Электронная библиотека » Андрей Колесников » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 20:52


Автор книги: Андрей Колесников


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Брежнева считали технической, переходной фигурой, инструментом передачи власти. Александр Шелепин понимал власть как управление – жесткое и бескомпромиссное – всеми доступными рычагами. А Леонид Ильич догадывался, что рычаг в отсутствие топлива не значит ничего: он заправил проржавевшую сталинскую машину советской власти высококачественным бензином – памятью о Великой Отечественной и культом ветеранов, а от Шелепина избавился, как и положено в логократических государствах, методом перемены слов – добился переименования Комитета партгосконтроля в Комитет народного контроля. После чего Александру Николаевичу только и оставалось, что руководить советскими профсоюзами.

«Повесть о Центральном комитете» – это подлинная история неустойчивости любых самых прочных позиций и эфемерности представлений о политической жизни самых прожженных аппаратчиков, превращающихся из всесильных монстров в ранимых и растерянных субъектов, в одночасье теряющих все. Это и повесть о безграничной жажде власти, которая сметает все на своем пути, в том числе «дружбы», гласные и негласные «контракты». О том, что единственной гарантией от заговоров может быть только демократия.

Не спрашивай, политик, о ком говорят «Волюнтарист!». Это говорят о тебе.


Эпизоды тридцать – тридцать четыре. Рижское взморье. Лето 1973 года.

«Еврей, он сосну любит», – замечено у Довлатова. И то правда: почему-то все мамины родственники устремлялись на лето в Юрмалу и окрестности, звучавшие для детского уха как названия индейских племен – Яункемери, Майори… Мы были покруче, и не в частном секторе жили, потому и республика, и географические названия оказывались немного другими – Нида, Юодкранты. Даже Паланга, с радостной возможностью находить в песке маленькие янтаринки, оставалась как-то в стороне. А если все-таки оказывались на Рижском взморье, то в санаториях, где обнаруживали всю советскую артистическую и эстрадную элиту, от Райкина до Фрадкина.

Что это было? Зов крови когда-то изгнанных с почвы – из латышских и литовских лесов, с дивного побережья с белым песком?

Московская интеллигенция еще в конце 1950-х – начале 1960-х открыла для себя летний отдых в Прибалтике. Представители свободных профессий иной раз проводили там целое лето – снимали дома в частном секторе. Прибалтика сформировала особую русско-еврейскую интеллигентскую курортную субкультуру. Оно и понятно: это была советская Европа. Даже буквы – латинские. В ощущении Европы нуждалась и номенклатура, точнее ее продвинутые слои.

Взморье отец снимал на какую-то уж очень качественную цветную пленку. Эффект присутствия усугубляется светом прибалтийского июля – очень ярким и, казалось бы, не характерным для этих мест.

Бадминтон, утренняя гимнастика, баскетбол, крокет (!). Я – во входившей тогда в моду водолазке. Твердо помню, что их было две – синяя и красная. Резвимся на пляже с тучным сыном одного известного академического экономиста, который потом еще больше прославится в перестройку. Я, воровски оглядываясь (точь-в-точь как мой младший сын, когда он твердо знает, что шкодит), закапываю ногу супруги экономиста белым балтийским песком. Дамы – супруга экономиста и моя мама – светски беседуют, устроившись рядом на полотенцах. Интеллектуальная элита на отдыхе – не на брутальном юге, а на изысканном северо-западе (хотя отчасти это объясняется тем, что просто отцу там легче и веселее дышалось, да к тому же надвигалась или уже настигла гипертония).


Эпизод тридцать пять. Здесь мы запечатлены с моим лучшим другом Мишей.

