Текст книги "Горбачев. Человек, который хотел как лучше"
Автор книги: Андрей Грачев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
Свою речь перед телекамерами и телеэкранами всего мира он начал ровно в 19.00, заметно волнуясь. Но уже после первых фраз, прозвучавших убедительно и значительно, успокоился. В выступлении слышалась одновременно и горечь, и гордость пророка, который, хотя и не смог привести свой народ «в землю обетованную», безусловно, вывел его из плена. Теперь, когда, опережая и отталкивая его, устремились вперед новые лидеры и вожди, увлекая за собой толпу, он вдруг оказался не нужен и, напоминая о том, что «покидает свой пост с тревогой», был вынужден возлагать надежды уже на чужую мудрость и силу духа.
Тэд Коппол, ведущий «энкормэн» – обозреватель американской телекомпании Эй-би-си, пожертвовавший рождественскими праздниками, получил возможность снять последние дни советской власти, чьи первые 10 дней, потрясшие мир, были воспеты Джоном Ридом. Уезжая из Москвы, он сказал, что уход Президента СССР останется для него примером политического и личного достоинства. Видимо, именно это достоинство человека, который, даже уступая свое место другим, вынуждал их его догонять, вывело из себя Ельцина. Вопреки собственным обещаниям, он отказался прийти к низложенному президенту за ядерной «кнопкой», предложив тому принести ядерные коды к нему на нейтральную территорию.
Горбачев, которому в этот день и без того хватало стрессов, как мне показалось, даже с облегчением уклонился от еще одной встречи с российским триумфатором и отправил ему «кнопку» с министром обороны Шапошниковым, явившимся к нему в кабинет. Ему еще предстояло узнать, что красный флаг СССР было приказано снять с кремлевского купола обязательно до окончания его речи. Последний прощальный ужин он провел в Ореховой гостиной в окружении всего лишь пятерых членов его «узкого круга», не получив ни одного телефонного звонка с выражением если не благодарности, то хотя бы поддержки или сочувствия от тех политиков новой России или отныне независимых государств СНГ, которые были ему всем обязаны.
«Подниматься над эмоциями» пришлось уже на следующий день. Хозяйственники новой кремлевской администрации отвели ему три дня, чтобы освободить служебную дачу. И хотя одних книг в доме набралось на несколько машин, Горбачеву было сказано, чтобы на служебный транспорт не рассчитывал. Приехав на следующий день в Кремль, чтобы наконец-то основательно заняться разборкой бумаг и дать несколько обещанных интервью, Михаил Сергеевич выглядел мрачным: «С дачи гонят, машины не дают», – сказал он, когда я осведомился о самочувствии. Ирина рассказывала: когда комендант дачи сообщил ему о сроке, отведенном на эвакуацию, отец рассвирепел и начал шуметь: «Это позор». Грозился звонить Ельцину: «Ведь с ним по-человечески обо всем договорились!» А мама сказала: «Никому ни звонить, ни просить ни о чем не надо. Мы лучше умрем с Ириной, но упакуемся и переедем. Люди нам помогут». Переезжать на их старую дачу, выделенную для ушедшего в отставку президента, помогали ребята из охраны, те самые, которые остались с ними до конца в Форосе. Управляющий делами «Горбачев-Фонда» на своей машине объезжал пустые госдачи, набирая где кровать, где стол или шкаф, чтобы хоть как-то меблировать новое-старое жилье Горбачевых.
Прощальный прием для журналистов, организованный 26 декабря в Президент-отеле его пресс-службой, финансировался уже за счет Фонда. На следующее утро Горбачев собирался приехать в свой рабочий кабинет, чтобы закончить разборку бумаг и провести назначенную встречу с японскими тележурналистами. Рано утром его помощнику позвонили из приемной Ельцина: «Борис Николаевич занял свой кабинет в Кремле».
