Текст книги "Альбом для марок"
Автор книги: Андрей Сергеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
В сорок восьмом папа возил меня на экскурсию в Ленинград.
Тем же летом он подарил мне велосипед ХВЗ – немецким, трофейным не доверял. Мы ездили в Марьинский мосторг, в электричке за недозволенный провоз заплатили штраф. В Удельной, к моему изумлению, папа сел и поехал. Я учился немало дней, считал столбы и канавы. Боязнь людей, скованность помешали мне загодя выучиться на чужих.
Иногда папа в сердцах называл меня тепличным растением, кисейной барышней. Гнал на улицу – года до сорок шестого не получалось. Учил плавать – кое-как я научился сам. Несколько раз пытался поставить меня на коньки – впустую. Должно быть, в незапамятное время я стукнулся головой: много, много лет я боялся зимы – будет скользко, я упаду. Два сотрясения были – в сорок девятом и пятьдесят первом или втором.
Я подрастал, комната становилась теснее. После войны папа снова начал откладывать на обмен – и попал в декабристы, когда в сорок седьмом десятка стала рублем. Папа не тосковал и снова носил с получки сколько-то на сберкнижку. Остальное лежало дома – известно где и не под замком. Наверно, поэтому сам я ни разу не брал. Когда просил, папа без разговоров давал сколько нужно:
– Без денег человек бездельник.
Мои самостоятельные покупки он поощрял:
– Хорошо. Этой монеты у тебя не было. Это историческая книга.
Обменять тринадцатиметровую комнату так и не удалось. Летом пятьдесят третьего дали семнадцатиметровую в тимирязевском доме – Чапаевский переулок, район Ново-Песчаной. Во вторую комнату въехали соседи, не слишком приятные – мама с ними, естественно, не поладила, ворчала:
– Это он такой тютя. Мог бы всю квартиру отхватить.
Не из-за смерти Сталина, а по возрасту и развитию начались мои политические истерики. Папа – на Ново-Песчаной или на прогулках в Удельной – с терпеливой досадой выслушивал и объяснял:
– Мы же не скрываем, что у нас диктатура. Это царь-дурак виноват, не мог дать ответственное министерство. Только его и просили: дай министерство, ответственное перед Думой… При царе у меня бы свой дом был… Был бы жив Ленин, он не отменил бы НЭП и не устроил коллективизации. Он в завещании написал про Сталина: этот повар может приготовить острое блюдо… Всю интеллигенцию уничтожили. Чу́дная была интеллигенция… А летом семнадцатого Россия была самая свободная страна в мире. Война идет, а на митингах от всех партий говорят. И газеты выходят какие угодно…
Отец не доверял Голосу и Би-Би-Си. Он считал унизительным в газетах читать между строк. Раз случилось то, что случилось, надо не фордыбачиться, а принимать то, что есть. Сам он принял и перенял послушно и внешне все формы и формулы:
– А еще называется советский человек… а еще комсомолец… А еще член партии…
В конце пятьдесят первого я за столом разглагольствовал об эстонцах: летом втроем мы ездили с дачи на гастроли театра Эстония. В Прибалтике я старался высмотреть альтернативу, а эстонцы пели действительно хорошо. Мама была в восторге:
– А Тийт Куузик на балу – как подхватит Ольгу – и поет, и танцует – лучше Хохлова!
Я разглагольствовал об эстонцах, и вдруг папа:
– Сейчас я тебе билет одного эстонца покажу, – и вынул из ящика новенький партбилет. Я онемел.
Мама скрывала от родных и знакомых:
– Мне мать сказала: смотри, никому ни слова – мало ли что еще будет. Что случится – их на первом фонаре вздернут…
Лет через десять в лесочке за Чудаковом я услышал, как было дело.
Пока я кончал десятилетку, поступал во ВГИК, кичился причастностью, папу таскали. Как на работу – раз в неделю на целый день на Лубянку. Вербовали – репутация слишком хорошая. Издавна по профсоюзной линии заступается за студентов, за преподавателей, все к нему за советом. Прекрасная кандидатура. Отец не знал, как отделаться. Ему угрожали. Он посоветовался в Тимирязевке с кем-то из партбюро. Неизвестный спаситель сказал, что надо испортить себе репутацию, срочно подать в партию – все равно давно зазывают, – а тогда кто будет откровенно делиться с партийным? Отец подал – сразу отстали.
Он доверял мне; не вникая, доверял моим предприятиям – ВГИКу, ИН-ЯЗу, необеспеченной профессии переводчика. Он предпочел бы, чтобы я стал научным работником, кандидатом, доктором с твердым окладом, но не возражал и лишь время от времени переспрашивал:
– Работа-то у тебя есть?
Женился я осенью пятьдесят седьмого. Отец был против житья вчетвером в одной комнате, но снять не удалось, и мы наш последний год перезимовали на Чапаевском.
Летом в Удельной он прописал Людиных родителей и добился решения на пристройку. По несходству природных свойств дело кончилось бурно, криком на всю ночь и моим уходом.
Мы с Людой снимали где попало углы, комнаты, четыре года, мест десять, на птичьих правах. Денег не было, и я долго брал у отца. Люда к моим не ходила. Примирение состоялось, когда мы въехали в кооперативную квартиру – 46 864 старых рубля дал папа.
Но когда у нас с Людой разладилось, отец – главным образом из-за внучки – делал невозможное и непростительное, чтобы вернуть меня в прежний дом и не допустить новой женитьбы.
16 октября 1959 года ректор Тимирязевки Лоза поздравил папу с семидесятилетием.
В шестидесятом году в комитете по делам изобретений и открытий папа получил удостоверение о регистрации за работу Диэтические свойства некоторых кормов и рационов при скармливании крупному рогатому скоту.
Это была готовая докторская. Перед ней – полсотни печатных работ. Попов прошел в академики и, даже по мнению мамы, не мешал бы. Защищаться отец не стал: слишком многие не выдерживали нагрузки.
– Мне и так хватает.
На стодвадцатирублевую пенсию папа вышел 9/II—62 г., но 1 сентября явился на работу. На его кабинете по-прежнему висела табличка Я. А. СЕРГЕЕВ: Хрущев грозил разогнать академию, и молодые специалисты разбегались.
Тимирязевка всегда была бельмом на глазу. В коллективизацию Чаянов – Кондратьев. Перед войной на первую сталинскую премию Прянишников упорно выдвигал своего ученика, арестованного Н. И. Вавилова. В Тимирязевке Лысенко на слово не верили: как-то получили испуганное письмо из Чехословакии: опыты дают не лысенковские результаты – что делать? На ученой сессии в Киеве Хрущев поносил специалистов – профессор Чижевский с места крикнул: – Надо еще разобраться, кто виноват в развале сельского хозяйства на Украине!
Хрущев решил убрать Тимирязевку подальше. Ректора, партийного секретаря и профсоюзного председателя с несколькими профессорами-доцентами Полянский привез на болото километрах в ста от Москвы:
– Ваша академия будет здесь.
Доцент Колеснев, Самуил Георгиевич, еврей, бросился на него:
– Нет, не будет!
– Тогда мы вас закроем!
– Нас царь хотел закрыть – не закрыл, а у вас и подавно не выйдет!
Полянский ничего не сказал и уехал. Папа рассказывал несколько раз, как легенду.
Наутро после падения Хрущева Брежнев вызвал ректора Тимирязевки и заверил в любви и уважении.
На пенсии папа ничуть не скучал: люди – хотя бы по телефону – были ежедневно. С Фофановой – из сталинской опалы она вышла в дамки – перезванивались по праздникам. Дела находились сами – и по магазинам, и в академию (на партсобрание не пойти неудобно, да и всех увидишь, новости узнаешь), и в городе что-нибудь происходит.
– Нет ли какой выставки?
Тянуло к историческому, совремённому, непревзо́йденному.
Ходил поблизости в кинотеатр Ленинград. У Сокола открылся Камерный музыкальный театр – стал придворным, тем более что кассирша – соседка по Чапаевскому.
Стыдно сказать, после смерти бабушки папа с мамой зажили хорошо, ладно. Каждую вёсну отправлялись в Удельную, жили там, как старосветские помещики. Обсуждали смену погоды, месяцев, времен года:
– Петр и Павел час убавил.
– Илья Пророк пару уволок.
– Как рано темнеть стало…
Папа ходил с сумкой через плечо на станцию – на базар, в магазины, в палатки – его знали – за молоком, хлебом, маслом. По-прежнему до глубокой осени рылся в саду. Для чего потруднее – перекопать, развести удобрения, разбросать игольник – нанимал люмпенов. Маму от них воротило. Папа был с ними уважителен и спокоен: хозяин. Не боялся давать вперед – на пропой – рубли и трешки.
В мою обязанность входило несколько раз весной съездить – посеять, посадить, обрезать на яблонях пасынки. Мы уезжали на целый день, проветривали дачу, ходили к соседям за водой, пили чай с маминым завтраком. Папа блаженствовал, сидел на террасе с открытыми окнами и восхищался:
– Какая чу́дная тишина!
Брал бутерброд с газеты и восхищался, вспомнив, что в Усолье на деревянной хлебнице было вырезано: ХЛѢБЪ НА СТОЛѢ – РУКИ СВОѢ.
Восхищался, что, выйдя из метро у музея Ленина, вдруг увидел во всей красе – Грандотелъ и Стереокино снесли – колонны Дома Cоюзов.
Восхищался чудесным изобре́тением – радио.
До конца дней восхищался Онегиным и каждый день читал его на ночь.
Как-то с Галей они собирали с дерева сливы. Папа ахал на каждую, до чего хороша. Галя спросила:
– Яков Артемьевич, что вам важней, урожай или удовольствие?
– Ну, не урожай… – и засмеялся.
На зиму под навесом крыльца – так, чтобы кошка не забралась, – оставлял для синиц худую кастрюлю семечек и большой кусок сала. Зимой приезжал посмотреть на дачу, подсыпал, прибавлял.
Каждый вечер выходил гулять по Чапаевскому – вдоль парка. Парень из-за кустов спросил:
– Папаша, ты не боишься, что тебя тут пристукнут?
– Нет. А что с меня взять? Все старое.
Он не боялся – удивлялся – когда на него набрасывалась злая собака:
– Ты что, очумела?
Сказывалось так и не стершееся за цатые годы чувство собственного достоинства.
Он никогда не бился над неразрешимыми задачами, но поставленные решал всегда и всегда полагался лишь на себя. Когда мама в Удельной слегла с воспалением легких, он выхаживал ее все лето.
– Раз в жизни хоть отдохнула от готовки. Лучше всякого дома отдыха.
Братья Сергеевы умирали по восходящей – начиная с младших. Порядок нарушил Павел: опередил папу.
Весной семьдесят пятого папу оперировал лучший хирург. Разрушительней вскрытия оказался наркоз. Он сутки метался в кровати, порывался встать и идти, соседи его удерживали. Он разумным голосом увещевал:
– Почему вы применяете насилие?
Он так и не вспомнил, что Галя его навещала.
То лето он с мамой жил в Удельной. По новому стилю, 29 октября мы вчетвером отметили его восьмидесятишестилетие.
Я уже давно с гордостью говорил:
– Моему отцу восемьдесят, а он здоровее меня.
– Моему отцу восемьдесят пять, а он…
Восьмого декабря он взял в сберкассе пенсию, купил на неделю еды, вечером шутил с соседской девчонкой: накрасила ногти синим.
В час ночи он поднялся:
– Женя, мне что-то нехорошо. Дай нитроглицерин.
Мама не помнит, как вызвала неотложку, как пришла из соседней квартиры приятельница врачиха:
– Вы уже сделали все, что можно…
Днем девятого мы с Галей пришли из кино. В дверях торчала записка: Умер Яков Артемьевич. Срочная телеграмма пришла позже.
Много месяцев папа не заходил в поликлинику, и его увезли на вскрытие. Литфондовский терапевт удивилась:
– Сколько понаписали… Да в его возрасте таких болезней не бывает. Ваш отец умер от старости.
Мы ночевали у мамы. Я лег на папин диван: притягивало. Хотелось сунуть ноги в папины шлепанцы.
На похороны к моргу пришло неожиданно много старых, на ладан дышащих тимирязевцев. Впереди плакали Дымана́. До крематория его провожали присланные от парткома/профкома и никогда не видавшие его наши с Галей друзья.
С кафедры прислали письмо:
Дорогие Евгения Ивановна и Андрей Яковлевич!
Вас постигло большое горе. В таком горе трудно найти слова утешения, можно сказать – невозможно.
На кафедре кормления академии Яков Артёмыч проработал 36 лет. Из кафедрального коллектива навсегда ушел товарищ и друг, которого мы все любили.
Яков Артёмыч был человеком большой скромности, большого трудолюбия и высоких моральных качеств.
Все члены кафедры, независимо от их служебного положения, были для него равны, и в своем обращении с ними он был всегда прост и непосредствен. Его любила студенческая молодежь, которой он передавал свой богатый зоотехнический и педагогический опыт, одновременно он был требователен, строг и объективен.
Научная деятельность Якова Артёмыча характеризует его как принципиального ученого, независимо от складывающихся объективных ситуаций.
Коллектив кафедры в этом посмертном письме еще раз вспоминает старейшего члена коллектива академии, зоотехнического факультета и кафедры кормления и говорит ему: “Спи спокойно, дорогой друг и товарищ, ты навсегда сохранишься в наших сердцах”.
Шесть подписей. Может быть, в их числе тот неизвестный спаситель, который присоветовал папе срочно испортить себе репутацию.
Мама долго твердила – мне, себе, стенам:
– Отец был хороший человек, – и утыкалась в платок.
А я давно уже понял, что в силу верности себе, здоровья и редких стечений обстоятельств мой отец был одним из самых незапятнанных людей выпавшего ему времени.
В намеренном одиночестве я хоронил урну в Николо-Архангельском. Она казалась мне теплой – я не то прижимал урну к себе, не то сам прижимался к ней.
1977
большая екатерининскаяДеду исполнилось восемнадцать, сваха попросила карточку.
Вскладчину с приятелем снялись на Тверской: барский кабинет-портрет, колонны и фон с кипарисами. Приятель – простой, Дед – не простой: лицо длинное, усы, волосы бобриком, статный, брюки модные, полосатые.
Не скажешь, что никто, ниоткуда – сомнительная деревня Шилово Рузского уезда. Что чужая изба, оспа на печке – оспины на снимке заглажены. Что с восьми лет в городе, в учениках, то есть за водкой – сначала другим, потом и себе. Что развлечения:
– Франт в соломенной шляпе прогуливается. Мы ему соленым огурцом – в пенсне! Он по земле шарит, не видит – а мы хохочем, бежать!
– Зимой на Москва-реку выходили на кула́чки.
Бабушкиной рукой на обороте барского кабинет-портрета: 1891 года. По паспорту дед родился в 1876, бабушка – в 1886. Бабушка моложе деда на год. Мама родилась в 1898. Решение задачи см. на стр. 135 и 158.
Бабушка – немыслимый фэндесьекль: вавилоны, шляпки, муфты. На обороте паспарту медали и:
Фотография Трунова в Москве. Придворный фотограф ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ШАХА ПЕРСИДСКОГО, ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ СЕРБСКОГО, ЕГО ВЫСОЧЕСТВА ЭРЦГЕРЦОГА АВСТ-РИЙСКОГО, ЕГО ВЫСОЧЕСТВА КНЯЗЯ ЧЕРНОГОРСКОГО И ЕГО ВЫСОЧЕСТВА НАСЛЕДНОГО ПРИНЦА ШВЕЦИИ И НОРВЕГИИ.
А лицо простое, скуластое. В деревне – Ожерелье, возле Каширы, – звали Мордовкой.
– Еще меня Лесовичкой звали. В лесу – не страшно. Раз столкнулась с бродягой – юркнула в кусты. Ищи-свищи! Я отчаянная была, ничего не боялась. В омут ныряла. Могла самую мелочь со дна достать – ногой, пальцами ухвачу, как рукой. Кто что утопит – сейчас за Аришей. А поля – боялась. В поле никуда не денешься.
По семейному преданию, бабкину бабку в поле цыган догнал. Бабкин брат Семен – черный, смуглый: Цыган. У самой бабки вторая дочь, Тоня, такая же: Цыганка. Мама всю жизнь выцыганивала.
В Ожерелье в семье Кала́бушкиных всего выжило:
Екатерина, бабушка Катя, старшая, слабоумная,
Семен, дед Семен, Цыган, самородок,
Ирина, Ариша, моя бабушка,
Васса, бабушка Ася, самая добрая,
Федосья, бабушка Феня, красивая.
Их мать была кормилицей у купцов Трубниковых. За ней в Москву первой попала Ариша – в широкий богатый дом. Что дом – весь переулок вроде бы их – Трубнико́вский, с характерным старомосковским ударением.
Пошлют Аришу в кладовку за вареньем, она:
– Ложку в вазу – ложку в рот, ложку в вазу – ложку в рот. А самой страшно – старуха трубниковская твердит: – Очи твои – ямы, руки твои – грабли; что очами завидела, то руками заграбила. – Я все равно наедалась, как Данила. Был в Ожерелье бобыль такой. Мне, говорит, мало не давай. Дай мне так наесться, чтоб потом целый год на́ дух не надо.
Варенье стояло в глиняных банках. Раз Ариша открыла – а там золотые: старуха трубниковская ото всех спрятала и забыла[2]2
К концу войны, году в сорок четвертом, с излишков сада, отец купил у тихо безумной Вивеи Александровны Трубниковой две золотые пятерки, новенькие, к моему великому сожалению, обе – 1883 года. Может, из той банки…
[Закрыть]. Золотые – не варенье, не тронешь. Зато гардероб – как варенье. С девчонками, без зазрения совести, вырядилась в хозяйские туалеты – и гулять на бульвар к Пушкину – прямо на молодых Трубниковых. Те посмеялись, старухе не рассказали.
– Культурные были… Анастасий Александрович хороший был человек, обходительный, галантный. Эстет, статьи писал… Жил больше в Париже. Мать на него все ворчала, что отцовские капиталы транжирит…
Анастасий Александрович в приподнятом настроении возвращается домой заполночь. Открывает ему Катя – Ариша упросила Трубниковых взять и ее. Анастасий Александрович:
– Мерси-размерси, тыщу раз мерси!
Катя в слезы. Трубниковы утешают:
– Он же тебе ничего дурного не сделал.
– Ну да! Говорит: мерзкая-размерзкая, тыщу раз мерзкая.
Анекдот – но выше этого разумением Катя не поднялась, и старуха ее спровадила.
Аришу – своего человека – Трубниковы определили на фельдшерские курсы Бродского, на правах прогимназии, учиться четыре года. Курсы – Третья Мещанская, до Большой Екатерининской рукой подать.
У Трубниковых – все хорошо, если бы не старуха. В семнадцать лет бабушка сказала молочнице:
– Найди мне жениха, только почище.
На деда сначала раскапризничалась: рябой. Молочница утешила:
– Нам с лица не воду пить.
И с корявым можно жить.
Венчались у Старого Пимена. Мама:
– На свадьбе у деда посаженым отцом – ты прямʼ ахнешь, кто был – еврей! Кнопп…
Кноппово благословение – васнецовского вида Спаситель – цел до сих пор.
Зажили на Большой Екатерининской. Деревянные домики часто горели. После женитьбы в пожар погибли бумаги. Дед сирота, настоящей фамилии отродясь не знал, числился то Мартыновым, то Кочновым. Теперь деда с бабкой насовсем записали по отчествам: Иван Михайлович Михайлов и – на благородный манер – Ирина Никитична Никитина-Михайлова. Это был первый случай, когда могли измениться даты рождения.
Бабушка про другой пожар:
– Въехали после лета, в углу Николая Чудотворца повесили, под ним сложили узлы – и за мебелью. А тут на втором этаже загорелось. Пожарные льют на второй – протекло на первый, обои отошли и свернулись, все вещи закрыли. Воры вошли – ничегошеньки не видать. А других жильцов обобрали как липку…
И с другой интонацией:
– Вор залез, украл костюм и оставил записку:
Твой костюм зимой не греет,
Летом жарко в нем ходить.
Это на Большой Екатерининской считалось верхом остроумия.
Екатерининские улицы – рабочая слобода у Крестовской заставы, каре между Екатерининским институтом, Трифоновской, Третьей Мещанской и Самарским переулком. Деревня преодолена прямотой линий и штукатуркой фасадов.
Достопримечательностей – по диагонали – две: на Трифоновской – старинная церковь Трифона Мученика, на Самарском – деревянный ампир Остермана-Толстого.
Большая Екатерининская довлеет себе. В город выходят к родственникам или на праздник – в собор. В теплое время по воскресеньям на столах под деревьями играют: с важностью – в шахматы, серьезно – в стариковские шестьдесят шесть, с присказками – в лото:
– Два кола!
– И туда, и сюда!
Над крышами мальчишки всякого возраста гоняют голубей.
В молодости дед буянил, быстро и тяжело напивался, свирепо мечтал:
– Из городового кишки выпустить…
– Долгогривого за волосы оттаскать…
Возможность представилась в пятом году. Дед – профсоюз металлистов – корчевал фонарные столбы на Пресне. Бабка носила ему еду.
Похмелье пришло скоро и на всю жизнь: меньше пил, мягчал нравом, Русское слово [3]3
Сытинская газета, разная, от Дорошевича до Розанова и Блока.
[Закрыть]читал от доски до доски, но сам ни во что не лез:
– Не нашего ума дело.
Дед знал и любил церковное пение, советовал, в какой праздник куда пойти. После пятого года они с бабкой о церкви не вспоминали. Разве что бабка в крутую минуту – что делать? – помолится.
Вместо церкви теперь – Большой, чаще – Зимин: Шаляпин, Собинов, Нежданова. Для деда всего душевней – Аскольдова могила с Дамаевым:
Близко города Славянска…
– Эй жги-жги, говори-говори,
Приговаривай! —
добавка к всегдашним дедовым:
Весенняя фотография года шестого-седьмого.
Деревянные дома и забор, кирпичный брандмауэр, водосточная труба самоварным коленом. Сзади – крыши, деревья. На широком дворе:
дед – высокий, в шляпе и тройке, улыбается в черные усы: ремесленник-художник;
вальяжная, в шляпе с бантом бабушкина приятельница Мария Антоновна – моя будущая вылинявшая нянька Матённа;
бабушка – маленькая, со страусовым пером и в ротонде;
мама и Вера в белых пальто. Тоня, Цыганка, уже умерла. Родилась такая красивая, что ясно всем: не жилица;
бабушка Варя, жена деда Семена, Цыгана, – в черных кружевах и палантине, снизошла, позволяет собой любоваться;
ее дети – Володька в пальто с пелериной, будущий коллекционер китайских древностей; Маргушка – как куколка;
особняком – руку в карман – дед Семен, Цыган, мамин крестный, в котелке и визитке: коммерсант. Видно, что здесь он в гостях. Был пастухом, был камердинером у Полякова, ездил с ним в Биа́рриц, выучился солидности и французскому[5]5
Сетуя на нашу серость: – Во Франции с любым крестьянином поговорить интересно.
[Закрыть], самородок, сам вышел в баре. Этот Поляков – врач, известный благотворитель. Дед Семен больше брал пример с его брата, заводчика, миллионера. Только бабушка Варя могла – губы в трубочку:
– Кала́бушкины – все простофили.
Знавшие деда Семена – аттестовали:
– Калабу́шкин —
Загребушкин.
Между пятым и четырнадцатым жизнь на Большой Екатерининской наладилась.
Дед солидно работал у Фа́берже, получал семьдесят пять. Говорили, таких закрепщиков в Москве – два, Фаберже́ и Лорье пытаются их сманить друг у друга, Лорье в Лондон звал – куда там, дед чужой жизни, чужого языка как огня боялся[6]6
Возможность уехать!
[Закрыть]. Фаберже – приглашал в компаньоны.
Дед повышения не желал: сроду претило командовать, решать за других. В своем деле он был художник:
кулончик из разноцветного золота – листья, тра́вы, цветы из розочек;
перстни с цветами и бантиками из разноцветных камней;
перстни с капюшонами – так теперь не гранят, с большими пейзажными яшмами, с искристым искусст-венным собранием любви.
По тогдашним понятиям, это даром: рисовал приятель, свой труд не в счет, золото – вынул из портмоне, камешки простенькие, если алмазы – то розочки, касты – серебряные.
В сорок втором за кружку молока для меня ушла одна из четырех плетенок с японским секретом: снять с пальца, бросить на стол – рассыпается в выгнутую цепочку, четыре звена. Собрать – единственным способом, если не знать – не додуматься.
Фа́берже кончился так. Мастер разорался на соседа. Дед – профсоюз металлистов – начал укладывать свой сундучок.
– Что вы, Иван Михайлович! Это вас не касается.
– Знаем, знаем, кого касается.
И ушел, насовсем. Себя уважал. Работу любил – праздниками тяготился. На лето отправлял бабку с дочерьми в дешевую деревню. Но трижды за девять лет мирного времени – на юг, в Старый Крым, Новый Афон, Ессентуки.
Господину Ивану Михайловичу Михайлову
Верхние торговые ряды № 102-й
1-я артель ювелиров. Москва.
1910 г. 3 июля, Кавказ.
Дорогой папа!
Мы твое письмо получили 2-го июля и были очень рады, что у Вас все благополучно. Мы через день ходим с Верунькой в ванну и почки мои стали немного лучше. Мы целыми днями сидим в парке с Верой. Верунька ждет от тебя 1 р. за рождение. Я свесилась и во мне 1 п. 36 ф. В Вере 1 п. 17 ф. а в маме 2 п. 39 ф. Васюта[7]7
Бабушка Ася. Моя бабушка всегда заботилась о своих.
[Закрыть] еще не весилась. Целуем тебя все.Женя
После Николаевского детского приюта (Почему он был? Не от бедности же!) маму, способную, хотели отдать в пансион[8]8
Папу, тоже способного, определили в Щапово.
[Закрыть]. Мама уже начиталась Чарской – и ни в какую. Выбрали гимназию Самгиной на Первой Мещанской. Бабушка стала объяснять, что́ надо говорить на вступительном экзамене. Мама:
– А как же долой царя-правительство?
– А долой семидержавие!
– А Одесс подпирует в роскошном дворце?
Это из разговоров больших во дворе и от подружек, равно как:
Бедный Пуриш озадачен,
Мрачен он и околпачен.
Гимназия Самгиной, даже не последние классы – самое полноценное, активное и успешное время в маминой жизни.
– Я все волновалась: – Мамʼ, я на столько научилась, сколько заплачено? – Не беспокойся, Жень, намного больше.
– Закон Божий был – хоре хорьков, как политграмота. Батюшка спросит: – Опять тропари не выучила? – Да они, батюшка, не запоминаются, не в рифму – нескладные. – Женя, разве можно так говорить? – Батюшка у нас был добрый…
– Я на круглые пятерки училась. Немка Альма Иванна Вальтер во мне души не чаяла. Я по-немецки хорошо болтала. Нас четыре подружки было – Надька Павлова, Лидка Кудрявцева, Милька Подъельская – мы, кто доктор, кто, значит, – мама, кто – дочка больная. Все уроки так разговаривали, разговоры сами придумывали. Ленивые-то, кто не выучил, прямʼ не знаю, как рады – на этом и ехали. Ну, а нам хорошо…
– Француз мсье Люке ко мне все на парту подсаживался. Я его спрашиваю: – Мсье Люке, правда – французский язык самый красивый? – О нет, госпожа Михайлова. Самый красивый язык – португальский[9]9
Математику преподавал Гангнус – дед Евтушенки.
[Закрыть].
– Танцевать я любила, легко танцевала. Кавалеров хоть отбавляй. На балах со мной распорядитель танцевал. А еще любила коньки. Бегала на Унион – поближе куда…
Педагогический совет женской полноправной гимназии Лидии Федоровны Самгиной, в Москве, на основании § 12 правил об испытаниях учениц женских гимназий и прогимназий Министерства Народного Просвещения постановил дать в награду похвальный лист и сию книгу ученице пятого класса Евгении Михайловой за отличное поведение, прилежание и отличные успехи, оказанные ею в 1913–1914 учебн. году. Москва 4 сентября 1914 г. № 388.
Издания – вольфовские, с золотым обрезом:
Петискус – Олимп.
Царские дети и их наставники.
Стихотворения графа А. К. Толстого:
– Лучше бы Князь Серебряный.
На простеньком павленковском Лермонтове маминой школьной прописью:
От папы 19 08 год.
На сытинском Гоголе:
За успехи от мамы 19 09 г.
Дед с бабкой стеснялись своего корявого почерка.
Окончательно обосновались в трехэтажном кирпичном 5-а, кв. 5: пять-опять.
Из трех комнат одну – в подспорье, а скорее даже, как все – сдавали, старались кому посолиднее. На Большую Екатерининскую проникали люди из внешнего мира.
По рекомендации явился – куда солиднее – Лев Павлович Никифоров, пензенский помещик, имение отдал крестьянам: толстовец, знаком с Толстым. Живет переводами: Джон Рёскин, Макс Нордау[10]10
Сказки Макса Нордау с дарственной надписью бабушке, с цветными картинками, были у меня все детство.
[Закрыть]. Жена – Екатерина Ивановна Засулич, сестра Веры Засулич. Сыновья – профессиональные террористы, уже все погибли. Один в тюрьме облил себя керосином и сжегся, другой убил начальника тюрьмы и был застрелен на месте, третьего повесили после ленских событий.
Никифоровы перевезли вещи, а сами куда-то ушли. Мама – к замочной скважине. Из плетеного – в рост человека – короба медленно растекается красное: террористы. Бабушка еле их дождалась, не знала, как сказать. Сами извинились, что половицы запачкали: грузчики кокнули полуведерную банку варенья.
Дочь Никифорова была замужем за Мураловым, но не венчалась и фамилию мужа не брала: Никифоровы-эсеры презирали Мураловых-эсдеков. Николай Иванович Муралов впоследствии командовал МВО: это он вызывался убить тирана. Бабушка моя обобщала, что и эсеры, и эсдеки:
– Все норовят, как бы на шармака пообедать.
Патриотическая манифестация:
– Немка нам: – Гутен таг! – а мы ей: – Здравствуйте!
Патриотическая благотворительность, инициатива, несомненно, из гимназии:
Русская специальная ПОЧТОВАЯ КАРТОЧКА,
кому, куда.
Письменные сношения военнопленных или с военнопленными допускаются только посредством почтовых карточек, подаваемых открыто.
Письменные сообщения допускаются только на русском, французском и немецком языках.
Германская обыкновенная ПОСТКАРТЕ
Штемпели: Кригсгефангенензендунг Гепрюфт.
Вскрыто военною цензурой г. Петроград.
Военный цензор № 675.
РОССИЯ
ЕВГЕНИЕ ИВАНОВНЕ НИКИТИНОЙ
Москва, Б. Кисловка, 8, кв. 6[11]11
Фамилия бабушкина, адрес подругин: военная хитрость.
[Закрыть].
Германия. Город Альтдамм. Лагерь военно-пленных № 1-й в 1-ю унтер-офицерскую роту Ивану Сидорову Аксенову.
Евгения Ивановна! Я вашу посылку получил в таковой нашлося ниже указанные вещи, пара белья, полотенце, носки, чай, сахар, табак, мыло и сухари все это необходимо для меня при чем приношу сердечную благодарность, но я более нуждаюсь в съестном, за тем будте здоровы и пожелаю всего хорошего унтер офицер 116 п. Малоярославского п.
Иван Сидоров Аксенов
Дед – ратник ополчения второго разряда, по нездоровью. В окопы попал на второй или третий год. Мок и мерз в Карпатах, мучили головные боли.
Бабка – сестра милосердия – из Москвы помчалась к нему. Не могла найти, по отчаянности явилась к командующему. Брусилов приложился к ручке, указал на стул. Дед отыскался немедленно – и попал в условия более сносные.
Перед призывом он положил в банк на маму и Веру по тысяче – на университет. Тысячи усыхали и в один прославленный день ухнули.
Февралю дед обрадовался: во-первых, демобилизовался; во-вторых, царя не любил – как любое начальство. В доме пять-опять долго хранилось Русское слово с присягой войск Временному правительству.
Перед выборами в Учредительное собрание мучился, за кого голосовать:
– Дураки мы темные – откуда нам знать? Эх – за кадетов, они хоть умные…
С войной вместо солидных жильцов – студенты. Первый мамин ухажер Толя Павперов:
– Я в седьмом классе была. Верка ревновала! Она меня ко всем кавалерам ревновала, все злилась, что за ней никто не ухаживает. А мне он не нравился. Я хитрая была. Он спросит: – Женя, можно вас проводить? – Я в окно погляжу: если дождик – пожалуйста, под зонтом все равно не видать. Он некрасивый был, лицо – как у Сократа. Он с товарищами – все студенты – провел меня к Зимину на Бориса. Шаляпин всегда у Зимина пел. Большой – только название, мест у Зимина больше. Они меня между собой посадили и всё пугали, что капельдинер подойдет и спросит билет. Я прямʼ вся истряслась…. Содержательный был человек, умный. А мне – с кем бы поплясать, да на каток…
Когда Павперова призвали, на его место появился Гукас:
– От Гукаса паленым пахло. Говорили, что у них в Армении шестьдесят градусов жары, на свиньях кожа лопается. Он на задания ходил – тогда все ходили, гимназисты, реалисты, студенты – все революции сочувствовали, контрреволюционеров искали. Мама за него волновалась, она его как родного полюбила. Говорит: – Если бы мой сын на задания ходил, что бы я делала – только молилась. – Он придет и говорит: Ирина Никитична, спасибо вам, вы за меня молились…
Осенью семнадцатого мама репетиторствовала – еще было где. У вдовца Квальхайма натаскивала дочек – неизвестно куда. К дочери профессора Бадера ходила как мадемуазель, обучала французскому за двадцать бумажных рублей в месяц. Жена профессора, разодетая, как манекенщица от Мюра-Мерилиза, говорила, что будет еще хуже. Сватала маму за норвежца, инженера Христиансена[12]12
Снова возможность уехать. Сколько же этих возможностей было не на Большой Екатерининской!
[Закрыть]. Мама побоялась:
– Чудной он какой-то был, нерусский. Говорит: смотрите, я ушами шевелю. И правда – у него уши шевелятся. Я подумала: увезет он меня и бросит там. Что я тогда буду делать?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?