Странным образом в моем детском сознании с Мишей ассоциировалось богатое понятие «Америка», точнее, «Соединенные Штаты Америки». Однажды в школьном коридоре (а мы учились максимум во втором классе) на вопрос «Какая твоя любимая страна?» он ответил: «Америка». Ответ ошеломил меня. Я твердо знал, что там притесняют бедных и негров, мои любимые индейцы живут в резервациях, там бесчинствует полиция, а население предается сомнительным развлечениям. Обо всем этом красноречиво свидетельствовало стихотворное произведение Сергея Михалкова с соответствующими картинками художника В. Гальдяева (С. Михалков. «Моим друзьям». М.: изд-во «Малыш», 1972), которые я перерисовывал через копирку.

 
Видел я дельцов, банкиров —
И таких, что не проймешь!
Для которых дело мира —
Все равно что в сердце нож!
И таких, которым просто
На политику плевать, —
Все их думы, мысли, тосты —
Первым делом: торговать!
 

Хуже того, агрессивный хоккеист из «Филадельфии флайерс» Бобби Кларк как раз тогда, в 1972 году, когда был «развеян миф о непобедимости канадских профессионалов», устроил охоту за Валерием Харламовым, который для меня, как уже было сказано выше, значил не меньше, чем Владислав Третьяк или потом Хельмут Балдерис, – то есть находился в статусе абсолютного кумира. Больше того, на слуху были события в Чили, хроника которых оставила след в моем детском альбоме для рисования. Америка была виновата в убийстве Сальвадора Альенде, а Пиночет был очень похож на полицейских в темных очках из книги Михалкова.

Правда, одновременно это была эпоха частого и дружелюбного общения американского и советского лидеров – именно в те годы они принимали решение об ограничении стратегических наступательных вооружений. Ричард Никсон казался не менее заметной и значимой фигурой, чем Брежнев. К тому же (и этого в СССР толком не знали) он проводил родственную нам политику вмешательства государства в экономику; 15 августа 1971 года и вовсе было введено регулирование зарплат и цен. (Узнав об этом, будущий председатель Федеральной резервной системы Алан Гринспен упал на ровном месте в собственном доме и на всю жизнь повредил себе спину, что стало живым напоминанием о кошмаре централизованного планирования в условиях рыночной экономики.) Во-вторых, в тот же день Никсоном был объявлен запрет на конвертацию доллара в золото, что означало конец привязки американской валюты к тройской унции. А значит – крушение одного из главных принципов столь часто поминаемой ныне Бреттон-Вудской системы. В историю это событие вошло как «Никсон-шок». Спустя короткое время регулирование зарплат и цен естественным образом перестало действовать, а с инфляцией пришлось бороться уже администрации Джеральда Форда – после Уотергейтского скандала. Государственный интервенционизм по-никсоновски тоже пережил свой Уотергейт – экономический.

Словом, Никсон был во многом «наш человек». Жаль, что его подкосил Уотергейт.

… Девятого августа 1974 года Ричард Никсон взошел на трап вертолета, готового к вылету с лужайки Белого дома на авиабазу Эндрюс, откуда теперь уже экс-президент должен был отправиться в свое калифорнийское поместье. На трапе Никсон развернулся, сделал широкий жест руками, подняв два пальца вверх, и навсегда удалился из политической истории Америки и мира, в которой он оставил глубочайший след.

Жесткий до грубости, работоголик, ненавидимый своим народом за Уотергейт, и популярный политик в СССР, Китае и Израиле, виртуоз переговорных процессов в международных делах и не слишком умелый управленец в делах домашних и экономических, принял решение об отставке, четко рассчитав, что импичмент неизбежен. Но, как ни странно, в его отставке было больше эмоций, чем холодного расчета.

Прощаясь днем раньше с сенаторами, поддерживавшими его, он плакал, а потом долго приходил в себя перед записью обращения к нации. Плакали и солидные, циничные, закаленные в политических боях политические мужи. Слезами провожали на следующий день своего президента работники аппарата Белого дома. Незадолго до этих необычных для резиденции президентов США сцен, вечером 7 августа, Генри Киссинджер, госсекретарь и творец успешной внешней политики Никсона, застал президента несколько нетрезвым. «Генри, – сказал Никсон, – ты не слишком-то ортодоксальный еврей, а я не слишком примерный квакер, но сейчас мы должны помолиться». Президент и госсекретарь встали на колени, и Никсон начал громко и неистово молиться. Как писали в своей замечательной книге «Последние дни» Боб Вудворд и Карл Бернстайн, те самые репортеры «Вашингтон пост», раскрутившие Уотергейтский скандал, Киссинджер, бывший профессор Гарварда, чтобы привести президента в чувство, был вынужден «направить все свои академические способности на чтение лекции, почему Ричард Никсон войдет в историю как один из величайших миротворцев всех времен».

