Электронная библиотека » Андрей Иванов » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 21 апреля 2022, 22:06


Автор книги: Андрей Иванов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мама досадовала, папа разводил руками, мальчик смеялся; мост остался позади; поезд мчался дальше; река исчезла, остальное папа додумал и рассказывал не один месяц: как мамина шляпка плыла под мостом, как ее нашла прачка, стиравшая белье в реке, высушила, выгладила и носила, он придумывал истории, которые приключались с прачкой, каждый вечер мальчик просил, чтоб папа рассказал новую историю из «путешествий маминой шляпки», папа усаживался на край постели и говорил: «Прачке той повезло! Мамина шляпка приносила ей удачу. Благодаря ей прачка вышла замуж за богатого купца. Где они только не были! Объездили весь свет, даже в Китае и Египте побывали. Стоило ей надеть шляпку, как они оказывались в неизвестной стране…»

Мальчик слушал и засыпал.

Жил да был мальчик. В тяжелом московском интерьере на заре века он сидел за пианино и боялся разочаровать отца. Картины смотрели со стен, слишком живые, участливые. Отец был высокий и солидный, он работал нотариусом, каждый день случались деловые встречи, шустрые посыльные приносили письма, бывали генералы в мундирах, приходили дамы с веерами в необыкновенно длинных платьях, их украшения озаряли комнаты, появлялись бесшумные чиновники с тесными саквояжами, голоса за дверью звучали таинственно. «Там решается война», – думал мальчик. Он учил французский и играл ноктюрны: Шопена, Шумана, Листа… Музыку поймать труднее, чем французскую поэзию, к тому же когда рядом такой надзиратель – мсье Леандр, экстравагантный, вызывающе изысканный, любвеобильный, он часто уезжал за город пострелять из пистолета, любил лошадей, скорость, спорт, отец от него был в восторге, француз был прекрасным шахматистом и знал философию, сыпал цитатами, изумлял гостей фокусами, но от тоски быстро сделался волокитой и скандалистом. Мальчик играет, учитель сидит на стуле прямо, как деревянный, и напряженно слушает, он неподвижен, точно позирует, его глаза закрыты, но губы вздрагивают; мальчик знает, что и ноздри тоже вздрагивают, он много раз наблюдал за учителем, когда играли другие, он знает, что сейчас его сердце бьется сильнее обычного, можно заметить, как дыхание раздувает его грудь, в любой момент он может вскочить, взмахнуть дирижерской палочкой или даже стукнуть по пианино. Мальчик вздрагивает, отдергивает руки, начинает сначала, старается, он крадется вслед за музыкой, разгадывает ее… То же происходит на уроках французского: мальчик читает вслух, а мсье Леандр поправляет, прерывает и требует своими словами пересказать. Мальчик говорит, старательно подбирая слова, мсье Леандр напряженно слушает. Портреты следят. В погожие дни картины светлеют, в дождь – там тоже пасмурно, а теперь по обе стороны чувствуется война; картины обладают этим странным свойством: они не только показывают запечатленное, но и отражают настоящее. Мальчик думал, что картины – это зеркала с замершими отражениями; он верил, что война нужна, как напыление для зеркал. По вечерам в комнатах стояли отголоски улиц; особенно живым становился венецианский торговец с жестким змеиным взглядом. Самой пугающей была нищенка, которая с порога богадельни смотрела вслед богачу, за ее спиной приоткрыта дверь и виден рождественский вертеп. (Да, как это верно, я всегда это чувствовал: у каждого за спиной есть дверь, которая ведет в другой мир, такой же бесконечный и таинственный, как твой.) Он помнит каждую картину, каждую игрушку, он не предал ни одной минуты детства; он любит свою жизнь и стережет каждое мгновение.

Этим утром он слышал за окном копыта и скрежет окованных колес, и вспомнился мороженщик, который прикатил вместе с циркачами, чумазые, шумные, разбили шатер в парке Ранелаг, дали несколько представлений и скоро укатили, а мороженщик остался; у него было бурое лицо южанина, провансальский акцент и подагра. Он никуда не хотел ехать, на пять лет застрял в своем фургоне, пока не потребовали убрать, приходили с полицией, он ругался, плакал, а потом взял и умер. В один из таких же теплых дней… Стояли ясные, душистые ночи. Астроном ходил по крыше, варил кофе, курил, смотрел в телескоп, ворчал, шелестел бумагами.

