Текст книги "Низкие истины. Возвышающий обман (сборник)"
Автор книги: Андрей Кончаловский
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Питер Брук вошел в мою жизнь, когда я прочитал его книгу «Пустое пространство». На нее я ссылался по любому возможному поводу. Она поражала спокойствием, полной открытостью, мужеством говорить без забрала. Очень хотелось увидеть этого человека.
Приехав в Париж, позвонил ему. Вообще-то он говорит по-русски, но мы разговаривали по-французски. Он назначил мне встречу в кафе театра Буф дю Нор. Мелькала мыслишка, что все-таки это Брук, режиссер, первая величина мирового театра, сейчас мы с ним куда-то закатимся, может в хороший ресторан: на свои обедать в ресторане мне не по карману – пообедаем на его.
Встретились на углу в задрипанном парижском кафе. Табаком воняло – хоть нос затыкай. Заказали чай. Надежды на ресторан вмиг истаяли.
Очень хотелось посмотреть, как он работает. «Хорошо, – сказал он, – приходите. У меня через час репетиция начнется». Так я оказался в театре Брука. Обшарпанные стены, разнокалиберные стулья – двух одинаковых нет. На сцене песок. Артисты сели в кружок, взялись за руки, замолчали. Я открыл от изумления рот: что это? Они просидели так минут пять, просто держась за руки, в кружке. Как мне потом объяснили, Брук пытается вводить артистов в творческое состояние через медитацию, через передачу энергии. Необычен был состав его труппы: французы, американцы, итальянцы, два китайца – и все (кто не французы) играют на каком-то ломаном французском. Было ощущение бродячего театра, семьи циркачей или чего-то в этом роде… Он работал тогда над «Кармен», но пели совсем не по-оперному – вполголоса. На сцене сидели три или четыре музыканта, актеры свои арии негромко напевали и потрясающе играли. Речитативы были важнее самой музыки. Музыка существовала лишь как дополнение к слову. Я был потрясен этим представлением: впервые мне воочию показали, как из оперы можно убрать всю оперность.
Брук – один из тех режиссеров, кто помог понять, как, не тронув текст, сделать его абсолютно театральным и в то же время остаться в пределах грубо земного – во тьме низких истин, не поднимаясь к возвышающему обману. На сцене была реальность, но в то же время это была театральная реальность. Его восьмичасовой спектакль (он шел два вечера) – «Махабхарата» – был чем-то фантастическим по простоте. Брук – один из немногих, кого постмодернизм не коснулся. Основы и первоисточники его театра там, где играют на ситаре, балалайке, гитаре – на инструментах, под которые поет самый простой человек. Он всегда искал в этом кругу. Его театр – это действительно театр наций. Там соединено все. Уже то хотя бы, что китаец может играть у него Отелло, восхищает меня как сказка. И так во всем.
В свои секреты он никого не пускал. Впрочем, может, и секретов никаких не было? Нет, пожалуй, все-таки были. Иначе зачем ассистентка в какой-то момент попросила: «А сейчас вам нужно уйти». Ее словами как бы сам Брук вежливо говорил: «Вот это мы вам показали. А дальше – закрыто. Для всех. Приходите на спектакль».
Конечно, он, как и любой режиссер, диктатор. В его театре – культ Брука. Так, думаю, и должно быть. Так и есть – у Стрелера, Питера Холла, Гарольда Принса. Он надписал мне свою книжку, а много лет спустя позвонил после премьеры моей парижской «Чайки», сказал: «Это первый Чехов, которого я за последние пятнадцать лет видел». Услышать это от человека, перед которым искренне преклоняюсь, было для меня огромным счастьем.
ЛивЧитающим эту книгу, особенно людям меня знающим и, может быть, женщинам, которых я любил, наверное, покажется странным, что я не написал об очень многих, с кем мне было хорошо, интересно, кому я бесконечно благодарен или даже, напротив, на кого держу черный зуб. Действительно, это так. Но я не считаю эту книгу мемуарами: в ней я рассказываю, конечно, о себе, но не только о себе – еще и о других, и потому пишу прежде всего о тех, о ком, как мне кажется, интересно узнать тебе, мой читатель.