Самое интересное, что sub specie aeterninatis, с точки зрения вечности, так оно и было. Закончив войну во Вьетнаме и построив «треугольник», в который были вписаны взаимными стимулами и обязательствами США, СССР и Китай, он создал «структуру сохранения мира», основанную на настоящих «перезагрузках» отношений между опасными друг для друга странами. Никсон устанавливал не столько Pax Americana, сколько мир для Америки, исходя не из традиционной доктрины насаждения демократии по всему миру, а строго из национальных интересов США.

Пожалуй, ни об одном президенте США не написано столько книг и не снято столько художественных фильмов – до такой степени он был фактурной и противоречивой фигурой. Его личность до сих пор волнует исследователей и кинематографистов: достаточно вспомнить превосходную картину Рона Ховарда «Фрост против Никсона», где президента, признающегося в том, что он пошатнул веру американцев в систему правления США, блестяще сыграл Фрэнк Ланджелла.

Но ведь сначала Никсон собрал по частям разочарованную и деморализованную вьетнамской войной Америку, а «доктрина Никсона» дала возможность Штатам без потери лица перестать вмешиваться во все значимые для Америки противостояния в мире. «Вьетнамизация» конфликта, расколовшего Америку, позволила Соединенным Штатам уйти из Вьетнама, а чрезвычайно прагматичная внешняя политика балансировала между интересами двух врагов – СССР и Китая. Никсон и Брежнев казались добрыми друзьями, захваченными взаимной симпатией. Но весь этот антураж был нужен Никсону для принятия абсолютно конкретных и судьбоносных соглашений по разоружению. Еще до того, как Никсон впервые в 1972 году появился в Москве, он выступил с первым докладом Конгрессу о внешней политике, где отмечалось: «Не надо обольщаться – перемена тональности разговора не означает смены политики… ложная эйфория прокладывает дорогу столь же ложным надеждам». Это ли не предупреждение Медведеву и Обаме, чья перезагрузка оказалась отнюдь не столь масштабной, как брежневско-никсоновская? Историческая правда состоит в том, что и Брежнев, и Никсон действительно хотели войти в историю миротворцами. Это им удалось. Но впечатление было смазано последующим разложением советского режима и Афганистаном, а в случае Никсона – Уотергейтским скандалом.

Его внешнеполитические успехи не слишком ценили в Америке. Никсон был предметом жесточайшей критики. Чего стоит книга Джеральда Гарднера «Все, что вы хотели знать о Никсоне, но боялись спросить». Одна из самых невинных шуток в адрес действующего (!) президента: «Правда ли, что у Никсона от природы волнистые волосы? – Нет, у него прямые волосы. Зато волнистая голова». Преемник Никсона Джеральд Форд публично простил своего предшественника – и в человеческом, и в юридическом смыслах, что тоже стоило ему популярности. Правда, и отставка Никсона, до конца жизни травмированного давним поражением от Джона Кеннеди, чьих соратников он искренне считал виновными в прослушивании уже его переговоров в 1960 году (так что Уотергейт был своего рода местью демократической партии), и прощение Форда были честной политикой.

В конце концов, именно благодаря демократии, высокой политической культуре и свободе прессы стали возможны и Уотергейтский скандал, и книга Вудворда и Бернстайна «Вся президентская рать», и публикация в «Нью-Йорк таймс», а затем отдельной книгой The The Pentagon Papers, секретных документов вьетнамской войны, и бестселлера того времени о корнях вьетнамской кампании «Самый лучший и блистательный» Дэвида Хэлберстама.