Звоночек. Должно быть, велосипед.

Неужели в парке уснул?

Он не чувствует тела. Одеревенел. Во сне гораздо ближе сердце. Тяжелое и усталое. Как измученная планета, которая вращается в пустоте.

Он видит пустынное плато. Каньоны, воронки, траншеи. Будто гигантским плугом прошлись.

Какая тяжесть!

Долгий, как проспект, гудок.

Труба Гавриила.

Он шевельнул пальцем. Господи, как давит! И холод. Откуда во мне столько холода? Где я зачерпнул его?

Он ощущает себя остывающим куском мяса в лавке. Он стоит в лавке. Смотрит на кусок мяса. Ему пять лет. Ему жаль это животное. В куске мяса оно все еще живет. Потому что он видит пар. Пар – это тепло, тепло убитого животного. Это был буйвол или корова. Это буйволиное сердце, мальчик. Папа покупает кусок. Ему заворачивают в бумагу. Они идут вон. Китай-город.

Открывает глаза. Окно. Занавеска взлетает и опускается.

Прекрасный беспорядок. Вещи давно живут отдельно от меня. Я им не хозяин. Раб вещей. Я все забросил, и жизнь меня за это вышвырнула – сначала на обочину, а теперь… мое сердце, как непослушное дитя, перестает мне служить.

Он снова открывает глаза. Молодой человек – очень знакомая улыбка – по-домашнему расположился. Я его где-то видел.

– Как дела, Маришка?

Кажется, она говорит: «хорошо».

– Говори громче, – он не слышит своего голоса. – Я вас не слышу. А, вот теперь слышу. А вы…

– Виктор.

Он встает, и вместе с ним наклоняется комната. Мсье Моргенштерн чувствует руку. Пожимает. Чернила на пальцах… замусоленные манжеты… это успокаивает…

– Верно. Вы из газеты. – Кивает. Угадал. – Маришка, как родители, как брат, все хорошо?

– Все хорошо. Что с вами происходит?

– Стервятники довели. Приходили, выуживали… На аукцион или продать…

– Чего на этот раз хотели?

– Не помню… Как всегда… Офорты, картины, книги, мебель, весь дом! Я их послал ко всем чертям. Я пока не в таком отчаянном положении, чтобы все пустить с молотка. Вот помру, тогда…

– Не волнуйтесь так.

– Им волю дай, все растащат. Ничего святого…

Захлестнул внутренний ветер. По стене с подносом приближается пани Шиманская.

– А где?.. Тут только что были… Мари!

Мсье Моргенштерн пытается встать, но не может. На минуту он закрывает глаза, им овладевает беспамятство. Его затягивает сосущая вглубь пустота. Он ей сопротивляется. Делает над собой усилие и встает. Подходит к окну, смотрит – на самом деле: Маришка и высокий молодой человек в голубых американских брюках, легкой куртке и нелепой шляпе.

Он смотрит им вслед. Голова кружится. Болит. Трогает. Что это мне прилепили? Ах да, да… Сальпетриер.

Все хорошо, говорю я, когда они – Клеман, Мишель-Анж, Маришка – приходят ко мне. А что еще могу я сказать? Что по ночам превращаюсь в ребенка и странствую? Они видели мой чемодан… Интересно, что подумали? Не имеет значения. Беспорядок, обыкновенный беспорядок.

Маришка выглядит поникшей, нет, она просто слушает, что рассказывает ей новый друг. Они идут, а дома на них смотрят, деревья шуршат, люди и машины торопятся мимо. Маришка…

Есть женщины, которым не везет на мужчин – все время к ним франты липнут.

Был один француз из бидонвиля… с железным зубом… лет на семь старше… да что теперь его вспоминать, наверняка в карты играл. Она скрывала от родителей (но мне рассказала), что жила – полтора года! – с мальчиком из богатой семьи, он изучал психологию и социологию, снимал квартиру в Нантере на rue de La Gare, часто болел, она ухаживала за ним, принимала таблетки от зачатия, мальчик выучился и уехал домой, в Марэ[15]15
  Аристократический район Парижа.