В начале 70-х я был целиком поглощен Ингмаром Бергманом. В те годы до нас довольно быстро доходили его последние фильмы – «Персона», «Шепоты и крики». В «Персоне» в паре с Биби Андерсон впервые снялась норвежка – Лив Ульман.
После этой картины, кстати, Бергман разошелся с Биби и женился на Лив Ульман.
Началось все с того, что я, с простуженными легкими, ходил по Ленинграду, температурил, бредил. Мне приснилась Лив Ульман. Я пошел на международный почтамт, сказал:
– Дайте мне телефон Лив Ульман.
Удивились, но позвонили в Осло. Там тоже не нашли телефон.
Я знал, что Ульман играет в Национальном театре, попросил соединить меня с театром. Удивились снова. Как-никак, был 1974 год. В 1974-м люди у нас так себя не вели. Меня соединили.
– Мне Лив Ульман, – сказал я.
– Она на репетиции.
У меня захолонуло сердце – значит, дозвонился.
– А когда кончится репетиция?
– Поздно кончится. Звоните завтра.
Советскому человеку, вернее, бывшему советскому, внутри себя уже понимающему, что он не советский, но думающему, что об этом еще никто не знает, свойственно постоянно оглядываться. Помню, в начале 70-х у меня было свидание с Биби Андерсон в Ленинграде. Мы договорились встретиться у почтамта. Сам факт общения с иностранцем, тем более из «капиталистического окружения», в те годы уже был страшным криминалом. Я так боялся слежки, что прошел мимо нее почти как в плохих фильмах, прошептал на ходу: «Иди прямо по этой улице, не поворачивай». Перешел на другую сторону, мы прошли, наверное, километра три по разным сторонам, пока, наконец, не стало меньше народа и я поверил, что за нами не следят. Только после этого я решился подойти к ней, поцеловать руку, заговорить.
…На следующий день снова был на почтамте. Звонил я оттуда по простой причине. Из дома, из гостиницы звонок «просвечен». «Где надо» знают, кто звонил, кому звонил. А с переговорного пункта звонок анонимен, документы не спрашивают, называйся какой хочешь фамилией.
Я опять заказал Осло, Национальный театр, попросил Лив Ульман.
– Это говорит режиссер Кончаловский.
– Очень приятно.
– Хочу с вами встретиться.
Это звучит очень несерьезно, но мне втемяшилось в голову, что, если Лив положит мне руки на голову, это меня вылечит, температура пройдет. Было приятно воображать невероятное, невозможное. И вдруг в телефонной трубке:
– Ну что ж. Приезжайте, поговорим.
Я вернулся в Москву, пытался лечиться, днями должен был ехать в Париж – виза уже была. Пошел в посольство Норвегии, попросил визу в Осло: поскольку французская виза уже стояла, с норвежской проблем не возникло.
Вернулся домой. По-прежнему весь больной, в поту, температура высокая. Отец спрашивает.
– Ты где был?
– В посольстве.
– В каком посольстве?!
– В норвежском.
– Ты что, с ума сошел? Разрешения спросил?
– У кого?
– У Госкино!
– Зачем?
– Ты что о себе думаешь?! Неприятностей захотелось!
Он мне много чего еще сказал обо мне, моей женитьбе на француженке, моем идиотском поведении.
Я прилетел в Осло с температурой, весь мокрый, снял пенал в гостинице, позвонил в театр.
– Приходите на спектакль сегодня вечером, – сказала Лив.
Я купил цветы, пошел в театр. Бред собачий! Я в Осло! Три недели назад, вдрызг больной звонил ей из Ленинграда. Оставил ей цветы. После спектакля позвонил.
– Я встречусь с вами завтра, – сказала Лив.
Мы встретились.
– Слушаю вас, – говорит она.
– Я болен. Вы можете меня вылечить.
Видимо, она решила, что я сумасшедший. Но из вежливости сказала:
– Я рада, что вы были на моем спектакле.
Я стал говорить ей о ее игре, о своих впечатлениях, о постановке. Она слушала меня с интересом.
– Я просто хотел вас увидеть.
– Как? Просто увидеть?
– Да.