Как это ни пафосно звучит, именно с помощью демократии и свободы прессы, отторгая Никсона и его мораль, нация переосмысливала себя и свое место в мире. Эта саморефлексия позволила американской нации остаться лидирующей и дать миру масштабную фигуру Барака Обамы – а до этого нужно было действительно дорасти.

Ничего подобного (по уровню критического отношения к своей истории и серьезным поискам национальной самоидентификации) нет в России. Представить себе Уотергейт в Москве невозможно: новость о том, что представители одной партии записывали разговоры представителей другой, в лучшем случае попала бы в ленту новостей – и все. А если быть реалистом – эту новость просто никто не решился бы выпустить в свет.

Мы почему-то готовы даже взять на себя грехи товарища Сталина, хотя никто не заставляет сегодняшних россиян и нынешнюю власть обязательно подтверждать преемственность России по отношению к сталинскому СССР. Впрочем, короткий период саморефлексии был – в перестройку. Как были возможны и журналистские расследования – тогда нация была не столь нечувствительна к нарушениям норм морали в политике. Было возможно и появление масштабных и противоречивых фигур Михаила Горбачева и Бориса Ельцина, о которых сегодня судят, как 35 лет назад судили о Никсоне.

Будучи нормальным политиком, Никсон хотел нравиться своему народу. И это ему поначалу удавалось: вторые выборы в 1972-м он выиграл триумфально. А второй срок – проиграл, потому что преступил общепризнанные представления о допустимом в политике. Крайняя чувствительность нации к проступкам лидеров и свобода информации об этих проступках – это и есть демократия. Равнодушные нации не строят демократические государства. А когда возвращаются чувствительность и пассионарность, нация может пройти через любые кризисы, включая Уотергейт, который невозможен в апатичной Москве.


Ну так вот. Мишин папа был американистом. Поэтому Миша «любил» Соединенные Штаты. Книжные шкафы были заполнены альбомами с роскошными видами Америки, политологической и художественной литературой. Видом западных покетбуков меня нельзя было удивить – в нашей квартире было много французских книг, а во втором ряду этажерки, стоявшей в коридоре, завернутый в газету, хранился «Раковый корпус» Солженицына на французском языке (и это в семье сотрудника ЦК!). Но Мишина квартира была прямо-таки завалена этими книгами, не говоря уже о завораживавшей взгляд коллекции пустых бутылок из-под крепких напитков из мира капитала – особенно мне нравились картинка на этикетке джина «Бифитер» и легкий силуэт кораблика, изображенный на виски «Катти Сарк». На книжной полке «Долина кукол» и «В ожидании Годо» соседствовали с вышеупомянутыми сатирической книжкой с картинками о Никсоне и The Pentagon Papers. Главное же, на Мишином столе противоестественно аккуратной стопочкой лежали номера «Интернешнл геральд трибьюн» с настоящим сокровищем, напечатанным на спортивных полосах деловитым петитом, – результатами матчей НХЛ!

Только много позже я узнал, насколько высокоценимым экспертом по Америке был папа Миши: аналитические записки, подготовленные им в ИМЭМО, регулярно поступали на самый верх. А материал 1969 года, в котором доказывалась возможность успешных контактов с администрацией Никсона, легла на столы всего трех адресатов – Громыко, Андропова, Пономарева. Анализ оказался точным и пророческим.

Америка тогда стала перевернутым отражением России. Это была не ненависть двух сверхдержав, а любовь-ненависть. По отношению к Америке как символу Запада и лидеры, и простые обыватели испытывали два чувства – превосходства («наш строй лучше») и неполноценности, что прямо вытекало из существования в матрице догоняющего развития. «Догнать и перегнать Америку!» – это ведь оттуда, из причудливой смеси противоречивых чувств. Лозунг не потерял актуальности и сегодня. Не потеряет ее и спустя десятилетия.