[Закрыть]
, она не вернулась в общежитие, бросила учебу, приехала ко мне (на левой руке свежий розовый шрам – сказала, что случайно порезалась осколком разбитой бутылки), жила у меня несколько месяцев здесь; и как я был счастлив! Ее пение в моем доме, ее легкие быстрые ноги, а как она замечательно бросала книги, роняла карандаши, сколько разбила чашек, и запах ее сигарет, дым сигарет, которые она курила, был нежнее всех ароматов! И когда я смотрел ей в глаза, я словно смотрелся в ручей… Ее мать, опять скандал, опять меня называли самыми низкими словами… В прошлом году появлялся и исчезал туманный дипломатический работник советского посольства, который хотел блеснуть кондисьонелем или ввернуть сюбжонктиф, она о нем говорила с деланым пренебрежением, но говорила, и говорила чуть чаще, чем хотелось о нем слышать, – ох, ничего нового, ничего нового о них, кажется, узнать уже невозможно! Он платил ей мало, делал жалкие подарки, потом совсем не платил, уроки предлагал перенести в ресторан, но вел в кафе, где, естественно, не мог сосредоточиться, после чашки кофе срывался и спешил в магазины, просил Мари помочь ему с подарком для жены: что-нибудь такое, не самое дорогое

Они ушли. Мсье Моргенштерн постоял у окна, посмотрел на дом напротив, поглядел на омытую дождем молодую листву.

Обрили затылок… Как гадко. Так помрешь, и с тобой будут делать, что им вздумается. Будет ли мне все равно? Потом – да, а сейчас – нет. Мир всегда жил помимо меня и творил со мной что хотел.

С противоположной стороны улицы из-за угла вышел человек, торопливо стал перебегать улицу. Шершнев? Он замахал руками, будто подавая какие-то знаки. Мсье Моргенштерн поторопился выйти. Ноги дрожали. Голова немного кружилась. Спускаясь по лестнице, он услышал звонок, два раза, три.

– Пани Шиманская? Пани Шима…

– Что такое, пан Альфред?

– Откройте ему!

– Разумеется, открываем. Мсье Съерж, просим! Кофе? Вино?

– Ни-ни-ни. Я на минутку. Дела. Простите. – И он галантно поклонился.

Пани Шиманская улыбнулась и ушла к себе.

– Что случилось, Серж? Что это все значит?

– Наверх! Сейчас ты поймешь. Надвигается безумие, Альф.

– Безумие?

– Да, безумие, вихрь.

Они поднялись наверх. Шершнев плотно притворил дверь, пересек комнату, выглянул в окно.

– Серж, это похоже на паранойю. – И засмеялся.

– Не смейся. Сейчас объясню. К тебе только что заходил журналист. Я понял, он здесь неслучайно.

Они располагаются: Серж в кресле, Альфред на софе.

– Тот, что из Америки?

– Начнем с того, что он не из Америки, мон шер. Он вырос в Советском Союзе. Насквозь советский человек. Неотесанный болван прямо с советского конвейера. С ним, Альф, надо бы поосторожней. Подозрительный тип, многое в его истории меня заставляет сомневаться. Зачем он здесь? Маскируется? Внедряется? Биографию делает? Бежал из СССР, говорит. А может, переправили? Никто не знает. Он не тот, за кого себя выдает.

– А ты?

– Что я?

– Ты уверен, что являешься тем, за кого себя выдаешь?

– Ах, ты опять! Я не шучу, Альф. Все очень серьезно. Он тут с заданием. Он не только к нам притирается. Иду на трамвай, а он мне навстречу, машет рукой: А я, говорит, к вам, Сергей Иваныч! Так растягивая Ива-аныч, будто я родной ему. Предлагает зайти в бистро, ну, заходим, он тарахтит без умолку, предлагает угостить, а у самого денег шиш с маслом, и вдруг – будто бы ни с того ни с сего – начинает про эту мумию…

– Про какую мумию?

– Как про какую? Весь Париж жужжит: мумию нашли! Во всех газетах… Молодые кинолюбители фильм в руинах церкви снимали, нашли тело, а оно, как назло, сохранилось. Мумия из руин Бушонвьерской церкви. Такие макаберные заголовки. Полагают, что с войны. Ты понимаешь, кого они там нашли?

– Да ты что! А мы его разве там…?

– Бушонвьер-сюр-Луар, все сходится. – Он встал и начал нервно ходить до окна и обратно, туда и сюда, туда и сюда…

– Луар, мда, и мост над рекой был…

– Ну, вот и все. Или ты хочешь проверить? Съездить? Думаешь, часто хоронят мертвых в старых заброшенных церквах? Черт, давай возьмем себя в руки и начнем думать трезво!

– Ты что так разнервничался, Сережа? Я не пойму, тебя трясет, точно полиция уже у твоих дверей. Мы тут при чем? С точки зрения закона…

– Да, с точки зрения закона мы почти ни при чем. Ну, почти!

– Двадцать лет прошло…

– Двадцать один, plus précisément[16]16
  Точнее (фр.).


[Закрыть]
. Может, нас и выпустят из зала суда. Но ты точно хочешь там оказаться? Хочешь допрос? Хочешь себя проверить? Подумай только! Мы знали о преступлении и помогали. Тут не отвертеться. Мы помогали преступнику, с точки зрения закона, заметать следы, и это, между прочим, наказуемо. Сколько ударов ты перенес за последние пять лет? Два? Еще один нужен? Мне как-то не очень. Удар – это рулетка. Не люблю орлянку. Я существо рациональное. Искусство значит искусство. Суд значит суд. Кстати, что касается человека, который совершил преступление, а мы о нем, разумеется, в первую очередь печемся, так вот, Сашка, если узнает, сломается. Уверяю тебя. Он не выдержит. Элементарно. Он сразу сломается и все расскажет. Еще и рад будет! Он сейчас в таком состоянии… психического расслоения, мягко говоря. Я видел его в прошлом году. Он вздрагивал от каждого шороха. Трепетал как лист. На каждого проходимца в кафе пялился. Все ему казались подозрительными.

– Работа в Мюнхене не пошла на пользу.

– Равно как и Швейцария с тамошними клиниками. Ему нехорошо. И вряд ли будет лучше. Даже не представляю, что с ним случится, если он узнает, что мумия эта из-под обломков церкви выползла. И как назло, в трамвае этот журналист мне рассказывает: к ним в редакцию следователь приходил. Ну ты подумай. Его в участок вызывали. Столько впечатлений… Ха-ха-ха!

– Сережа, не суетись. Я не пойму что-то… Он-то, этот Виктор, как он с этим делом вдруг оказался связан?

– Да никак. О чем и речь! В кармане мумии нашли бумажку с псевдонимом «Антон Кречетов». Какая ирония! Наш Виктор под этим псевдонимом теперь в газете пишет. Вот они и пришли к нему. Понимаешь, откуда ветер дует?

– Ах, Роза, Роза…

– Ну, теперь понимаешь…

– Вот так история. Нет, ну какое невероятное совпадение!

– Да не совпадение, а сентиментальная привязанность. Глупость.

Серж прошелся по гостиной, постоял перед шкафом-чемоданом, сел на стул, глядя себе на ботинки.

– Глупость-то глупость, – бормотал мсье Моргенштерн. – Ее тоже можно понять – трудно с прошлым расстаться… Только что тут может всплыть? Я лично не вижу никакой возможности связать псевдоним с Сашкой. Мало ли кто там писал. Всех не упомнишь! Да и плевать французам на наши русские дела, как ты знаешь. Где зацепки?

– Нет, зацепок нет, – Серж встал, перенес стул к софе, развернул его таким образом, чтобы упереться руками в спинку, придвинулся чуть ли не вплотную к другу и заговорил как можно тише: – логических, понимаешь, зацепок… – Взмахнул руками. – Я-то не об этом! Не о логике говорю! Французы-то – бог с ними, с французами! Не французов я боюсь. Не полицейских. Ни один французский следопыт в этом русском клубке не разберется. И не из-за своей шкуры трясусь. Я-то выдержу, и все могу на себя взять. Молчи, слушай. Во-первых, Альф, тебе здоровье не позволяет идти по этапу, во-вторых – Сашка. Я тебе еще раз говорю. – Серж подался вперед, ножки стула заскрипели. – Крушевский в ужасном состоянии духа, Альф. Клянусь тебе! В прошлом году он был, прямо скажем, плох. Вот так плох, что не в себе. В религию ударился…

– Ну, это-то… – Альфред накинул на себя одеяло, – он давно верует, – ногами расправил складки, – к тому же до нашего возраста атеисты просто-напросто не доживают. Не знаю, как ты этого не заметил…

Серж отодвинулся, выдохнул пары, посмотрел в окошко:

– Не знаю, мон шер, не знаю…

– Так он что, в прошлом году приезжал? И ко мне не зашел…

– Ты в больнице лежал! Я его отговорил. Как все некстати! – Шершнев поднялся и начал ходить, поглядывая в окно. – Такая шумиха. Может и до Сашки дойти. Я помню, он сказал, что перестал газеты читать…

– Ну, это слабенькая надежда. Он все еще в Бонне?