– Я думала, вы – режиссер, у вас ко мне какое-то предложение.
– Нет, никакого предложения. Просто хотел вас увидеть, подержать за руку. Еще утром позвонил в отделение «Совэкспортфильма», там сидел Реваз Топадзе, красивый грузин, мой соученик по роммовской мастерской. Наверное, он работал в органах. Потом, в перестроечные годы, занялся бизнесом, его убили.
– Нужно, чтобы ты показал «Дядю Ваню».
– Ты что, в Осло?
– Да.
– А почему в посольстве не знают?
– Зачем?
– Ты что! Советский гражданин, приехал в страну. Надо зарегистрироваться. Пошли в посольство, сейчас все оформим.
Мы сходили в посольство, меня зарегистрировали.
– Я хочу, чтобы вы посмотрели «Дядю Ваню», – сказал я Лив.
Она пришла со своей подругой. Посмотрела картину, вышла из зала, стала смотреть на меня уже с большим интересом. Мы пошли в ресторан, я заметил, что она волнуется, ее голубые глаза смотрели мне прямо в душу. Великая актриса, красивая женщина…
– Вы приехали, чтобы подержать меня за руку?
– Да. Я думал, вы меня вылечите.
Она дала мне свою руку.
– Я уезжаю в Стокгольм. Мне надо подписать контракт. Завтра вернусь. Вы не могли бы меня проводить, а завтра встретить на моей машине?
– Пожалуйста, – говорю я.
А мне уже надо быть в Париже. К черту Париж!
Провожаю Лив на ее машине. Потом, больной, катаюсь по городу, плохо соображая, что происходит. На следующий день встречаю ее, по-прежнему больной. Завтра надо лететь в Париж, откладывать больше нельзя. Топадзе сидит в моем номере, не выпускает меня из виду.
Мы поехали к Лив.
– У меня дома мама и дочка, – сказала она. – Сейчас они уже спят.
Лив – человек застенчивый, глубокий.
Сначала мы сидели в столовой, еда была невкусная. Пили много. И вина, и норвежской водки «аквавит». Потом перешли к камину, посидели на диване, спустились на пол.
– Я с тобой спать не буду, – сказала она, глядя в огонь.
– А мне не надо, – сказал я.
Так мы просидели часов до пяти утра, ели, пили водку, смотрели в камин. В семь я простился и поехал в аэропорт.
Там я проболел еще дней десять – за мной ухаживала теща. Дочке было уже четыре года.
Я позвонил Лив, оставил ей свой телефон. С этого момента мы через день перезванивались.
Потом они с Биби Андерсон уехали отдыхать на какие-то острова в Вест-Индию. Зимой все нормальные люди в Европе едут отдыхать куда-нибудь, где потеплее. Она звонила мне в Париж, мы разговаривали часами.
С Биби Андерсон я уже лет пять как был знаком, мы встретились в Москве, подружились. Наверное, они с Лив, две подруги, отдыхая на островах, обсуждали этого странного русского.
Наши разговоры с Лив потом перешли в переписку, мы стали близкими друзьями.
– Приезжай в Москву, – сказал ей я.
Весной в апреле она приехала. Жила у меня на даче. Я показал ей на «Мосфильме» свои картины.
Дня через четыре – звонок. Из Осло звонила мама Лив, дама строгая, сильно антисоветская.
– Позвони Ингмару, – сказала она.
Лив позвонила. Красная от возбуждения, положила трубку, со слезами стала собирать вещи.
– Ингмар требует, чтобы я немедленно вернулась. Сказал, что, если не вернусь, не будет снимать меня в «Змеином яйце».
Замечательно смотрела она на меня через стол своими детскими голубыми глазами. Такое в них было доверие и недоверие!
Лив – человек очень цельный. Она вынуждена была уехать немедленно, в этот же день – требование Бергмана было ультимативно. Насколько могу судить, человек он очень ревнивый. Они уже тогда расстались, вместе не жили, у него была новая жена, но все равно он крайне ревниво следил за Лив. Говорили, что во время съемок он даже поселил ее в гостинице в номере напротив своего, держал дверь открытой, мог наблюдать, когда она приходит, одна ли приходит.