Мы конкурировали с Америкой, но их выборы всегда оказывались значимыми для нас. Была гонка вооружений, но стыковка «Союза» и «Аполлона» стала одним из главных советских событий 1970-х. Про одноименные сигареты «Союз – Аполлон» говорили – это настоящий вирджинский табак. Такую фразу, неизвестно откуда позаимствованную, я произнес, распечатывая пачку и передавая сигарету своему однокласснику, когда мы тайно, пригнувшись, курили на балконе моей квартиры. (До этого в магазине дачного поселка время от времени появлялись «Кент» с завораживающим силуэтом замка и «Пэлл-Мэлл» в светло-коричневой жесткой пачке, казавшиеся тогда вершиной западного разврата.) Журнал «Америка» был не похож на остальную печатную продукцию, казался по-настоящему интересным, мелованные и приятно пахнущие полосы зачитывались до дыр. Джинсы, подаренные мне родителями Миши, провоцировали почти эротический восторг, как если бы нечто запретное оказалось в моих руках – и это «нечто» было круче, чем «Союз – Аполлон» и журнал «Америка». Схожие ощущения сопутствовали только просмотру слайдов на квартире высокопоставленного друга моего отца, который вернулся из командировки в США: щелкнул проектор – и в уютной темноте засветились неоновые огни. «А вот это то самое заведение», – со значением прокомментировал хозяин. «Публичный дом!» – стыдливо метнулась в моей голове страшная догадка. Я посмотрел на взрослых: судя по выражению их лиц – иронично-внимательному, – так оно и было.

Но Америка – это прежде всего индейцы и во вторую очередь – хоккей. Или наоборот – в первую очередь хоккей и во вторую – индейцы. Для игры ценились гэдээровские фигурки индейцев и ковбоев – страшный дефицит. Для ума была заведена тетрадь с этнографическими наблюдениями, где по крупицам, из любых источников, собирались сведения о племенах и их традициях – я был советским Клодом Леви-Строссом, у которого не было возможности вести полевые исследования. К тому же этнография южнее границы США мне была неинтересна.

Где-то в почтовых дебрях исчезло так и не получившее ответа письмо индейцу-полукровке Сат-Оку (он же Сат-Окх), автору замечательных повестей. Странно, что я не получил ответа: Сат-Ок жил в Польше, носил имя Станислав Суплатович (по матери-польке), активно и большими тиражами печатался в СССР, вписываясь в пропагандистскую логику под грифом «Трагедия индейской Америки». Это был человек по-настоящему феерической биографии – сын польской революционерки, бежавшей из ссылки на Чукотке через Берингов пролив и подобранной племенем шеванезов, вернулся с матерью в Польшу абсолютно по-еврейски – «найдя время и место» – прямо перед началом Второй мировой. Само по себе появление «дикаря», который говорил на нескольких индейских диалектах, но не знал ни слова по-польски, отказывался стричься и т. д., в провинциальном и глубоко католическом польском городке тех времен было достаточно эффектным. Закончилось это все бегством из поезда, который шел в Освенцим, участием в боевых действиях против немцев и послевоенной службой на флоте. Человек с такой биографией едва ли мог остаться в стороне от литературной записи своих воспоминаний. Эта смесь Фенимора Купера с Майн Ридом была приправлена достоверными деталями изнутри индейского мира, которые мог знать только «инсайдер». В чем и состояла для меня лично чрезвычайная ценность книг Суплатовича…


Но Миша – это ведь не только Америка. В раннем детстве он был вундеркиндом. «Пусть на уроке я вижу только его затылок, зато как он отвечает!» – говорила наша первая учительница Клавдия Петровна.