– Нет, опять в Брюсселе. И он там абсолютно несчастен! В крайнем расстройстве, в крайнем!

– Опять двадцать пять.

– Вот и я о чем! Спрашиваю, зачем же ты перебрался туда? Там же тоска! А он: мне она и нужна, тоска. Представляешь?

– Еще как представляю. Что ж я Крушевского, что ли, не знаю… Подай мне табачок-с. Спасибо. Будешь?

Они закурили: Альфред – трубочку, Шершнев – папиросу.

– А если приедет? Тьфу! – Шершнев снял с губы табачинку, осмотрел папиросу.

– Посмотри, там на столе должен быть мундштук…

– Да ну его! В прошлом году он приезжал. Что, если приедет и все узнает? Он в таком состоянии… Хм, а знаешь что. – Шершнев сделал паузу, выпустил дым в потолок, многозначительно посмотрел на друга, поднял руку с папиросой, описал ею дугу в сторону окна и прошипел: – Он побежит в полицию. Точно! Побежит в полицию каяться! Раскольникова ломать! Что тогда?

– Ну, тут мы бессильны…

– Так вот, чтоб этого не случилось, надо все предусмотреть. – Серж опять пустился ходить по комнате, в задумчивости бормоча: – Предусмотреть надо… Предусмотреть…

– Все предусмотреть невозможно…

– Надо попробовать просчитать на несколько ходов вперед, хотя бы попробовать! Хотя бы в его связи, оградить, расставить стены, чтобы предупредить судьбу, фатум, укрепить фигуры, так сказать… Ох, я могу себе представить… Я могу себе… Пойми, Альф! Что начнется… Да начнется безумие! Настоящее безумие. Ведь одной мумией не обойдется. Дело такое тонкое, целая паутина. За одну ниточку потянул, все пауки повыползают. А их лучше не трогать. Сам знаешь, куда ниточки тянутся. Агентура. Недавно опять нашли прослушивающие устройства в разведывательном бюро. Ну и как они туда попали? Постоянно находят предателей, больше ста левых газет… Тут еще эти детишки взбунтовались…

– Черт, ты прав. Все газеты загавкают.

– Ага! Начинаешь понимать?

– Стоит им только взяться…

– Из всех щелей полезут языки! Представь, какой я хожу эти дни. Мало того что Париж на копытах, так еще этот тип по городу бегает с воплями: «мумию нашли!.. мумию нашли!» Ну, куда это годится?

– Надо бы с Розой поговорить…

– Это хорошая мысль. Да, хорошая. Она его может осадить. Поговорю, зайду к ним… Да и хватит этот псевдоним пускать по третьему разу! Сколько можно! Кстати, как он с Маришкой познакомился, не знаешь?

– Не знаю.

– Боюсь, неслучайно это. Завтра еще раз приду. Буду присматривать за ним. Постараюсь быть рядом и регулировать незаметно. Расспроси Маришку о нем. Интересно, что она скажет. Будь осторожен. Мало ли. Я перестал верить в случай, Альфред. Во всем вижу железную закономерность. И мне все больше и больше кажется, что она – эта чертова закономерность – по кое-кому может ударить. Черт бы подрал эту мумию! Ну что за ерунда! И Розанчик… Господи, боже мой! Через столько лет взять и подсунуть молодому кадру старый псевдоним, ну что за головотяпство?

– То-то я думаю: кого-то мне этот молодой человек напоминает…

– Кого-то… Ха! Это же бросается в глаза. Видишь, сколько всего? Кольцо времен, кольцо времен… И все мы в этом кольце вращаемся. – Он удавил окурок в пепельнице, подул на пальцы, постоял перед зеркалом, одернул рукава, поправил галстук. – Ну, пойду, пройдусь, пока нет дождя и солнце играет.

Мсье Моргенштерн хотел подняться; Серж сделал движение рукой, чтобы тот не вставал.

– Что я, дверь не найду, что ли? Отдыхай, дружище. Набирайся сил. Они нам скоро понадобятся.

Альфред положил трубку на подоконник и послушно вытянулся, зевнул, закрыл глаза. А сердце-то как бьется! Под веками плавали пузыри, переливались красками. Шаги Сержа топтались на месте. Лестница стонала под его весом. Ох, грохот поднял. Пришел, расшумелся… Хлопнула дверь. Ушел. Но не совсем; не весь ушел; оставил шум, оставил слова, эхо, свое присутствие. Определенно! Серж продолжал ходить – и по лестнице, и в комнате, он и на стуле сидел, нависая над Альфредом, и стоял возле походного чемодана, выглядывал в окно, курил папиросу… прищуривался – чужим, не своим прищуром… Чья это мимическая привычка? Кто опять на тебя повлиял, Серж? С кем ты связался? Я никогда не упускаю твои перевоплощения, всегда чувствую, когда подле тебя образуется чья-нибудь тень… Ну, тише, тише, Альфред кладет руку на сердце, ох, как грохочет и возится, ну-ну, будет… Альфреду кажется, будто Серж внутри его – ходит и чертыхается, встряхивает шевелюрой… молодой, Шершнев образца тридцатых годов. Альфред поморщился и повернулся на бок, накрылся одеялом с головой. Это дурное. Это надо гнать. Вот бы провалиться в беспамятство. Только беспамятство ограждает от повседневных треволнений. Уйти в себя! Уйти в себя, чтобы там обрести всех!

Тени, шаги, отголоски…

…по длинной вьющейся лестнице вниз. Многоступенчатые перекаты смеха. Свет фонаря облизал мраморную статую. Каблуки, позвякивание бус. Руки в перчатках, руки гладили его лицо. «Ну все, тебе пора!» (Голос узнаю, не помню имени, помню, что она играла Сибил Уэйн в 1921 году, в «Модерне».) Силуэты уходят. За ними! Он прощается с Сибил, торопится. Керосиновая лампа, плывущая с обрубком руки в маслянистых сумерках. Ухо, щетка стриженых волос на виске. Быстрые задорные шаги. Дыхание, голоса призраков. Все вместе по скелету лестницы они спускаются в подвал старого театра. Арка. Еще арка. Лампы. Две статуи атлантов. Над входом лепная надпись: Facilís descensus Avérni[17]17
  Легок спуск через Аверн (лат.).


[Закрыть]
. Что это за мотив? Кто там за роялем? Аккорды задерживаются, как составы, как корабли, как тяжелые тучи. Нужно идти дальше. В направлении движущихся ламп. Мимо несут картины. Извивается балерина – нет, это какие-то ткани шевелит сквозняк. Альфред бродит по загадочному зданию, не понимая, что это за место, в каком временном отрезке: «из моего ли прошлого?» – спрашивает он себя, глядя на мраморного амурчика в купели, – «где я мог видеть эти ясли?.. этот фонтан?.. et ce retable, d'ou vient-il?[18]18
  …и этот заалтарный образ, откуда он взялся? (фр.)


[Закрыть]
» – и не может ответить. Память подвешивает на столб громкоговоритель, – были дни, когда я ходил по этим улицам под лай голосов. Синица. Над самой головой. Похожа на капель. Вьется Птичка-печалька, вьется. Тинь-фьюить, тинь-тинь, фьюить! Сейчас увижу. Весна, та весна. Монпарнас. Вижу «Куполь», «Дом». Крушевский. Он сидит за столиком в «Селект». Александр выглядит робким. Печать узника на сером лице. Он в те дни не брился – руки тряслись, носил козлиную бороденку, которую с братской заботой остригал Егор Глебов. Обоим тогда и тридцати не было, но голод, плен, война их состарили. Крушевский сидел в самом дальнем углу кафе, отгородившись вешалкой, на которой висело его пальто песочного цвета, такие раздавали американцы. Со стороны оно походило на военную шинель. На столике лежала шляпа с довольно широкими полями и бордовой лентой вокруг высокой тульи с глубокой седловиной (почти чайльдгарольдовская). Свой мятный чай он давно выпил и терпеливо просматривал газету, сильно жмурился и что-то шептал себе под нос. Сразу подойти я не решился, сел в сторонке. Крушевский ждал, теребил бородку, вдруг оделся, вышел, курил, нервно прохаживался по улице возле дверей кафе. У него были просторные штаны, сильно мятые и подогнутые (может быть, даже прихваченные ниткой), ветер трепал их. Он выглядел измученным и отупевшим. Человек прошел через ад и вернулся обратно. А тут жизнь, ландышевые девушки в ситцевых платьях. Солнце, ветер, весна. Благоухание! Я засовестился и подошел к нему. Ботинки… его ботинки… Они были похожи на бездомных щенков.

Сильно заикаясь, Крушевский спросил:

– А где С-с-с… Съергей? – Лицо обезобразила судорога; он схватился за щеку.

– Серж скоро будет, Александр. Он пошел проведать Зинаиду Николаевну. Меня отправил вас встретить. Убить двух зайцев, так сказать. Скоро будет. Не беспокойтесь. Хотите выпить?

Вошли обратно в кафе. Крушевский от алкоголя отказался. Я взял два чая, сели подальше от окна. Людей в кафе почти не было.

– Серж ко мне вечером вчера пришел, говорит, что Зинаида Николаевна слегла. Мы предприняли кое-что. Он понес ей нашу посылку. А вас мы устроили. Серж ходил к Арсению Поликарповичу. Обо всем договорился. Боголеповы вас ждут. Не надо благодарить.

Мы так сидели минут двадцать: то я говорил что-нибудь, то он вымучивал два-три слова; а потом пришел Грегуар Вересков, громкий, жаркий и пестрый, как цыган.

– Ха-ха-ха! Какие люди! Вот и ты, Моргенштерн!

– Ба, Грегуар!

– Ну, где ж тебе еще быть, как не тут? Ах, как я рад, как я рад! – Грегуар сгреб меня, что стало полной неожиданностью (я даже не припомню, когда мы перешли на ты), приподнял, поставил, похлопал. – Ах, как я рад вас всех видеть! А вы…? – Он присмотрелся к Александру. – Вас не припомню…

Я их познакомил.

Большими друзьями с Грегом Вересковым мы никогда не были. Он работал в советском торговом представительстве в Англии, откуда бежал сразу, как только в Москве сняли Шейнмана[19]19
  А. Л. Шейнман – председатель Госбанка СССР, снят с должности 20 апреля 1929 года, остался за границей.


[Закрыть]
. Поговаривали о каких-то махинациях, во что очень хотелось бы верить, если бы Вересков не был в постоянной нужде, о которой ничуть не стеснялся громко заявлять чуть ли не со сцены (пел в ресторанах). Тогда у него повсюду были покровительницы, женщины его любили. Был он высокий, плечистый, с чубом, черными густыми бровями, красавец, но быстро пополнел, в конце тридцатых у него почти не осталось волос. Чем он занимался, никто не знал. Чем-то торговал, все время в разъездах. «Одной ногой в Лондоне, другой – в Париже. В Англии я – Грегори, Грег, а в Париже – Грегуар». Поговаривали, что продолжал работать на Шейнмана или кого-то из его круга (хотя могли и сочинять). В Париже Грегуар участвовал в журнале «Борьба», обличал советскую власть, произносил речи. Ни ему, ни его шайке бывших коммунистов старые эмигранты не верили, подозревали в своекорыстии и приспособленчестве. «Борьба» быстро зачахла, их громкие призывы к свержению большевистского ига скоро выдохлись, кое-кто попал под трамвай, а другие ушли – кто к младороссам, кто к Милюкову. Грегуар немного писал для «Возрождения», но больше играл в карты, шлялся по казино и охаживал овдовевших аристократок. Мы с ним частенько оказывались в одной большой компании, я даже аккомпанировал ему пару раз, у него был красивый баритон, но слабое дыхание. Лет семь-восемь не виделись. Возможно, он по мне и правда соскучился, только я не уверен. Скорей всего он по чему-то другому тосковал: по абстрактной парижской атмосфере, а так как я был в его представлении частью этой атмосферы, то и по мне он скучал заодно. Очень импульсивный, азартный, говорят, много проиграл на скачках и в казино…

Грег плюхнулся и развалился аж на двух стульях: на один сложил плащик, шляпу, кашне, на другом сел как-то нелепо, правую ногу выпростал, трость отставил и тяжело дышал.

– Ах, Париж, Париж… – напевал он с грустинкой. – Давно я не был на Монпарнасе. Ехал, аж горело все внутри. Думал, приду, выпью, посмотрю на моих старых-добрых монпарно… И так меня влекло сюда все эти годы, особенно в плену немецком, жмурился и думал: увижу ли?.. Не поверите, слышал в бряцанье амуниции звон колоколен… Велосипед проедет – озноб по спине! Да, хотелось многих повидать, тех, кого уж нет, а теперь, так и кое-кому в глаза посмотреть…

– Кому в глаза посмотреть? – удивился я.

– А тем, кто в совпредство с поклоном ходил.