В это время я уже снимал «Сибириаду». Снималась у меня Наташа Андрейченко, тогда она была вся из себя сибирская – круглолицая, румяная, ядреная. Привел ее ко мне Саша Панкратов-Черный (вторую половину фамилии к своей настоящей в то время он еще не приделал, был просто Панкратов). Саша был моим ассистентом и исполнителем одной из небольших ролей – рабочего-буровика, бывшего уголовника. Я набирал артистов и подумал, что Лив может сыграть Таю. Где-то весной я поехал в Нью-Йорк подбирать материал для документальных частей «Сибириады». Лив тоже была в это время в Нью-Йорке.
Я жил в страшноватом номере какого-то жуткого отеля (на госкиновские командировочные не разгуляешься), ко мне туда приходила Лив. Позвонили Милошу Форману, встретились с ним. Он из-за чего-то был зол на Лив, все время язвил. После обеда Лив предложила:
– Хочешь, пойдем на концерт. Меня пригласила Ширли Маклейн.
– Как! – Я еле сдержался. – Ширли Маклейн! С ума сойти! Конечно, хочу! Мы пошли на ее концерт. В это время шла избирательная кампания будущего президента Картера, в зале сидела его мать – по этой причине было полно полиции. Я сидел и смотрел, как смотрит на сцену Лив. Она была в очках, которые редко надевает. Я видел на ее лице удивительную гамму восхищения и зависти. Лив, конечно же, красивая женщина, но в определенном смысле это красота почти юношеской нескладности. В ее фигуре, в манере двигаться есть что-то очаровательно застенчивое, что и создает ее красоту. А Ширли двигалась, как танцовщица, пела одна и с хором, танцевала с кордебалетом – не много на свете актрис с таким редким чувством свободы. У Лив просто ладони потели от зависти. Я впервые наблюдал, как одна великая актриса зави дует другой.
Ширли пригласила нас после концерта зайти к ней за кулисы. Мы пошли, меня тут же взяли за шкирку люди из охраны:
– Вы откуда?
Последовала пауза.
– Он со мной, – сказала Лив.
Нас пропустили. В уборной сидела мать Картера, коротко стриженная, старая, седая женщина с большими руками и ногами. Ширли была потная, возбужденная. У меня с собой была огромная, трехкилограммовая банка черной икры (удалось протащить ее через таможню). Лив сказала:
– Давай отдадим ее Ширли.
Банка икры в Америке стоила безумные деньги, порядка четырех тысяч долларов. Там бы их мне хватило на четыре-пять месяцев жизни.
– Вот вам из России.
– А! Спасибо большое. Проходите.
Мы немного посидели у Ширли, потом ушли.
– А ты ей завидуешь, – сказал я Лив. – Тому, как она двигается.
– Да. Но это не обязательно отмечать вслух.
В эти же дни я показал Лив сценарий «Сибириады», она сказала: «С удовольствием снимусь». Боже, как я был рад! Прошло полгода, и она прислала письмо: «К сожалению, не могу сниматься. Очень занята, много дел…» Это меня очень разозлило: я уже всем сказал, что она будет сниматься.
В тот момент я уже монтировал, складывал первую серию.
– Хорошо, – говорю, – сейчас позвоним Ширли Маклейн.
Нашел ее телефон, позвонил, она подошла.
– Ширли, вы меня помните?
Уже прошел год или полтора.
– Кто это?
– Это из Москвы.
– Из Москвы?
– Да. Андрей Кончаловский. Я был у вас с Лив Ульман, я вам еще икру подарил.
– А, да-да-да…
По голосу чувствую, что ничего не помнит. Какой такой русский? Что за икра?
– Я сейчас снимаю фильм, для вас в нем есть замечательная роль.
На Тайку в юности уже была утверждена Коренева. Они с Ширли очень похожи. Ширли я предлагал играть ту же Тайку спустя двадцать лет. Конечно, с моей стороны это была наглость.
– Большое спасибо за предложение, но я сейчас занята. Пишу книгу.
Оказывается, она еще и книги пишет!
– Очень жаль, – говорю. – До свиданья.
Нагл был, пер как танк.