Миша был единственным настоящим хоккейным комментатором, с которым я состоял в личном знакомстве: запираясь в туалете, он сидел там часами, комментируя голосом, похожим на легендарного Николая Николаевича Озерова, воображаемые хоккейные матчи и имитируя шум трибун. (Примерно тем же самым он занимается и сейчас, только не в туалете, а на телевидении, и комментирует не столько хоккей, сколько футбол – вот ведь последовательность в действиях и в личной биографии!) Миша завидовал моему умению хорошо рисовать хоккеистов – Бобби Халл, Йорма Валтонен, Валерий Харламов, Владислав Третьяк выходили как живые. С некоторых пор он болел за сборную Финляндии, а я научил его болеть еще и за команду «Динамо» (Рига) и лично Хельмута Балдериса. Эти свои привязанности он пронес через всю жизнь.

Балдерис был одним из тех героев – неважно из какой отрасли, – с которым я готов был отождествлять себя (как это часто бывает в детстве). Я подражал его стилю катания (равными ему в советском хоккее, по его собственному признанию, были только Валерий Харламов, Александр Мальцев и Сергей Капустин), его приемам, его мимике. Вырезал фотографии и публикации. Мечтал о таком же свитере с надписью Dinamo Riga. 19-й номер стал для меня культовым и рифмовался с номером 9 другого гения, футбольного, – Владимира Гуцаева. Я был не слишком рад тому, когда в сезоне 1977/1978 Виктор Тихонов перетащил его в ЦСКА: может, Балдерис и был против, но тогда имелось оружие массового поражения – призыв в армию. За сезон до этого Хельмут был назван лучшим хоккеистом страны, забросил 40 шайб. Для того чтобы его признали, нужно было три сезона провести в высшей лиге, а в двух из них стать лучшим забивалой (уступая другим по системе гол+пас). В ЦСКА повторить успех, естественно, не удалось. Больше того, он не был допущен в сборную как раз в роковой для Харламова 1981 год. Возможно, это было связано с тем, что непокорный Балдерис вернулся в Ригу, а тренер ему отомстил. И каким характером надо было обладать, чтобы потом начать играть в НХЛ в 37 лет: первая шайба, заброшенная живым латышом в Америке, была его…

Замечу попутно, что, когда я сообщил старшему тренеру команды «Крылья Советов» Игорю Тузику о том, что болею за рижское «Динамо», он от удивления чуть не выпустил из рук руль своих темно-зеленых «Жигулей». Игорь Николаевич лично заехал за мной перед первой тренировкой в детских «Крыльях», потому что, судя по всему, всерьез воспринял звонок из родного ЦК по поводу того, что сын завсектором Общего отдела бредит хоккеем и его пора выпускать на лед близлежащего стадиона (который тогда только строился – арена функционировала, трибуны практически отсутствовали). Бедный Игорь Тузик, серьезный 35-летний человек, который как раз именно в этом, «балдерисовском», сезоне 1977/1978 как старший тренер команды приведет ее к бронзе на чемпионате СССР, в будущем генеральный менеджер российской хоккейной сборной и вице-президент Федерации хоккея России, был вынужден принять к исполнению просьбу высших инстанций. Хотя мне действительно очень хотелось быть поближе к большому хоккею, а в определенный момент, причем очень скоро, пришлось определяться – или играть, или нормально учиться в школе. Под сильным давлением мамы, которой не нравились мои бесконечные синяки, я предпочел любительский спорт на местных хоккейных коробках профессиональной карьере на сетуньской ледовой арене. Зато мог снисходительно наблюдать за манерой катания своего нового одноклассника Володи Юрзинова, сына легендарного тренера, получившего квартиру в наших цековских домах. Грузноватый и медленный Вова дисгармонировал с агрессивной и быстрой манерой игры на местной дворовой коробке, частично уснащенной отставными или действующими юными хоккеистами тех же «Крыльев Советов», а также моим одноклассником – мастером жестоких силовых приемов, игравшим в московском «Динамо» и внешне похожим на молодого Фила Эспозито. Что не помешало Юрзинову-младшему потом играть, к моей зависти, именно в Риге, в команде «Латвияс Берзс», и тренировать кучу финских и российских клубов.

Тренировкам в «Крыльях», за несколько лет до начала остановленной хоккейной карьеры, предшествовал просмотр в ЦСКА. Отсматривал меня знаменитый в прошлом хоккеист, однофамилец генерального секретаря – Владимир Брежнев. Помню только трепет перед ЦСКовской ареной, здоровенные габариты Брежнева, у которого, как и у первого лица, были внушительные черные брови, и соответствующий его комплекции впечатляющий золотой перстень на пальце. В тот момент, когда я демонстрировал успехи в катании на скользком искусственном льду, шла тренировка юношеской команды. Мимо моей головы просвистела со страшной силой пущенная шайба. «Смотри куда бросаешь, е… твою мать!» – забасил тренер, обращаясь к разминающемуся юноше, чуть меня не убившему. На этом воспоминания о ЦСКА обрываются. Играть я там не стал…


В детстве я многократно ночевал в Мишиной комнате, расположенной на 22-м этаже. По ночам за окном кровоточила электрическим светом Москва, на которую можно было смотреть долго, как на огонь в камине, а потом выходить на балкон и разглядывать жизнь в окнах несколькими этажами ниже. С балкона было интересно смотреть и на Мишину комнату: как будто ты подлетел к окну небоскреба на собственных крыльях. Свет в его комнате распределялся привычно и упорядоченно, как это бывает только в том месте, где прожил, возможно и с перерывами, много лет.

По ночам Миша зверски, с суровыми и бескомпромиссными интонациями перворазрядника по футболу, храпел. Я ворочался на раскладушке и смотрел на небо, подсвеченное снизу фонарями и огнями квартир. От гудения троллейбуса, прямоугольником ползшего внизу по Двадцати шести бакинским комиссарам, жизнь обретала гармонию…

Утром солнце лупило прямо в глаза. Я приподнялся на жалобно стонущей раскладушке и посмотрел, пропуская через себя солнце, в окно. Внизу копошилась Москва. Домохозяйки, домохозяева, студенты университета имени Патрисы Григорьевича Лумумбы (он же – Лумумбарий). Небоскребы московского юго-запада вырастали за ночь. За стеной на кухне орал трехпрограммник и гремела посудой Мишина мама. Он научил ее по форме носа, силуэту и индивидуальной пластике определять конкретных футболистов тбилисского «Динамо», команды, без которой нам не жить. Миша спал прямо под иконостасом: благородные лица тбилисских динамовцев – ну прямо народный хор или персонажи картины Пиросмани – смотрели на меня со стены. Казалось, еще секунда – и они грянут величественную, как полет орла, грузинскую народную песню. «Гапринди шало мерцхало» – любимую сталинскую. Или там «Моди, моди, газапхуло» – «Приди, приди, весна». Я даже приосанился. Открылась дверь, и в комнату заглянула Мишина мама. Она поморщилась: вероятно, пахло давно пришедшим с игры футболистом – на батарее сушились две пары кед, носков и пузырящихся треников. От футболок отваливалась засохшая грязь московской ранней весны. «Уроды», – сухо констатировала Мишина мама и затворила дверь.

Миша проснулся и хрипло закричал. Он всегда так делал при пробуждении. Или когда забивал гол. Или когда входил под светящиеся своды Рублевского леса (не путать эту ветку дороги, ведущую в Рублево, с Рублево-Успенским шоссе).

– Гамарджоба, – сказал я.

– Гагимарджот, – вернул мне мяч Миша.

– Рогор брдзандебит? – Я отдал ему пас верхом.

– Гмадлобт, каргад. – Он принял мяч на грудь и дал пас на свободное место. – Рогор хар?

– Мец каргад вар. – Я забил гол.

Моим кумиром был Гуцаев. В отрочестве/юности я и правда был на него похож. Мой любимый номер – его, № 9. Как и девятка тбилисского «Динамо», я обожал «водиться», редко отдавал пас, часто и бестолково терял мяч. Одновременно я с горечью думал о том, что у меня нет таких же усов, как у великого Давида Кипиани, и такой же лысины-забивалы, как у Реваза Челебадзе: и для того, и для другого я еще был слишком юн. Зато перед зеркалом мне так удалось натренировать свою челюсть, чтобы получилось отдаленное сходство с величайшим вратарем всех времен и народов Отаром Амброзиевичем Габелия, который был знаменит еще и тем, что родился в один день с Мишей, только на тринадцать лет раньше.

Что должно было произойти в Грузии в 1950-е годы, чтобы родилась целая плеяда выдающихся футболистов? Символы грузинского футбола – Гуцаев и Кипиани появились на свет в самом начале 50-х. При виде Владимира Гуцаева – он нередко выходил на замену – стадион вставал. В отличие от Рамаза Шенгелия, у которого было природное чувство гола и способность оказываться в нужное время в нужном месте исключительно для того, чтобы забить, Гуцаев был самодостаточен. Принцип: конечная цель ничто, движение все – это про него. Не то чтобы он не забивал или не стремился забить: просто для него личные отношения с мячом были важнее обычного тупого футбольного целеполагания – попасть в створ ворот. Легко можно было себе представить Гуцаева одного на поле, без партнеров, соперников, ворот. Траектория кружев, которые он плел, – это транс гения, и логистика его перемещений по полю была ближе к поэзии, чем к спорту.

Но конечно, в той же высокой степени был одарен Давид Кипиани, которого, как и Гуцаева, даже в лучшие времена, часто не брали в сборную Союза – слишком много искусства. Хотя по отношению к Кипиани это было несправедливо – его игра всегда оставалась прагматичной, он был полезным футболистом. Может быть, он казался чересчур умным игроком, сочетавшим в себе расчет, интуицию и виртуозное, то самое чисто грузинское – самодостаточное, артистическое – владение мячом. Это было очень красиво: сухопарый Кипиани, 184 сантиметра – рост, 75 килограммов – вес, гарцевал, парил над полем, издалека напоминая по своему абрису Дон Кихота. Выпускник футбольной тбилисской 35-й школы и Тбилисского университета, он слыл интеллектуалом и даже вынужден был опровергать слухи о том, что свободно читает в подлиннике Шекспира. Послефутбольная его карьера была какой-то скомканной, омраченной долгими годами политической турбулентности и, соответственно, упадком грузинского футбола. И какая-то странная смерть в автомобильной катастрофе…

Однажды в небольшой компании мы выпивали с легендарным фоторепортером Юрием Ростом. И я вспомнил его фотографию, напечатанную в той, еще осмысленной, «Литературке». Кажется, она называлась «Кипиани уходит». Чаша тбилисского стадиона «Динамо» (тогда – имени Ленина), Кипиани идет, удаляясь от объектива, и от него разбегаются в разные стороны два мальчика – сыновья. Как только мы вспомнили эту фотографию, у Роста зазвонил мобильный телефон. Мистика, да и только: это звонил сын Давида Давидовича – Леван, один из героев фотокомпозиции…

В автокатастрофе погиб и легендарный Виталий Дараселия, автор золотого года в ворота «Карл Цейсса», который 13 мая 1981 года увенчал блистательную серию побед тбилисского «Динамо» и принес команде Кубок Кубков. Тогда это была команда, характерная для многонационального Тбилиси: абхазец Дараселия, осетины Гуцаев и Хинчагашвили, воспитанники кутаисской футбольной школы Шенгелия, Сулаквелидзе, Чивадзе, Костава. Потом много раз в начале 1990-х в Тбилиси, темном, холодном, часто без воды, с доносившимися ночью автоматными очередями, мне приходилось слышать: «У нас во дворе мирно жили армяне, грузины, курды, осетины. Почему вдруг началась война?» Если бы кто-то обрисовал подобную перспективу тогда, в мае 1981-го, его сочли бы сумасшедшим. Конечно, это было торжество грузинской школы, но советского футбола, его этакого южного, «итальянского» подбрюшья. Если я и испытывал когда-либо чувство эмоционального патриотизма, то именно тогда, 13 мая 1981-го…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации