Текст книги "Исповедь уставшего грешника"
Автор книги: Андрей Максимов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Потом запела Лиза. Я смотрел на нее и гордился тем, что еще вчера обнимал эту удивительную женщину.
Лиза все время подскакивала ко мне и спрашивала шепотом:
– Тебе нравится, а? Как тебе? Нравится?
Я немного самодовольно кивал головой, произносил слова: «Гениально!», «Потрясающе!», довольная Лиза убегала к своему атланту, который уже не вызывал у меня ни раздражения, ни ревности, а я думал о том, что такого счастья, как вчера и сегодня, у меня больше не будет никогда. Ну, почему я думал об этом, когда все было так хорошо?
Знаешь, сын, я дорос до седых волос, но так и не понял: мы предчувствуем печали или приближаем их? Человек думал о плохом, оно случилось, и он радостно сообщает всем: «Так я и знал! Именно это я и предчувствовал!» А, может быть, если бы он думал о хорошем – сбылось именно оно? Может быть, Господь добр и посылает нам именно то, чего мы ждем? Ждем хорошее – посылает хорошее, ждем плохое – ну, что ж, ваши ожидания, вы и берите.
Вася с Лизой пели, переговаривались, опять пели и снова произносили, вроде, русские, но абсолютно не понятные мне слова, и Лиза снова подбегала ко мне, и снова спрашивала, и даже один раз меня поцеловала, от чего круглое лицо Васи даже как будто вытянулось от удивления.
И вдруг мне стало грустно. Не от предчувствия плохого, нет. Просто я смотрел на эту совершенно чужую жизнь и понимал: эта столь необходимая Лизе жизнь всегда будет стоять между нами, разъединяя нас, и Лиза никогда – полностью и до конца – моей не будет.
Эгоистично? Безусловно. Но покажи мне такого влюбленного, который не был бы эгоистом? Все эти разговоры про то, что надо любить другого больше, чем ты любишь себя самого, – это все оставим для книжек и стихов. Даже, когда влюбленный жертвует собой ради любимой, уверяю тебя, он это делает только потому, что по-другому у него не получится, так ему легче. И вообще, единственное желание по-настоящему влюбленного мужчины: засунуть свою возлюбленную в карман, чтобы она всегда была рядом, чтобы точно знать: она всегда с тобой и нет у нее никакой чужой жизни, где ты не нужен, и всегда, в любой момент ты можешь достать ее, чтобы убедиться, что она тут. Влюбленный – это тот, кто хочет быть сутью и смыслом своей женщины и кто категорически возражает против того, чтобы у нее была еще какая-нибудь суть и еще какой-нибудь смысл.
– Тебе понравилась моя репетиция? – спросила Лиза, когда мы привычно, но приятно целовались в ее машине.
– Очень, – соврал я.
– Еще придешь?
– Обязательно, – снова соврал я.
Лиза улыбнулась, и мы снова начали целоваться.
К слову сказать: ко мне на репетицию Лиза так никогда и не пришла.
х х х
«Вишневый сад» первый раз сыграли на замену. Ну, ты знаешь, что есть такая театральная традиция: перед премьерой пару раз сыграть новый спектакль, заменяя им уже идущий, чтобы почувствовать зрителя, проверить его реакции.
Бедные, несчастные люди пришли посмеяться на «ОБЭЖ», а тут – пожалуйста, замена, да ещё – Чехов… Но поскольку в спектакле были заняты все звезды нашего театра, билеты сдали не многие.
Я сидел в зале и чувствовал, как долго не могут зрители въехать в то, что на сцене – Чехов. Странный, воздушный мир театрального закулисья, разрисованные лица актеров, почти маски, бесконечное жеманство, «театр в театре» – все это поначалу раздражало, однако потом стало заинтересовывать. С неловкостью, а потом все более и более радостно, люди начали смеяться. Для российского зрителя смеяться над героями «Вишневого сада» – это серьезный поступок. И они его совершили! Мне показалось, что они поняли: перед ними – обыкновенные люди, которые изо всех сил стараются быть королями и королевами; маленькие люди, которые больше всего на свете боятся того, что мир поймет: они – не великаны, и поэтому эти лилипуты напыщенно и страстно стараются выглядеть огромными. Так дети изо всех сил изображают взрослых, не понимая, как смешны их потуги.
Зритель в это, как нынче принято говорить, «врубился». И это было самое главное. Нам устроили такую овацию, что я, быть может, впервые в жизни совсем не боялся премьеры.
На премьеру пришла другая публика: люди, которые были убеждены: интеллигент – это звание. Подобные господа уверены, что они лично ответственны за творчество Чехова и что именно им Антон Павлович оставил духовное завещание: как надо ставить его на театре.
Премьерная публика всегда четко делится на две группы: зрители, которые пришли получить удовольствие, и премьерный бомонд, который прибыл дать оценку увиденному. Никогда в моей жизни граница между ними не обозначалась столь четко.
На финальных аплодисментах орали и «Браво!», и «Позор!» (Никогда в своей жизни я не слышал в театре криков: «Позор!» – мне очень понравилось.) Поразительно, но бомонд довольно спокойно и терпимо отнесся к тому, что я раздел чеховскую Машу, но вот пережить, как им казалось, насмешку над героями «Вишневого сада» эта наша «интеллигенция» не могла. На банкете ко мне подошел критик, сам себя называющий «известным», посмотрел на меня взглядом, который, видимо, ему казался презрительным, залпом выпил рюмку водки, закусил тарталеткой с икрой, прикрыв рот, рыгнул в сторону и сообщил мне, что больше никогда не подаст мне руки. Я предложил ему поручкаться на прощание, но критик не согласился.
Мой Вася, мой директор торжествовал:
– Это скандал! – радостно кричал он. – Ты сделал это! Мы ещё больше повысим цены на билеты! Ты – гений! Я счастлив, что работаю с тобой! Мы, знаешь, что сделаем? Мы объединим «Три сестры» и «Вишневый сад» на одной афише, и сверху пустим слоган «Чехов не для слабонервных». Как, а?
Потом Вася шепотом предложил мне, чтобы на следующем спектакле в меня швырнули яйцо, а специально приглашенные и оплаченные журналисты напишут про это во все самые мерзкие, то есть самые популярные газеты. Я был настолько счастлив, что не нашел в себе сил отказаться, попросил лишь поменять яйцо на помидор, потому что он менее маркий. Вася, сияя, обещал так и сделать и даже обнял меня от избытка чувств, что с ним случалось крайне редко.
Всё кружилось: чьи-то лица, слова восторга и поношения, интервью, камеры, микрофоны… Девочки-журналистки, спрашивающие всякий идиотизм, вроде: «Что вас подвигло на подобную трактовку Чехова?», и явно не удовлетворенные ответом: «Жизнь меня подвигла»… Крики: духовность! бездуховность! Россия! театр! наградить! уволить! кто ему дал право?! это новое слово! мне стыдно, что я… я счастлив, что вы…
Во всей этой кутерьме я даже не сразу заметил отсутствие твоей мамы. Вышел из буфета, где проходил банкет, побродил по театру, поискал… Нет, Ирины точно не было, значит, впервые в нашей жизни она не пришла на послепремьерный банкет.
Расстроился ли я? Если честно: скорее, удивился. Но быстро успокоил себя тем, что на следующий спектакль придет Лиза, а она-то уж точно найдет слова, которые мне надо сказать после такой премьеры.
Как всегда после премьеры, я возвращался домой часа в два ночи. Постарался тихо открыть дверь, но в коридоре и на кухне горел свет: Ира не спала. На кухне был накрыт стол.
Мама обняла меня, поцеловала, сказала:
– Ты гений.
Я растерялся. Я не знал, как реагировать. Я попытался сказать какую-то дурацкую шутку.
Ира смотрела на меня по-доброму. Мне кажется, что впервые не за дни – за годы я ловил такой взгляд твоей мамы.
– Знаешь, что я тебе скажу? Это спектакль про меня, – я услышал, казалось навсегда забытый, мягкий и нежный голос моей мамы. – Конечно, про всех, я понимаю, но… еще и про меня. Раневская – это я. Я тоже постоянно играю в какую-то игру и совсем разучилась жить по-настоящему.
Мне бы обрадоваться, а я испугался. Да, да, да, я испугался! Потому что рушилось стройное построение мира, в основании которого лежала понятная картина. Вот есть жена: больная, равнодушная к своему мужу и старающаяся жить самостоятельной жизнью. Вот есть муж: жалеющий свою жену, но считающий себя вправе в такой ситуации тоже жить совершенно самостоятельно. И вдруг стала возникать какая-то совсем новая картина, и я совершенно не понимал, что с ней делать.
– Ты, наверное, очень устал, – улыбнулась Ира. – Может, посидим хоть немножко? Выпьем даже не за твой успех, а за твой невероятный талант.
Мы сели на кухне. Я вдруг понял, что во всей этой суете я, как всегда, забыл поесть и набросился на потрясающе вкусную еду: никто так, как твоя мама, не знает мои гастрономические вкусы. Впрочем, не только гастрономические…
Еда хороша ещё и тем, что дает занятие рту: можно есть и не разговаривать. А то ведь я совершенно не понимал, как надо себя вести.
Ирина все подкладывала мне и повторяла:
– Ешь, ешь. Ты заслужил. Ешь ещё, ешь.
Впервые за долгие годы Ирина говорила безостановочно, страстно и очень интересно. Она рассуждала про спектакль, и, что самое невероятное, произносила ровно те слова, которые я выкрикивал артистам на репетициях, словно невидимкой приходила к нам и подслушивала.
Я вдруг понял – и, опять же, скорее с ужасом, чем с восторгом, – что меня никто и никогда не будет понимать так, как твоя мама. Потому что если женщина живет с мужчиной больше десяти лет, она успевает изучить каждую клеточку и его тела, и его души. Больше никто и никогда не будет меня так чувствовать и понимать.
Я как-то позабыл об этом, потому что та, прежняя Ира вошла в марево болезни, растворилась в ней, а из марева появилась другая, сказавшая про нас: «мы – чужие близкие люди». И вдруг прежняя опять возникла. Зачем мне это чудо? Что мне с ним делать?
И еще я подумал, совсем уж некстати и не вовремя, что мы все очень любим молить Бога о чуде, совершенно не думая: а сможем ли мы им распорядиться? Ведь нет у нас никакого опыта взаимоотношений с чудом.
Я вдруг увидел, какой могла быть наша жизнь, если бы все сложилось по-другому. Сложилось по-другому… А кто, собственно, складывал? Я? Ира? Бог? Кто тот строитель, который сложил то, что есть, вместо того, что могло бы быть? Кого винить? Кого молить? И что со всем этим делать? Наплевать? Сделать вид, что ничего не происходит? Или броситься целовать Ирину, а потом пойти с ней в спальню, которая когда-то была нашей? А что будет завтра? И куда деть то, что было вчера? Начать жизнь сначала? Ерунда, бред! Жизнь никогда не получится начать сначала, как минимум, по одной причине: то, что было до этого «сначала», то, что теперь тебе хочется забыть, – именно оно сделало тебя таким, каков ты есть, и не получится у тебя быть настолько независимым от прошлого, чтобы начать с нуля. Есть какой-то удивительный Божественный порядок в том, что жизнь – это всегда продолжение, ведь даже рождение – не начало, да и смерть – не конец.
Ты вышел, заспанный, из своей комнаты, посмотрел на нас, улыбнулся удивленно.
– Обалдеть: вы сидите и не ругаетесь! Офигеть можно! Короче, искусство действует на людей благотворно, – сообщил ты и отправился досыпать.
Мы сидели до рассвета и разговаривали. Это был какой-то привет то ли из прошлой, то ли из несостоявшейся жизни… Было здорово, но периодически я чувствовал себя неуютно, словно человек, который вынужден проживать не свою жизнь.
А потом мама сказала:
– Ну, всё. Ты ведь ужасно устал. Я хочу сказать тебе напоследок: ты поставил свой лучший спектакль. Тебя разнесут в щепки, но ты никого не слушай.
Она поцеловала меня и ушла к себе.
Не более секунды размышлял я: не отправиться ли вслед за мамой, и пошел на свой матрац, понимая, что теперь изо всех сил буду стараться делать вид, будто этой «послепремьерной» ночи дома – вообще не существовало. Потому что если это чудо, то я совершенно не знаю, что с ним делать. А если эта ночь произошла взаправду, – тогда надо менять жизнь. А это занятие, которое я ненавижу больше всего на свете: менять жизнь.
Утром меня разбудила смска от Лизы: «Любимый! Жду твоей премьеры. Мы не можем встретиться раньше – мне надо с тобой поговорить?»
Я вышел на кухню, – мама уже ушла по каким-то своим, неведомым мне делам.
На столе, прикрытые салфеткой, увядали остатки вчерашнего ужина.
Мне отчего-то стало так грустно, что захотелось выть.
«Наверное, я просто устал», – сообщил я себе, и отправился в душ в тупой надежде навсегда смыть остатки вчерашней ночи.
х х х
Лиза вышла из машины, я поцеловал ее и ощутил ту похотливую дрожь, которая пробивает лишь тогда, когда ты принимаешь женщину всю, целиком, когда ты таешь от одного ее взгляда, когда, разговаривая с ней, понимаешь, что концентрируешься то на ее груди, то на шее, то на плечах… И это удивительное, счастливое чувство, потому что на самом деле не все женщины желанны каждую минуту: это ведь химия, а она точно чувствам не подчиняется.
Лиза смотрела на меня своими умными глазами, пачкала губы салатным майонезом, что казалось мне невероятно эротичным… Она ела салат, а майонез тек по ее губам, и она почему-то не сразу его слизывала.
– Послушай, – сказала Лиза, игриво облизывая губы. – Как тебе кажется: а у наших отношений есть какая-нибудь перспектива?
Капля майонеза все-таки упала с верхней губы, но Лиза каким-то чудом сумела подхватить ее.
Значит, позвали меня ради этого. Понятно. Я ненавидел разговоры про будущее, а уж тем более про «перспективы отношений». Разве, кроме Бога, кто-нибудь может разобраться в будущем? И вообще я очень устал. Вчера у меня был тяжелый день, закончившийся неясным вечером, который я решил забыть, а мне это не удается. День сегодняшний обещал быть не легче: вторая премьера как-никак. В эту самую минуту я встретил свою любимую женщину вовсе не для того, чтобы решать судьбоносные вопросы. Тем более, именно на судьбоносные вопросы я никогда не знаю ответов.
– Извини, что я сегодня заговорила об этом, – сказала Лиза тоном, в котором не было ни грамма вины. – Я все не решалась никак… Но вот… Это важно для меня, понимаешь?
У меня впереди – вторая премьера, которая, как известно, сложней первой. Артисты после премьеры всегда расслабляются, и потому второй спектакль нередко бывает неудачным. И не хочу я сегодня – про будущее да про перспективы… Не хочу! Причем тут вообще перспективы? Перспективы у любви всегда печальны, не живучая она особа, любовь, все норовит либо исчезнуть, либо превратиться в скуку, привычку, да во что угодно, лишь бы собой не быть! И что теперь делать? Отменить ее, любовь, в принципе и не пользоваться теми мгновениями настоящего, когда она приносит радость?
– Какого ты ждешь от меня ответа? – вздохнул я.
– Честного, – вздохнула Лиза, явно не веря в саму возможность честного ответа.
Почему я решил говорить именно в ресторане? У нас уже есть проторенный путь в маленькую, уютную гостиницу. Можно было и там побеседовать. Может, эта тема там бы и не возникла. Но я отчего-то решил, что если разговор, то обязательно в ресторане. А я устал. У меня сегодня второй спектакль. И вообще…
Я попытался быть честным:
– Лизка, я ужасно устал, с одной стороны, а, с другой, очень волнуюсь. Понимаешь? Когда человек одновременно устал и волнуется – это шизофрения. А когда у человека шизофрения, он не может отвечать на судьбоносные вопросы.
Я попытался весело усмехнуться. Лиза попыталась поддержать мое веселье. Не получилось у обоих.
Лиза отложила в сторону вилку, хлебнула клубничного морса, облизала губы, ставшие ещё более красными, и заговорила – абсолютно спокойно, без эмоций, будто делала давно заготовленный доклад:
– Я очень тебя люблю, понимаешь? И я хочу, чтобы ты принадлежал мне весь, целиком…
– Но ведь ты мне целиком не принадлежишь, – я попытался ухватиться за спасительную соломинку.
Но Лиза, когда хотела, умела не слышать возражений:
– Я хочу спать с тобой не в гостинице, а в доме…
– У меня нет дома, в который я могу тебя привести, – еще одна соломинка.
Но и она не помогла.
– Купим. Это технический вопрос, – я не подозревал, что Лиза способна говорить так жестко. – Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Да, я знала, что ты женат, но я не представляла, что мне будет так тяжело делить тебя с другой женщиной… Я готова терпеть ради нашей любви. Но я хочу знать, сколько это будет длиться? Есть ли у наших отношений перспектива?
Никакого ответа: ни шутки, ни иронии, ни хамства, – ничего не рождалось в моей усталой голове. Кроме желания, чтобы этот разговор поскорее закончился, но какими словами выразить это желание, я не знал.
Я молчал.
Лиза, начав говорить, замолчать уже не могла:
– Я не хочу думать, что я для тебя – просто красивенькая игрушка. Я хочу думать, что ты сам размышлял над тем, куда мы идем по этой жизни. Скажи мне, что ты надумал.
– Мы идем в мир, – вздохнул я. – Представляешь, каждое утро мы встаем с кровати и идем в мир. Правда, здорово?
– А если не ёрничать?
По-моему, хорошая фраза: каждое утро мы встаем с кровати и идем в мир. Чего еще она от меня хочет? Я устал. У меня впереди – второй спектакль.
– Послушай, Лиза, для тебя новость, что у меня есть жена? Я, по-моему, никогда не скрывал этого.
– Как же ты не можешь понять! Одно дело – просто знать, и совсем иное – переживать! Я и подумать не могла, что это так больно!
Это было сыграно, причем, ужасно. Отчего это любая женщина убеждена, будто она хорошая актриса? У меня профессиональное неприятие фальшивой игры.
– Послушай, Лиза, ты правда меня любишь?
– Да. Очень.
– Ну, тогда ты реши для себя: ты меня любишь любого или только без жены?
– Знаешь, что! – она вскочила, изображая возмущение.
Я очень устал. У меня впереди – второй спектакль.
– Ты только истерики тут не устраивай. И нигде не устраивай. И вообще – сядь.
Лиза послушно села.
– Заглядывать в будущее я не умею, – продолжил я. – И не люблю. Потому что тот, кто хочет рассмешить Бога, – тот строит планы. Я живу здесь и сейчас. С женой я не живу. Ни в каком смысле. Ты это прекрасно знаешь…
– Это если тебе верить, – начала Лиза.
Но тут уже пришла моя очередь не позволить ей говорить эти бессмысленные бабские слова:
– Если ты меня любишь, значит, ты мне веришь. Я на самом деле не живу с женой: я с ней не сплю, почти не разговариваю, не ужинаю, не завтракаю, практически не встречаюсь и ничего не знаю про ее жизнь. Нас ничего не объединяет, кроме того, что мы ночуем под одной крышей и у нас есть сын.
– Это немало, – сказала Лиза.
– Это ничто, – сказал я. – Это такая беда, печаль, такой крест, если хочешь. Но он есть. Как бы тебе ни было неприятно, но у меня есть жена и сын. Семьи нет. А жена и сын присутствуют. Так бывает. И если эта моя телега тебе не нравится, значит, ты любишь не меня, а какого-то другого человека, которого сама же себе и придумала.
Лиза снова вскочила:
– Мне все понятно! Ничего не изменится! Эта херня так и будет продолжаться! Ну, и живи со своей телегой, пожалуйста! Ну, и кати ее туда, куда тебе надо! Ясно тебе? Ясно?
Лиза смотрела на меня, будто ожидая ответа.
Я молчал.
Люди за соседними столиками начали на нас оборачиваться, с каким-то непонятным восторгом наблюдая чужой скандал.
– Ты мне надоел со всей своей телегой, ясно тебе?
Лиза шарахнула об пол стакан с недопитым морсом, и выскочила из ресторана.
«Интересно, – подумал я. – Сколько стоит стакан? Я никогда не оплачивал стаканы в ресторане…»
Перед спектаклем я хотел войти в зал и поглядеть – пришла ли? Пропуск на ее фамилию я оставил у администратора, и мне не представляло никакого труда узнать, на какое место ее посадили. Но я не стал этого делать, потому что не знал, чего бояться больше: увидеть ее в зале или не увидеть.
Не увидеть – означало, что это не просто ссора, а конец нашего романа. А если она пришла, что мне тогда делать?
Спектакль я помню плохо. Я смотрел на сцену, но ничего не видел: меня увлекало другое. Конечно, это непрофессионально, ужасно и прочие ля-ля. Но что поделать, если это так? Когда эмоции захватывают человека в плен, никакой разум их победить не может.
Я все время пытался убедить себя в том, что с Лизой все кончено. Хорошие такие слова сам себе говорил, правильные. Только не верил в них абсолютно. Проверял телефон: нет ли смски? Смска не приходила. Уговаривал себя: не прощу Лизе, если она не придет на мой спектакль: она пришлет смску – не отвечу, позвонит – тоже не отвечу, придет к театру – не отвечу, не отвечу, не отвечу! Не верил этому. Смотрел телефон: нет ли смски? Смска не приходила. Убеждал себя, что ненавижу ее, что прекрасно без нее обойдусь – мало ли таких? Много таких! И вообще человек, который устроил разборки с режиссером за два часа до спектакля – эгоист, а женщина–эгоист, это еще хуже, чем женщина–блядь, потому что блядство у них в крови, а эгоизм выделяет наиболее противных из них. И не верил сам себе. И смотрел на телефон. Смска не приходила.
Так прошел весь спектакль вместе с антрактом.
А потом я уснул в чьей-то гримерке и проснулся от криков «Браво!» и «Позор!», которые услышал по трансляции.
Заспанный, я вылетел на сцену, и в меня полетели помидоры. Третий помидор попал. Охрана, убедившись, что в меня попали – бросилась скручивать хулигана. Вспышки фотоаппаратов свидетельствовали, что фотографы все это фиксировали. Счастливый Вася показывал из-за кулис большой палец.
После спектакля опять был банкет, и ко мне опять подошел тот же самый критик с рюмкой водкой. Не ожидая, пока он рыгнет, я сам начал разговор первым:
– Я в курсе, что вы мне больше не подадите руки.
– Почему же? – удивился критик. – Сегодня все было как-то по-другому. А в этой трактовке, знаете ли, что-то есть. И эта реакция зала… Такая живая реакция на Чехова. И актриса, играющая Раневскую, очень недурна… Играет недурно… Не хочется, видите ли, прослыть ретроградом. Надо подумать…
– И посоветоваться с товарищами, – бросил я, и, не дожидаясь ответа, побежал отвечать на вопрос очередной телевизионной девочки: «Почему Чехов так актуален сегодня?»
И тут пикнул телефон: смска.
«Ты гений! Прикольный спектакль! Мне понравилось. Поздравляю! Целую».
Целует она, видите ли… Подойти – не подошла, а так – нате вам – целует меня… Мм-мм… И, главное, ни слова о нашей ссоре! Ни словечка. Лучше бы она сердилась или извинялась, а так – как? Словно и не ругались… Словно всё в порядке между нами! А чего ж я нервничал до такой степени, что спектакль не мог смотреть? Зря, что ли? А она-то, конечно, не волновалась, у нее – ничего не произошло. Мм-мм… Ну, как же она так ловко умеет исчезать из моей жизни, чтобы оставаться в моей памяти, в моем сердце, и, главное, в нервах моих? Почему она руководит нашими отношениями и моим настроением? Она, а не я? Почему она сумела меня победить? Она, а не я?
И, главное, сколько тут ни мучайся, ни страдай, все так и будет продолжаться. Да, ровно и именно так. Я – человек, который умеет по-своему поставить Чехова; человек, который мечтает по-своему поставить Шекспира; я не умею по-своему поставить собственную жизнь, потому что, сколько я – многоопытный, седой человек ни стараюсь поставить свою собственную жизнь, она всё равно падает. А Лиза ее подхватывает, причем, именно в тот момент, когда хочет, и ставит мою жизнь ровно так, как ей, Лизе, нравится. Лиза – постановщик моей жизни, и этот отвратительный, по сути, факт надо признать.
И дальше, понятно, все продолжалось неправильно, не так, как мне нравилось, но – так, именно так оно всё и тянулось. Мы всё время ссорились по дурацким поводам, я обижался, и тогда, как пацан какой-нибудь, не звонил из принципа, убеждал себя, что Лиза мне надоела, что не нужна она мне, но при этом как бы случайно смотрел на экран телефона, и бросался открывать пришедшую смску, и с трудом сдерживал желание швырнуть телефон, увидев, что смска – рекламная. Но однажды Лиза звонила мне как ни в чем не бывало и сообщала, что соскучилась. Нет, не просто радость или восторг испытывал я в этот момент. Ее голос приводил мою жизнь в норму, холодный нервный огонь, горевший у меня в груди, сразу угасал, я ощущал тепло, жизнь снова становилась осмысленной и понятной. У меня даже не хватало сил или гордости – не знаю, честно говоря, как называется то, чего у меня не хватало – чтобы хотя бы изобразить безразличие. Потом мы ехали в гостиницу, и там уже происходило подлинное примирение. Если секс мирит людей, значит, у них все в порядке, а если не мирит, значит, им надо расходиться, ничего путного у них не получится все равно, потому что секс – это тест, и как бы ни было нам, высокодуховным, противно от этого вывода, – он всё равно правильный.
А если она не звонила слишком долго и я уставал от непонятности и бессмысленности жизни, и от этого холодного огня внутри, тогда я звонил сам, придумав какой-нибудь дурацкий повод. И Лиза всегда радовалась мне, и говорила что-нибудь «про соскучилась», и мы ехали в гостиницу мириться, и я все никак не мог понять: зачем же я мучился, откладывая этот звонок…
Потом мы опять ссорились, я снова обижался, начинал страдать, но не как серьезный взрослый мужчина, а как четырнадцатилетний пацан. Можно было, конечно, привычно оправдываться перед собой тем, что любой влюбленный – мальчишка, но вот конкретно это мальчишество с ожиданием звонка было каким-то совсем уж нелепым, глупым, не возвышенным и не романтичным…
Этот бесконечный контрастный душ любви утомлял невероятно, но, как ни странно, приносил и радость, ощущение живой жизни, не усталости, не старости. Главное было не думать про то, сколько всё это может продолжаться и куда это всё выведет. Не думать! Не думать! Не думать! Бог Мой, ведь любовь – это чувство, к чему же тогда лишние мысли? И вообще, если есть чувства, тогда любые мысли – лишние. Тем более что Лиза больше не заводила песню про перспективы нашей жизни.
Но она все время ездила на гастроли и конкурсы, и, когда звонила мне оттуда, я слышал бесконечные мужские голоса рядом с ней и устраивал ей истерики, и вешал трубку, и гипнотизировал телефон, чтобы он выдал смску… Лиза возвращалась и звонила мне… И мы ехали… И это было прекрасно… И мы мирились… И не было этому конца.
Однажды, когда после очередной ссоры, мы лежали с ней в очередной гостинице, Лиза задала два вопроса.
Первый был неприятный:
– Послушай, ну, когда ты уже, наконец, снимешь квартиру? Это будет наш первый дом. Я тебе там все уютно сделаю. У нас будет свое гнездышко. Хорошо же ведь, правда?
– Хорошо, – буркнул я: когда я лежал рядом с Лизой, мне не хотелось ругаться. – Обязательно.
Второй вопрос оказался неожиданным:
– Поехали со мной в Прагу?
Я посмотрел на Лизу удивленно.
Она улыбнулась:
– Тебе не нравится моя идея? У меня гастроли с тем самым органистом, помнишь? Ну, когда ты со мной решился познакомиться, мы вместе с ним ваяли… Вспомнил? Ну вот. А теперь мы вместе с ним едем выступать в разных храмах. Говорят, в Праге церквей, как у нас – торговых центров. Ты был в Праге?
Я не смог сразу вспомнить, был ли я в Праге, но на всякий случай отрицательно покачал головой.
– Здорово! – обрадовалась Лиза. – Мы вместе откроем город, который называют самым красивым в Европе.
Это было очень неожиданно, я не знал, как реагировать. Хотя, почему – нет? Главное: репетировать в театре не надо и делать, в общем, нечего. Правда, Ирина…
– Наври что-нибудь жене, – Лиза словно услышала мои мысли. – У тебя получится. – Она повернулась ко мне и посмотрела тем серьезным, абсолютно лишенным иронии и лукавства взглядом, на который влюбленные женщины решаются крайне редко и только тогда, когда хотят сказать что-то очень для них важное. – Неужели тебе не хочется пожить со мной несколько дней? Неужели тебе не хочется засыпать вместе со мной и просыпаться? Неужели тебе не хочется каждое утро точно знать, что мы целый день будем вместе?
И я понял, что, если мне чего-то и хочется в жизни, то именно и как раз этого.
х х х
Правду говорить легко и приятно, – утверждал один известный персонаж. Приятные слова, возвышающие человечество. Ах, уж это человечество, которое так любит принижать самого себя поступками, но зато возвышать словами!
Правду говорить легко и приятно… Ага! Конечно… Смотря какую правду, когда, кому и при каких, извините, обстоятельствах. А вы попробуйте – поставить спектакль, ни разу не соврав артисту, что он – самый гениальный. А вы попробуйте – завоевать любовь девушки, ни разу не соврав ей что-нибудь про ее тело, душу и ум, врать про который бывает особенно нелегко.
Правду говорить легко и приятно… Как бы не так! Если говорить честно, сынок, то что такое воспитание, как не череда правильно подобранного вранья? Как часто я говорил тебе, что надо делать так-то и так-то, требовал даже, прекрасно понимая, что, делая так-то и так-то, прожить невозможно.
Правду говорить легко и приятно… Красивые, но глупые, а потому бессмысленные слова. Я пишу тебе правду – про свою жизнь, про свои метания, про свои измены твоей маме, наконец. Представляешь, если этот мой текст прочтет кто-нибудь другой? Он наверняка воскликнет: как можно! это безнравственно! такое писать сыну! чему вы его учите! ля-ля-ля! А ведь я говорю тебе правду.
Если бы человечество ради собственного возвышения не устраивало культ правды, а более терпимо относилось ко лжи – может, оно и жило б получше? Сколько людей стали несчастны, перестали понимать суть и смысл жизни, да и просто умерли, только потому, что кто-то решил, будто имеет право сказать им правду про них самих? И сколько обрело крылья, сумели взлететь над этой жизнью только потому, что кто-то вовремя сказал им возвышающую их ложь?
Я успокаивал себя этими размышлениями? Или я так думал на самом деле? Кто знает разницу, если она даже мне до конца не известна? Но представляешь, если бы я сказал маме правду про то, зачем я еду в Прагу? Вряд ли говорить ее мне было бы легко и приятно, да и мама, согласись, не обрадовалась бы.
Я сказал маме, что еду на театральную конференцию в Прагу.
– Надолго? – спросила она.
– На неделю.
Я был готов к скандалу. Я был совершенно расположен к тому, что мама не поверит, начнутся расспросы, меня станут прижимать к стенке, а я – выкручиваться.
Но Ира только и произнесла:
– Хорошо, – потом помолчала немного и добавила. – Ты выложи вещи, которые мне надо положить в чемодан, я соберу.
Если бы Ира ругалась, кричала, выясняла отношения, было бы легче, конечно, потому что – понятней. Когда понятно, – тогда нет проблем. Тяжесть – она ведь в отношениях только тогда появляется, когда ты в них разобраться не можешь.
Ну, почему, почему никак у меня не выходит оторваться от человека, вместе с которым прожил пятнадцать лет? Понимаю ведь, что мы уже никогда не будем вместе, а отрезать – не выходит. Отчего? Близкие чужие люди… Красиво сказано, конечно, только ведь что-то должно на этих весах перевесить: то ли – близкие, то ли – чужие. И я даже точно знаю, что именно перевесит, только чего ж оно не перевешивает-то никак?