«Занятие» кабинета, разумеется, не для работы – в нем еще долго проводили ремонт и перепланировку – носило чисто символический характер и выглядело как десантная операция. Рано утром 27 декабря передовая группа во главе с самим президентом, сопровождаемым И. Силаевым, Г. Бурбулисом, М. Полтораниным и Р. Хасбулатовым, появилась на пороге приемной Горбачева. В кабинет их проводил один из дежурных секретарей, немало повидавший за свою партаппаратную жизнь. Не исключено, что тот самый, о котором в свое время Горбачев говорил: «Так ведь он меня до сих пор иногда по привычке Леонидом Ильичом называет».
В кабинете Ельцин победоносно осмотрелся, потребовал открыть запертые ящики стола, хмуро ждал, пока дежурный связывался с комендантом, посылал кого-то за ключами. Ящики оказались пустыми. На самом столе тоже ничего не осталось. Новый хозяин неожиданно спросил секретаря: «А где прибор?» Тот не понял. «Чернильный мраморный». Почему он заговорил о приборе? То ли считал, что стол президента должен быть увенчан чем-то внушительным, то ли заподозрил, что Горбачев забрал казенное имущество домой. Секретарь начал объяснять, что предшественник чернилами не пользовался: каждый день дежурный клал ему на стол несколько ручек разного цвета. Видимо, утомившись от детальных объяснений, Ельцин жестом руки выпроводил секретаря за дверь.
Занятие этой заветной «Высоты» требовалось чем-то отметить. Водружать российский флаг в углу, где раньше стоял советский, не стали, тем более что никто не догадался его захватить с собой. Принесли другое – бутылку виски. Открыв ее в рассветный час в кремлевском кабинете, как в подворотне, пятерка мужчин на свой лад «пометила» территорию, которая отныне становилась их полным владением. Медная табличка с надписью «Президент СССР Горбачев Михаил Сергеевич» была услужливо снята со стены еще до их прихода. Выгравированные на ней слова принадлежали уже прошлому, и потому сама табличка имела, начиная с вечера 25 декабря, лишь историческую и, вероятно, музейную ценность. Кто догадался «приватизировать» ее, по сей день неизвестно. Государство, не успевшее сменить название и изменить свою природу, распалось, не дожив пяти дней до своего 69-летия. А человек, который обещал и надеялся продлить ему жизнь с помощью начатой им реформы, пробыл на посту его первого и последнего президента чуть больше полутора лет.
…1991 год, оказавшийся роковым для коммунистического режима и Советского государства, заканчивался. С ним подошел к концу и срок, отведенный Горбачеву для выполнения его исторической миссии. По большому счету, несмотря на пережитые политические и личные потрясения, ему не о чем было жалеть. Конечно, в те декабрьские дни сам он так не думал. Два переворота – августовский и декабрьский, как два последовавших один за другим подземных толчка или сердечных приступа, казалось, безжалостно разрушили упорно возводившуюся конструкцию реформируемого и гуманного советского социализма. На самом деле их исторический смысл был в другом: они разбили стенки пробирки, где он собирался и дальше выращивать зародыш нового российского общества. Эти истлевшие двойные стенки – государственного социализма и централизованного государства – уже не могли сдерживать напор рвущихся наружу внутренних сил, которым Горбачев решился дать свободу. Но они же были для него теми рамками его проекта, за которые он не смог или не захотел выйти.
Горбачев был прав, когда еще на заре перестройки говорил, что советское общество беременно глубокими переменами. Он взял на себя роль акушера Истории – такое выпадает только великим политикам – и опроверг классиков марксизма, учивших, что только насилие может быть ее повитухой.
Глава 11
В тени собственной статуи
Остывающий реактор
В наше время, к счастью для политиков, их жизнь не обрывается даже с кончиной государств, которые они возглавляли. «Нет, весь я не умру!» – как бы от имени Горбачева написал на первой странице, прощаясь с ним, в декабре 1991-го «Московский комсомолец». Прощались преждевременно. И те, кто, то ли раскаявшись, то ли прозрев, бросились бурно ему сочувствовать и о нем вздыхать, и те, кто не отважился позвонить ему в те трудные дни. Он устоял на ногах и пережил то, что тяжелее было перенести, чем изгнание из Кремля и отлучение от власти, – измену бывших соратников и разрушение, хуже того, компрометацию главного дела его жизни, оказавшегося теперь в чужих руках.
Несмотря на подчеркнуто недоброжелательное отношение новой власти, на внезапно замолкшие телефоны и статус «неприкасаемого», в котором в традициях советской номенклатуры пребывал отставной президент, он не уехал за границу (его настойчиво приглашали «отдохнуть» Коль и Буш, а Миттеран предлагал почетный пост профессора Коллеж де Франс) и не ушел из политики. Горбачев просто замолчал. И не потому, что обещал какое-то время не критиковать Ельцина. Ему надо было не только отдышаться после шести с половиной изнурительных лет, но и разобраться в том, что произошло с перестройкой, с его страной, и понять, почему при том, что он хотел как лучше, вышло, увы, как всегда. «В России, – сокрушался он, – мы почему-то ни одного дела не доводим до конца».
Надо было, кроме того, определить, что же представляет собой постперестройка, за которую он как инициатор процесса реформ не мог не чувствовать себя ответственным. «Если бы отец сказал: все, я умываю руки, после меня хоть потоп, поступайте как знаете, – говорит Ирина, – мы бы на одни только гонорары за его книги и выступления спокойно и очень неплохо жили бы где-нибудь на Сейшелах. Но для него это было исключено».
Горбачев подтверждает: «Я не чувствую за собой вины в том, что кого-то обманул. О том, чего я хотел, всегда говорил открыто, постоянно апеллировал к людям, даже когда меня освистывали и проклинали. Некоторые даже говорят: надоел им проповедник Горбачев. Но то, что я ответствен, по крайней мере морально, за то, что проект оборвался, и за его нынешние последствия – это бесспорно».
На его отношение к ельцинскому этапу российской истории, конечно, не могли не повлиять нормальные человеческие эмоции: уязвленное самолюбие, обида, ощущение проявленной к нему несправедливости. Однако «роскоши» одних только эмоциональных оценок политик такого калибра себе позволить не мог. Скорее наоборот: проще всего ему было бы пренебречь отношениями с «Борисом и его командой» – достаточно только «встать над эмоциями», внушить себе: «Если они так себя ведут, значит, я прав».
Куда сложнее обстояло с общей оценкой нового политического курса. Уравнять, поставить рядом два путча, августовский и декабрьский, несмотря на антиконституционный характер их обоих, Горбачев все-таки не мог. При том, что «беловежский сговор» разрушил столь дорогой его сердцу Союз, он не мог, по крайней мере поначалу, назвать провозглашенную и проводимую Ельциным политику отрицанием перестройки, то есть реставрацией. Ведь это означало бы, что он своими руками перечеркивал едва ли не главное свое достижение, которым гордился: необратимость перемен в советском (российском) обществе, произведенных его перестройкой. Ведь он сам не раз говорил, что связал свою судьбу не с должностью, а с историческим процессом, что «эпоха Горбачева» поэтому не заканчивается с его отставкой, а только-только начинается. А если так, то все происходящее после него, – это продолжение судьбы перестройки.
Первоначально его неоднозначное отношение к экономической реформе Ельцина объяснялось и тем, что российское руководство решилось на то, на что он сам не отваживался, – на прыжок через пропасть в рынок. И хотя он не мог поддержать радикализма гайдаровской «шоковой терапии», его расхождения с радикал-реформаторами относились больше к тактике, чем к направленности предпринятых мер. Из-за этого на какое-то время он опять, почти как в августе 91-го, стал заложником позиции и поведения российского президента, был объективно больше заинтересован в успехе его политики, чем в ее неудаче.
Однако уже к маю 1992 года, оценив социальные и политические последствия избранной модели реформы и убедившись, что его опасения, связанные с развалом Союза, оправдываются, Михаил Сергеевич прервал молчание, авторитетно заявив, что новая российская команда двинулась «не туда». Чем дальше, тем больше своим ускоряющимся сползанием к авторитаризму, своим самодурством и хамством, проявляемым в том числе к нему самому, «царь Борис» облегчал Горбачеву освобождение от связи – скорее ностальгической, чем политической – с лагерем «демократов» и от чувства «должника» в отношении российского президента, спасшего его в августе 91-го политически, а может быть, и физически.
Первая ельцинская реакция на «заговорившего» оппонента была классически обкомовской: вопреки зафиксированным в документах условиям материально-бытового обеспечения ушедшего в отставку президента, у него по распоряжению «сверху» отобрали закрепленный за ним «ЗИЛ», срезали охрану, убрали с дачи садовника. Примерно так же в 1993 году Ельцин обошелся с другим отставным президентом, на этот раз американским, Ричардом Никсоном. Разъярившись на него за то, что тот, как и весной 91-го, приехав в Москву, встретился не только с царствующим президентом, но и с представителем оппозиции А. Руцким, и, забыв, очевидно, что в роли Руцкого в свое время выступал он сам, Ельцин лишил американского гостя выделенной ему машины.
Осенью карательные меры против незамолчавшего Горбачева приняли более впечатляющие масштабы: у его Фонда реквизировали здание у метро «Аэропорт». Операция была осуществлена с помощью внушительной группы вооруженных милиционеров и омоновцев, блокировавших на рассвете 13 октября центральный вход в здание, и прибывшими почти одновременно с ними пикетчиками РКРП анпиловской «Трудовой России». Приехавшего на работу Горбачева пикетчики встретили криками «предатель», милиция не пропускала его в «реквизированное» здание, а собравшаяся перед подъездом российская и мировая пресса с наслаждением интервьюировала бывшего президента, обращавшегося к ней с крыльца и вполне естественно вошедшего в роль политического диссидента и правозащитника. На вопрос журналиста, как он оценивает отношение к нему главы Российского государства, Михаил Сергеевич ответил без обычной дипломатии: «как дерьмовое». Конфликт в конце концов удалось урегулировать не силовым, а юридическим путем: в отобранном помещении Фонду было позволено снять несколько комнат для самого Горбачева, его сотрудников и, что ценнее всего, для его архива.
При том, что Горбачев больше не стеснялся в оценках ельцинского политического курса, который чем дальше, тем явственнее означал «откат от демократических завоеваний и от перестройки, свертывание демократии и сползание к авторитаризму и диктаторству», – политика не была главным направлением его деятельности. Он не собирался, как и обещал Ельцину, превращать Фонд в «гнездо оппозиции». Да и комментировал политические события в стране либо когда к нему обращалась пресса, либо когда считал, что не может молчать: практически единственный из политиков демократического лагеря, он резко осудил вооруженный штурм российского парламента в октябре 1993 года… Основную же часть времени в первые годы после отставки занимала работа над мемуарами и давно откладывавшееся на потом чтение.
Размышления, как и семейные беседы, вращались в основном вокруг все тех же щемящих сердце проблем перестройки: стоило ли ее начинать, и если да, то так ли надо было вести. В прошлом в пылу политических баталий и дебатов, под прессом обстоятельств и усугублявшегося кризиса ему приходилось отвечать на возникавшие вопросы с ходу, импровизируя, следуя интуиции, учитывая характер аудитории и т. п. Теперь же он мог, оглядываясь назад, если и не бесстрастно, то, во всяком случае, на холодную голову осмысливать и то, что произошло за эти годы, и то, насколько оправданны были те или иные его решения и поступки.
Как и у большинства людей, у политиков тем более первый естественный позыв – найти оправдание и прожитой жизни, и содеянному. Однако он не был бы «человеком десятилетия», а может быть, и века, если бы все свелось к этой объяснимой слабости отставных политиков. Горбачев не стыдился признавать допущенные серьезные, даже роковые ошибки и не побоялся, рискуя выглядеть ретроградом, подтвердить приверженность своим изначальным намерениям и убеждениям, которые его соперники, а с ними и политические приспособленцы давно объявили заблуждениями.
Так было со знаменитым «социалистическим выбором», о котором он, скорее всего неуместно, напомнил сразу по возвращении из Фороса. Тогда даже многие его искренние приверженцы восприняли это как оговорку, некую политическую оплошность человека, хотя и сказавшего, что вернулся в «другую страну», но реально в полной мере не прочувствовавшего этих перемен. И только проницательный антикоммунист К. Любарский чуть ли не с восхищением, оправданным в устах того, кто привык уважать неортодоксальные мнения, написал в «Новом времени»: «Повторить сразу же после августовской революции слова о верности социалистическому выбору и необходимости дальнейшей реформы КПСС, после фактически уже состоявшегося распада империи продолжать заклинать о Союзе мог только очень убежденный человек».
Если в вопросе о смысле и содержании пресловутого «соцвыбора» Горбачев готов был уйти далеко за рамки традиционного коммунистического толкования и российского его воплощения, то что касается Союза, он и после крушения, как и положено президенту-капитану этого погрузившегося в Лету государства, продолжал стоять на его мостике. Оборванный процесс плавных реформ и разгон Союза – вот главные его претензии к новым «постояльцам» в Кремле, которых он отказывался считать своими наследниками. «Нынешняя политика сбила страну с курса постепенных эволюционных перемен. И основное ее содержание – это разрушение союзного государства как главная причина, приведшая страну к трагическим последствиям», – говорил Горбачев в апреле 1995 года на заседании клуба «Свободное слово», посвященном десятилетию начала перестройки.
Как в святости Союза, был он убежден и в предопределенности, неотвратимости перестройки, в том, что если бы не он, кто-то другой, занявший его место, вынужден был бы ее начать. «Реформы не были изобретением людей, которые в 1985 году пришли к власти и которых вдруг в одночасье осенило, – упорствовал он. – Потребность в них носила объективный характер. Мы увидели, что проигрываем исторически… Через большевистскую модель мы, по сути, выключили Советский Союз и Россию из общецивилизационного процесса… Еще раз хочу подчеркнуть – идею перестройки нам никто не «подбрасывал», она родилась в той системе, в той партии и в том обществе, в котором мы жили». И отзываясь о себе отстраненно, то ли как об историческом персонаже, то ли как о поставленной на площади статуе, добавлял: «Горбачев не выдумал Перестройку, а выразил общественную потребность».
Ответив, по его мнению, убедительно на первый вопрос: «Надо ли было все затевать?», он приступает ко второму, более трудному для себя вопросу, который задают ему простые люди: «Михаил Сергеевич, мы вам верили. Но что же получилось, ведь мы живем хуже, чем тогда?» Убедительного ответа у Горбачева кроме двух очевидных – «не дали довести до конца» и «развалили Союз» – не находится. Да и можно ли словами переубедить тех, кого сначала одна власть, потом другая отучили верить политикам и кто в конечном счете все равно все меряет не словами, а тем, что приобретает и что теряет.
В действительности же ответ есть. И хотя одним он непонятен, другим неприятен, а третьи просто не хотят его слышать, за него Горбачеву не надо стесняться, ибо в нем – его историческое оправдание, его речь на Суде истории, последнее слово перед вынесением приговора. Роль его защитника взяла на себя самый близкий после Раисы для него человек, дочь Ирина: «Почему вы все время говорите, не получилось то, не вышло это. Все получилось. Главное, люди могут говорить что угодно. Они получили право выбора. Как они пользуются этой свободой выбирать, что им делать и кто должен ими управлять, это уже их, а не его дело. И вообще перестройка продолжалась шесть лет. Мы все уже больше десяти лет живем при другой власти, которую люди сами выбрали, а виноват по-прежнему во всем Горбачев!»
Все, конечно, не так просто. Это чувствовал и сам Михаил Сергеевич, иначе не говорил бы о «моральной ответственности» за последствия перестройки, за «вновь наступившую эпоху Горбачева», не выдвигал бы свою кандидатуру на президентских выборах 1996 года. Ибо что другое может сделать политик, ощущающий свою ответственность за происходящее в стране, как не предложить свое служение людям?!
Горбачев долго колебался перед тем, как принял решение идти на выборы. Советовался с помощниками в Фонде, зондировал мнение не столько столичных, сколько приезжавших из глубинки ходоков, предлагавших начать его «раскрутку». На самом деле решение, видимо, для себя уже принял, потому что все московские советчики его отговаривали: «Шансов на победу никаких, а плохой результат для политической репутации человека, уже принадлежащего истории, хуже, чем никакого».
Не была сторонницей выдвижения его кандидатуры и Раиса Максимовна, хорошо представлявшая, с какими новыми перегрузками может быть связана очень сомнительная по результатам избирательная кампания, и просто опасавшаяся за мужа. Кроме того, после августа 91-го она не только физически не пришла в себя от пережитого потрясения, но и не оправилась от более тяжелого, психологического шока – предательства. «Даже в семье у нас после Фороса, – сказала она в одном интервью, – все как-то потускнело». Тем не менее она уступила, понимая, что для человека, считавшего себя «призванным в политику», уклониться от выборов – значило пожертвовать чем-то важным.
Действительно, для него психологические причины пойти на выборы были, может быть, важнее тех политических резонов, которые он сам приводил: не дать аннулировать выборы, помешать Ельцину объявить о победе в первом же туре, содействовать созданию влиятельной «третьей силы», которая избавила бы многих избирателей от вынужденного выбора между Б. Ельциным и Г. Зюгановым. Ради формирования такого избирательного блока с участием Св. Федорова, Г. Явлинского и А. Лебедя Горбачев готов был заявить, что не претендует в нем на лидерство. С «третьей силой» не получилось. «Одних перекупил Ельцин, другие не смогли смирить личные амбиции», – резюмировал он.
Его самого участвовать в выборах толкала на этот раз не политика, а желание высказаться, выговориться, объясниться с теми, кто в свое время в него поверил. За несколько месяцев избирательной кампании он объехал больше двух десятков российских регионов, побывал в Санкт-Петербурге, в Волгограде, в Сибири. Объяснение с людьми часто получалось тяжелым. Конечно, были и провокации политических противников – коммунистов, пытавшихся сорвать его выступления, помешать говорить скандированием лозунгов и проклятий, как это случилось в Волгограде. Кремль давал понять местным властям, что экс-президенту не следует помогать в его избирательной кампании. В результате не только губернаторы, воспитанные в обкомовских традициях, но и записные демократы, чьи имена стали известны стране именно в эпоху правления Горбачева, вроде мэра Северной столицы А. Собчака, не отважившегося «из-за занятости» встретиться с ним, «брали под козырек», запрещая в последний момент использовать уже выделенные для его встреч с избирателями залы и отдавая команду местным средствам массовой информации не замечать его выступлений.
В Сибири дело дошло до опасной грани: когда Горбачев шел через враждебно гудевший зал к сцене, какой-то субъект, сделав вид, что тянется пожать ему руку, вдруг, опередив телохранителя, резким профессиональным движением изо всей силы ударил ребром ладони в затылок, в основание черепа. Нападавшего схватили, быстро увели из зала, а Горбачев, превозмогая головокружение и боль, все-таки поднялся на сцену и произнес получасовую речь. Но самым трудным испытанием для него была не враждебность откровенных противников или подосланных провокаторов, а общение с простыми людьми, ради которых он все и затевал и кто в нем разочаровался.
Отправляясь в свое донкихотское странствие по российским городам и весям, Михаил Сергеевич не представлял еще, что ему откроется уже другая страна – с остановленными заводами, заброшенными полями и потерявшим работу и надежду деклассированным населением. Страна, в чем-то напоминавшая ту, которую он обнаружил, отправившись в памятный послевоенный год из Ставрополя в Москву, с той разницей, что наступившая разруха на этот раз была не результатом жесточайшей войны, а, как считали многие, следствием перестройки. И потому встречи с ним проходили не как с очередным кандидатом на власть, которому достаточно было развернуть перед людьми веер очередных обещаний, а как с человеком, ответственным за их беды. Но эти же встречи, как правило, трудно начинавшиеся, доставляли ему наибольшее удовлетворение, потому что чаще всего заканчивались аплодисментами и пожеланиями успеха. «Когда мы приехали во время избирательной кампании на Алтай, – вспоминает Горбачев, – пошли с Раисой Максимовной на рынок. Там ее окружили женщины, кричат: «Вам хорошо, вы за границу уехали, а мы здесь». Раиса им говорит: «Да вы что, ни я с Михаилом Сергеевичем, ни наши дети и внучки никуда не уезжали». В Ивангороде досталось уже ему: «Иду через толпу, как сквозь строй, под шпицрутенами. Двадцать минут орали, оскорбляли, кричали «Иуда», «предатель», не давали открыть рта. Я им тогда говорю: «Вы ведь меня даже выслушать не хотите. Чего же вам надо? Распять меня? Распинайте! Вот я сам к вам пришел». Зал затих. Потом три часа говорили. Главный вопрос: почему допустил Ельцина до власти? Не могли этого простить. Закончилось овацией. Об этом, конечно, как и о других моих выступлениях, газеты ничего не написали».
Некоторое время сопровождал «президента Лира» в политических скитаниях по его разоренному королевству Андрей Синявский вместе со своей неразлучной спутницей супругой Марией Розановой. Один из первых постсталинских диссидентов «гензек» Синявский упрямо, несмотря на волгоградскую жару, поднимался вслед за бывшим генсеком на Малахов курган, как на Голгофу, под враждебные выкрики антигорбачевской маевки, развернувшей по соседству свои коммунистические транспаранты.
По возвращении в Париж, где они обосновались после освобождения Андрея Донатовича из брежневского лагеря, «Абрам да Марья» (выражение Розановой) пришли в российское посольство голосовать за Горбачева. «Неважно, что у него нет шансов, – сказал потом Синявский, придя к нам домой. – Я голосовал за него для себя, потому что Горбачев – единственный, кто хоть что-то сделал для страны».
Голосов Синявского и Розановой вместе с другими, кто думал примерно как они, по официальным данным, на президентских выборах 1996 года набралось 0,51 процента. Даже если их реально было минимум в 10 раз больше, как считает Горбачев, общий итог для него все же неутешителен. Это означало, что в обозримом будущем нельзя было рассчитывать на возвращение в активную политику по условиям игры, которые он сам ввел. Если в 91-м, чтобы избавиться от него, сначала союзной, а потом республиканской номенклатуре пришлось отбросить политику и преступить закон, то через пять лет бывшего президента демократическим волеизъявлением отвергло уже изнуренное реформами совсем другой власти население, считавшее именно его перестройку первоисточником всех бед.
Конечно, он мог бы найти утешение в том, что самой возможностью свободно решать вопрос о своих правителях российское общество обязано именно ему, и поэтому, как и в памятные августовские дни, когда оно продемонстрировало, что может без него защититься от путча, имеет право показать, что больше в нем не нуждается. Так, достаточно безжалостно, как это нередко бывает в истории, страна, освобожденная им от опеки прежней системы (хотя, быть может, теперь и попавшая под другую), высказалась вполне определенно, что считает его историческую миссию законченной.
Придя на следующий день после объявления результатов выборов в кабинет к Горбачеву, советник В. Кувалдин, сопровождавший его в таких поездках, поздравил: «Теперь, Михаил Сергеевич, вы свободный человек. Что вы могли сделать для страны, вы сделали. Вы отдали все долги и теперь не должны ничего никому, кроме собственной семьи». Конечно, это бодрое, хотя и вполне искреннее поздравление было и утешением – Горбачев, не надеясь победить на выборах, рассчитывал все-таки на другой результат, который позволил бы ему и его сторонникам без оглядки на ненадежных и капризных союзников вернуться к идее политического течения или даже партии «третьего пути». Как показали выборы, время прежнего Горбачева, скорее всего, безвозвратно ушло, время «нового» – для общества, разделенного на неравные части последствиями неуклюжих реформ и пораженного общим кризисом безверия, еще не наступило. Вопрос, хватит ли ему отпущенной жизни, чтобы дождаться, когда его вновь услышат, остался тогда открытым.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.