Жизнь шла дальше, в 1979-м меня пригласили в жюри Каннского фестиваля. Я позвонил Лив:
– Очень хочу тебя видеть. Давай поедем на Каннский фестиваль, в жюри!
– Когда?
– Через полгода, в мае.
– С удовольствием.
Я тут же перезвонил президенту Каннского фестиваля:
– Вы не хотите пригласить в жюри Лив Ульман?
– А она поедет?
– Поедет.
– Это чудная идея!
Мы встретились в Канне. Это были замечательные дни, но заставить ее по утрам бегать я так и не смог. Сам я уже вовсю занимался спортом, ее эта перспектива никак не увлекала.
Русский любовникВремена, когда я сидел с сэндвичем на хайлендском газоне и думал: «Это моя страна», – были радужными. Я приехал с континента, где меня уже признали. В 1979 году я был членом жюри Каннского фестиваля, факт не пустячный – кого ни попадя туда не приглашают. В 1980 году я был реальным претендентом на Гран-при в Канне и имел все основания разозлиться, что «Сибириаде» его не дали. Франсуаза Саган, бывшая тогда президентом жюри, сказала мне, что подала заявление о выходе из состава жюри, если картина Кончаловского не поделит Гран-при с «Апокалипсисом сегодня» Копполы.
Дело все-таки сумели замять, уговорили ее не поднимать скандал.
Приз поделили Коппола и Шлёндорф. Главным мотивом, по которому шло давление на Саган, было то, что нельзя делить Гран-при между двумя супердержавами.
Самое забавное, что Коппола вовсе не считал себя бесспорным лидером фестиваля. Он пригласил меня к себе на яхту, стоявшую в заливе. Мы же друзья. Он был похож на большого продюсера, крестного отца. Дымил сигарой. «Сибириаду» уже посмотрел.
– Ну что же, – сказал Коппола. – Я не против поделить с тобой Гран-при. Разговор был такой, будто встретились Громыко и Киссинджер, две державы.
Я вспоминаю об этом к тому, чтобы яснее было, как в то время я воспринимал себя в киномире.
К моменту приезда с французскими продюсерами в Америку я уже испытал первые ожоги от соприкосновения с реальностью, но пока еще казалось, что искусство способно смести все преграды. Были бы хорошие идеи, а их у меня, как представлялось, в избытке. И хотя в Америке мой французский проект уже окончательно лопнул, я все еще был полон надежд. Я жил в доме на Хайленд и верил, что сейчас-то и начну строить свою американскую карьеру. Оказалось – не так все просто! Оказалось, обо мне здесь никто ничего не знает. Канн, Венеция, призы, пресса – никто ничего здесь не слыхивал! Кто я? Какие фильмы снял? Приходилось все о себе рассказывать.
Я был полон совковых представлений о Голливуде. Я – известный режиссер. У меня здесь много друзей, знакомых. Сейчас они помогут мне устроиться с работой. Позвонил Милошу Форману.
– Милош, я приехал. Хочу здесь работать. Не мог бы ты написать мне рекомендательное письмо для президента «Парамаунта»? У меня есть для него отличный проект.
– Ну конечно, напишу, – сказал он с какой-то задумчивой неуверенностью. – Почему же нет?
– Ну спасибо, а то мне надо будет к нему идти. С письмом будет надежнее.
«Боже мой! – наверное, думал Милош. – Этот человек еще не представляет, что его ждет!»
Да, я не представлял, что такие письма там ровным счетом ничего не значат, никому они не помогали. И как могло помочь рекомендательное письмо, когда картина стоила пять, восемь, двадцать миллионов долларов!
После месяца безрезультатных хождений и мыканий мне посоветовали:
– Хочешь построить в Голливуде карьеру – обзаведись тремя «А»: accountant – бухгалтером, attorney – адвокатом и agent – агентом. Иначе все будет впустую.
Я стал искать адвоката. Адвокат нашелся, согласился меня взять, предложил агента. Агент посмотрел «Сибириаду», тоже согласился. Сейчас он крупный менеджер в Голливуде, в то время активно работал с Ридли Скоттом, сделал с ним «Бегущего по лезвию», «Чужого». Нашелся и бухгалтер, которому предстояло считать несуществующие деньги.
Я жил по законам «Мосфильма». Мне казалось, что можно слоняться по кабинетам, пить чаи, мило беседовать. Я приходил к агенту, он меня принимал. Мы пили чай.
– Извини, я немного занят, – тактично говорил он.
Я уходил в приемную, сидел там, пил чай, замечал, что на меня как-то странно смотрят секретари и ассистенты: что это за непонятный русский?
Потом я забегал к адвокату на Уилшир-бульвар, говорил о жизни, тоже пил чаек, совсем по-советски. Чаепития мои кончились, когда в конце года пришел счет. Каждое мое сидение было учтено и подсчитано, за каждое я должен был платить, и немало. Полчасика милых разговоров о том о сем – ни о чем – обходились в пятьдесят, в семьдесят пять долларов. Американцы не понимают, как можно часами пить чаи и прекраснодушно болтать в рабочее время – «время – деньги».
Адвокат Гарри был человеком очень известным, представлял интересы очень серьезных людей – одним словом, типичный преуспевающий американец. Как-то, спустя года три, он пригласил меня позавтракать, мы встретились, он курил, был бодр, подтянут. Рассказывал о том, что сегодня двадцать восемь раз переплыл бассейн, о каких-то соревнованиях. Казалось, он – само воплощение духа Америки. Человек, у которого все в порядке. На следующий день он застрелился.
Бегельман, на которого он работал, вице-президент одной из крупнейших американских кинофирм, заключал контракты со сценаристами, вписывая в их гонорар и «откат» для себя – ему потом его возвращали как взятку. Это дело раскрутило ФБР, в его офисе были поставлены микрофоны, началось следствие, дело закончилось колоссальнейшим скандалом. Гарри в эту историю оказался замешан, поскольку представлял Бегельмана. Когда все раскрылось, ему не оставалось ничего иного, как застрелиться. Он был порядочный человек. Бегельману же удалось выйти сухим из воды, но в 1995 году, увязнув в финансовых махинациях, он тоже застрелился. Об этом деле много писалось, вышла даже толстая книга – «Неприличное открытие».
Ко мне относились без всякого интереса. За мной не было ни одной картины, сделавшей бокс-офис (кассу) в Америке. Я приходил, рассказывал разные сюжеты. Меня принимали. Обычно со мной разговаривали вице-президенты компаний.
Однажды был устроен ланч. Устроила его Джилл Клейберг, потом снявшаяся у меня в «Стыдливых людях». Она видела «Сибириаду», картина ей очень понравилась. Ее двоюродным братом был Айснер, президент «Парамаунта». Он пришел на ланч с Катценбергом – две могущественные фигуры в голливудской вселенной.
У меня была идея фильма с ролью для Джил – та очень хотела ее сыграть. Идея, кстати, была придумана еще в Москве. Я стал рассказывать, они улыбались, но посередине рассказа Айснер надел темные очки. Тогда я не понял зачем. Затем, чтобы не слушать меня. Следующая часть рассказа ему была уже не важна, он погрузился в еду. Были сказаны вежливые слова:
– Да, очень интересно. Спасибо. Мы подумаем. Очень приятно было познакомиться.
Обычно, когда хотят избавиться от назойливого посетителя, говорят:
– Мы вам позвоним. Ваш телефон у нас есть.
Переводя на язык родных осин, это значит:
– Идите далеко-далеко…
Помню, как-то вечером я сидел в машине, остановившейся перед светофором. В соседней машине сидел погруженный в свои мысли человек, слегка усталый после дня работы, окна его «линкольна» были закрыты, я смотрел на него, и вдруг мне пришло в голову:
«Боже мой! Наверное, этот человек умеет продавать свой талант. У него «линкольн». Наверное, он сценарист. А может, режиссер. Или, допустим, юрист. Но он умеет продавать свой талант. А я не умею».
Это было для меня откровением. Живя в России, я был нормальным совком, и сама мысль об умении продавать свой талант мне и в голову не приходила. Не отношу запоздалость этого откровения к своему национальному менталитету, в дореволюционные годы русские художники (да и не только они) талант свой продавать умели, знали ему цену – отучила их от заботы об этом советская действительность.