– Ах, ты об этих…

– Да, странное это чувство, когда люди радикально меняют свои взгляды. Пугает. Один писал у Жеребкова в фашистском листке, а теперь в Союз русских патриотов подался. И вообще… Париж-то пробуждается после войны, как после жуткой спячки. Меня поражает в людях воля к развлечениям. Какое страстное стремление забыть ужас! Залить его вином и разгулом похоти… Захожу в варьете, а там те же лица, что и до войны, смотрят на голых танцовщиц, глаза от похоти горят, лица цветут, как бутоны на солнце. Все они готовы наверстывать. А меня не отпускает вчерашний морок. Не могу. Так, а где Шершнев? Он обещался быть…

– Серж скоро будет. – Я повернулся к Крушевскому: – Подойдет, не волнуйтесь. Я его знаю. В Булонский лес пошел погулять, наверное…

Так и было. Зинаиде Николаевне стало лучше, но врач сказал, чтобы ее не беспокоили. Серж оставил посылку и пошел в Булонский лес. Все ожило. Он заметил, что различает пение птиц. Ухо отпускает. Полгода мучился. А теперь птицы, птицы. Пошел по узенькой тропинке. Немного хлюпало под ногой. Самые узенькие тропинки всегда такие топкие. Тревожил запах гнили. Откуда-то долетал мусорный душок. Пьянящий запах тления. Встал на сухой, солнцем залитый бугорок и зажмурился.

Вчера он был у Боголеповых. Ему не обрадовались. Они готовились принять детей какой-то родственницы, которая скончалась при очень странных обстоятельствах (слушок прошел, будто покончила с собой). Все было как-то некстати. Арсений Поликарпович снял до времени гипсовую повязку, сидел на безобразной постели и шевелил прелыми пальцами, с изумлением рассматривая их.

– Как будто новые выросли, – сказал он недоверчиво и ухмыльнулся.

Серж подумал, что бинтов неожиданно много, сесть некуда. Оккупация и была этакой гипсовой повязкой. Нарисовать ее. Непременно. Из вежливости справился о том да о сем, выразил соболезнование в связи со смертью родственницы…

– Черт бы ее душу забрал, – прорычал Арсений Поликарпович, и тогда Шершнев спросил, не примет ли он одного человека.

– Он бывший пленный. И не может больше в гаражах ночевать. Он болен.

– Чем болен? – вдруг забеспокоился Боголепов.

Не все ли равно тебе, старый черт? В летнем домике отдельно спать человек будет…

– Контузия. Головные боли.

– А, контузия. Нам известно, что это такое. У самого была. В девятнадцатом году получил. Что ж, это ясно. Не туберкулез, главное.

– Нет, не туберкулез. Он очень сильно заикается. У него спазмы. Руки трясутся. Сейчас в гаражах Saint-Ouen.

– А разве там союзнички не разбомбили все к чертовой матери?!

– Значит, не все.

– У нас тут так палили… Я думал, все сметут к едрене фене. Мы заперлись в подвале у Теляткиных… Выли, как звери, все… честное слово… земля тряслась, дом ходуном… Думали, конец. А вы где все это пережили? У себя, на Монмартре?

– Нет, я не был в Париже…

– А вам повезло! Ох, и повезло! Да-а, повезло… А что там в Сент-Уане свояк ваш делает? Он откуда сам? Из СССР или местный? Как звать?

– Александр Крушевский…

– Крушевский, Крушевский… Нет, не слыхал, но имя как будто знакомое.

– Вряд ли. Он из Бельгии. Там родился, вырос, в Париже почти не бывал. Бежал из немецкого лагеря, в Сент-Уане он временно находится вместе со своими друзьями. Люди – беженцы, пленные, советские, местные – все ютятся в гаражах, доках, вагонах, сараюшках. Тысячи людей…

– Да, беда. Воевал, да?

– Да, доброволец. Санитаром в бельгийской армии был, форт Баттис.

– Ух ты!.. Пленный, значит?

– Да, бежал из лагеря, чуть ли не всю Германию пешком прошел.

– А, ну! Такому ходоку все нипочем! И Скворешня наша в самый раз будет. Пусть живет у нас, пособит мансарду поправить. Детей нашей бедовой берем. Не будешь же в орфелинат[20]20
  Приют (от фр.).


[Закрыть]
сдавать. А, что скажешь, Сергей? При живых родственниках-то и в орфелинат! Не по-людски.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации