставились галочки, зачеркивались и надписывались фамилии: каждый – вместо кого-то. И за кофейной машиной стоял не нобелевский лауреат, а кандидат наук, подавали – лаборантки. Вместо икры была семга, а вместо семги – шпроты. Не говоря уже о фильме.
Любопытно отметить, что, по некой случайности, вместо X на вечер попал один меньше, чем X, известный, но зато – поэт. Среди прочих он прочитал такой милый стишок:
То ножик – в виде башмачка,
То брошка – в виде паучка,
То в виде птички – ночничок,
То в виде бочки – башмачок.
Все вверх тормашками, вверх дном!
Какой-то сумасшедший дом!
.
.
Предмет кивает на предмет:
Вот столик – он же табурет,
Вот слоник – он же носорог…
Назад! на воздух! за порог!
Не жизнь – чудовищный вертеп,
Подмен неслыханный притон!
Творец метафор, ширпотреб,
Как мыслит образами он!
Так вот откуда этот вкус
К сопоставленью слез и бус
И страсть к стихам у продавцов…
Домой! от чтений и стихов!*
.
И дальше – тоже славно. Этому стихотворению все аплодировали особенно бурно.
«Странно, – думал по этому поводу Лева, потому что он тоже оказался на вечере, – вот они аплодируют… У всех довольные и веселые, даже подмигивающие лица. Им по-настоящему понравилось. Им лестно быть причастными. Но ведь понравилось-то потому, что этот стишок – именно о них, о их призрачности за этим отсутствием столиков… Понравилось именно прямым отношением к ним – и в ту же секунду, таким таинственным, не ранящим душу способом, впечатление их стало абстрактным, и они оценили лишь уровень поэзии, отнюдь не проникаясь безнадежностью собственного существования. Они довольны стихами, поэтом, эти стихи написавшим, собою, эти стихи выслушавшими, тонкостью своего восприятия – довольны намеком на что-то внешнее и над всеми довлеющее, который они в стихе сообща, перемигиваясь, обнаружили, – довольны… и никакого самоощущения! Как это он сказал: “Вот что-то – он же пистолет…” – никто не стреляется!..»
Эти суровые обобщения имеют под собою еще более почвы, если сообщить, что он оказался за одним столиком с Митишатьевым и мужем Альбины. Это немудрено: Лева там оказался, кажется, вместо Шкловского, Митишатьев – вместо Z, и лишь муж Альбины был как бы при деле, потому что сотрудничал в институте и был одним из главных устроителей вечера. Сейчас он, не выговаривая всех букв и брызгая Леве в ухо, рассказывал о трудностях, с которыми пришлось ему столкнуться, приглашая на вечер такого-то, ведь вы знаете, что он подписал одно письмо… но он не уступил и настоял, дошел до директора – и вот, видите, он сидит, слева от нас… Муж Альбины смотрел в Леву собачьими глазами, и Лева очень хорошо понимал сейчас Альбину…
Они сидели за одним столиком, все вместо кого-то, но все они были самими собой, и все разыгралось почти в той же последовательности, что и в первом варианте. И они играли в ту же игру; все много знали друг о друге – но в то же время только познакомились; будто ни разу до этого ничего друг о друге не слышали – и не должны были выдать, где они друг о друге слышали. И пока методика поведения каждого не была определена, естественно, самым выигрышным было поведение никакое – это было, впрочем, и наиболее привычное поведение для каждого. Игра, так сказать, носила позиционный характер.
«Господи! – думал Лева, вспоминая, что, кажется, видел мельком, мужа Альбины – у Любаши… – Какое все ненастоящее!..» Тут же выпил, налив себе больше других, и резко захмелел.
…Ему вдруг очень явственно показалось, что все они – детали некой конструкции, не вполне до этого сознававшие свое назначение, а теперь внезапно слившиеся воедино так прочно, так плотно, что уже никогда им не разъединиться. Что если у него, Левы, в одном боку был штырь, а в другом – отверстие – то сейчас все обрело свое место, потому что там, где у него был штырь, у мужа Альбины было рассчитанное под этот штырь отверстие, и они совпали сразу же… и, соответственно, у Митишатьева, – и все это совпало, упрочилось, конструкция обрела устойчивость. И теперь, скрепленные, все они уже не могли стронуться с места. Формулы из школьного учебника химии вдруг вспомнились ему. «Да, да, именно! – почти радостно кивал он самому себе. – Органическая химия. Цепи. Циклы. Каждый элемент связан с другим одной или двумя связями, и все вместе – связаны…»
С пьяным вдохновением он стал чертить что-то на салфетке, чувствуя себя немножко Менделеевым. Выглядело это сначала так:
потом так:
Не получалось…
Так?..
Наконец все выглядело более обобщенно и просто, как все гениальное:
где:
Ф – Фаина, А – Альбина, Л – Любаша, М – Митишатьев, МА – муж Альбины. Я – сам Лева.
«Молекула… – повторял себе Лева. – Настоящая молекула! Ни один из нас не представляет собой химически самостоятельной единицы. Мы – единое целое. Где у меня дырка – там у него штырь, и где у меня штырь – там у него дырка. И где у меня выпуклость, у него – впуклость. И мы притерты и собраны тщательно. Часики, колесики. А Любаша нам как СН или ОН, всех нас соединяет. Колесики, часики… детский конструктор… Как ни крути, либо тележка, либо подъемный кран…»
Он разделил два получившихся квадрата диагоналями – и у него зарябило от множества треугольников: кажется, по числу участников, у них использованы все варианты соединений в треугольник.
«Я – Фаина – Любаша, Я – Фаина – Митишатьев, Любаша – Митишатьев – Фаина, Я – Альбина – Фаина, Я – Альбина – муж Альбины, Любаша – муж Альбины – Альбина… Молекула, настоящая молекула… не хватает, чтобы Фаина сошлась с мужем Альбины, а Альбина – с Митишатьевым, ну да все впереди! ФАЛ, ЛФМ, – бессмысленно думал Лева. – ЯФМ и ЯЛМ…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?