Я ощущал приближение депрессии. Денег не было. Были кое-какие друзья. В Голливуде очень удачливые режиссеры дружат с очень удачливыми режиссерами, менее удачливые – с менее удачливыми, а полные неудачники – только с полными неудачниками: никаких иных друзей у них быть не может.
У меня было несколько друзей, таких же полных неудачников. Мы пили, встречались, устраивали пати, вечеринки. Было интересно, весело, по советским меркам роскошно – у всех были дома, виллы, но работы ни у кого не было и перспективы не обнадеживали. В этой компании я встретился с Джерри Шацбергом. Джерри после своего замечательного фильма «Пугало» с Джином Хэкменом и Аль Пачино сделал пару неудачных фильмов – больше с ним уже никто не хотел работать. Был Монти Хеллман, очень интересный режиссер, в свое время открывший Джека Николсона, снимавший многих прославленных звезд. Про него говорили, что он проклятый: его прокляла брошенная жена и с тех пор он не мог получить работу.
Благодаря дружбе с Томом Ладди, а через него – с Копполой и сан-францисской киноколонией у меня был более широкий круг общения. Но с работой по-прежнему не получалось. Я зарабатывал фарцовкой – каждый раз, наведываясь в Москву, привозил две большие трехкилограммовые банки черной икры и продавал ее. Иногда удавалось протащить икру мимо рентгеновских камер, иногда – запастись письмом, что икра нужна для фестивального приема. Шесть кило икры можно было продать за шесть тысяч долларов. Моими клиентами были Милош Форман, Барбра Стрейзанд. Конечно, неудобно было говорить, что это я торгую икрой, – говорил, что вот, приехал приятель, у него есть икра, не надо ли? Иногда отвечали, что три кило – это уж слишком много. «Ну а сколько вы хотите?» – спрашивал я. Фасовал, отвозил. Надо было жить. В Москву я ездил не часто, но на пять-шесть месяцев мне этих денег хватало. На тысячу долларов в месяц можно было жить – очень скромно, конечно. Я снимал маленькую комнатку, не в Лос-Анджелесе, а за чертой города, ходил в одних и тех же джинсах, купил старую машину. Жить было интересно, я был очень счастливым человеком. Но ощущение замечательной свободы сменялось приступами депрессии. Меня не заботило то, что обо мне говорили в России – предал родину, опозорил высокое звание советского художника. Просто вдруг становилось жутко, что я, имеющий столько идей, умеющий снимать фильмы, сижу без дела. А время шло… Но когда проходило отчаяние – снова возникала надежда.
Мне нравилось калифорнийское солнце, ветер, океан, новые знакомства. Я чувствовал себя таким молодым! Мне было все внове, всему надо было заново учиться – языку, умению себя продавать. Учиться другой жизни. Это давало огромные силы. По натуре я человек любознательный. Учиться мне было интересно. Я жалел, что уехал в сорок три года. Надо бы на десяток лет раньше. В Голливуде мне первый раз повезло, когда Джон Войт увидел «Сибириаду». Ему захотелось, чтобы я написал для него сценарий – точнее, переписал уже имевшийся, гречанки Елены Калейнотис. Его компания заключила со мной контракт на семнадцать тысяч. Это казалось немыслимой суммой. Со мной обращались как с творческим человеком на контракте, поселили в гостинице «Шато Мармон». Об этой гостинице написано во множестве голливудских мемуаров. Там живут в основном звезды богемы. Отель этот построен в 40-50-е годы, похож на мрачную крепость, и, как повествует молва, все, кто там жил – от битлов до Мэрилин Монро, – принимали наркотики.
Отель декадансного стиля, как бы из английского XIX века. При этом еда неважная, обстановка мрачная, моден отель был исключительно благодаря славным именам своих былых постояльцев. У Роберта Де Ниро в «Шато Мармон» был постоянный номер (в нем, кстати, пятью годами позже я снимал сцены «Стыдливых людей»).
В очередной раз я жил как во сне. Сон был не всегда приятным, иногда очень тяжким, но все равно было ощущение полета. Уже само то, что я сижу в Америке, в «Шато Мармон», пишу сценарий с каким-то странным женоподобным греком, выпадало из какой-либо реальности. Грек был забавный, эксцентричный человек, не знаю, где он сейчас, – возможно, умер от СПИДа вследствие чрезмерной активности по гомосексуальной части. На православную Пасху он въехал в греческую церковь на белом коне, завернутый в белую простыню с золоченым терновым венцом на голове – так он намеревался выразить свою любовь к Христу. Соплеменники этого порыва не поняли и крепко его поколотили; в понедельник он заявился для продолжения работы весь в синяках.
Сознание, что в Голливуде у меня уже появилась пусть хоть какая-то, но работа, придавало сил. Угнетало, правда, что по-прежнему все неясно с моей гражданской ситуацией. Дадут ли мне паспорт?
Я уже сделал все необходимые в этом направлении шаги. Ранней весной я съездил в Париж, написал в советское посольство, что хочу остаться на Западе и посему прошу выдать мне паспорт на постоянное проживание за рубежом. Как только такой паспорт получу, готов по первому вызову явиться на родину. Очень волновался, отправляясь в посольство, взял с собой адвоката. Мы приехали, я вызвал советника по культуре, сделал ему это заявление.
– Андрей Сергеевич, зачем это вам нужно? Вас ждет Филипп Тимофеевич. Вам хотят дать картину.
– Вы знаете, – сказал я, – боюсь, что все-таки мне не удастся приехать.
– Вас Ермаш приглашает.
– Понимаю, но сейчас никак не могу.
– Ну а на что вы собираетесь жить здесь?
– Это мои проблемы. Я сам их решу.
Советник изменился в лице.
Смысл стоявшего за этими словами был вот какой. Симис объяснил мне, что под советский закон о монополии внешней торговли подпадают все граждане СССР за исключением постоянно проживающих за рубежом. Этот закон в моем случае имел наиглавнейшее значение, поскольку он распространялся и на торговлю рабочей силой, в том числе и художниками. В соответствии с ним ни один советский художник, проживающий на территории СССР, не имел права на зарубежные контракты. Другое дело, если место его постоянного жительства за пределами Отечества… Вырвавшись на постоянное жительство за рубеж, я избавлялся от подчиненности Ермашу.
Сегодня я порой заглядываю в свои старые записные книжки. Вот запись: «Я просыпаюсь и вспоминаю, что существует Филипп. Его существование портит мне жизнь». Запись, наверное, несправедливая. Он был далеко не худший из управляющих от кинематографа. Просто он часть системы. Это она портит мне жизнь. Пусть он существует там, и система, которой он служит, с ним вместе, а я буду существовать здесь. Отдельно от них. Обойдемся друг без друга.
Сделав заявление в посольстве, я уехал в Америку.
…Я сидел в «Шато Мармон», писал сценарий. Шел проливной весенний дождь. Он продолжался четыре или пять недель. Я жил в том самом номере-домике, где умер от чрезмерной дозы наркотиков Джон Белуши, замечательный актер – впоследствии его брат Джим снимался у меня в «Гомере и Эдди». Я сидел один, слушал шум проливного дождя. Передо мной лежало письмо от мамы, очень дорогое мне письмо – сегодня оно постоянно со мной:
«Мой дорогой любимый Андрон! Это уже второе в этом месяце письмо. Первое отвозил Саша Вишневский. Получил ли ты его? За эти двадцать дней кое-что прояснилось. Мне, наконец, все же дали визу. Я очень успокоилась. Но поеду только с тобой вместе. Я все-таки очень рада, что писала тебе первое письмо (Письмо было такое: «Ты Родину не должен продавать!» – А. К.) Тебе надо во что бы то ни стало приехать сюда, летом. Надо бы все наладить с «Сибириадой». Сергей Васильевич (уже не помню, кто это: может, какой-то чиновник из ОВИРа. – А. К.) сказал, что паспорт ты все-таки получишь и сможешь ездить домой, когда захочешь. Не отрывайся надолго. Это очень опасно. Нельзя жить без Родины. Но об этом я тебе уже писала много. Позвони мне, как только приедешь в Париж. У меня за тебя все поджилки трясутся. 27 апреля 1980 года».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?