Электронная библиотека » Андрей Сергеев » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Альбом для марок"


  • Текст добавлен: 12 марта 2024, 20:05


Автор книги: Андрей Сергеев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

На Большой Екатерининской кто-то первым сказал:

– Триста лет налаживали…


Мама на верблюде – ядовито-лиловый провинциальный снимок.

После зимы семнадцатого-восемнадцатого бабушка подрядилась в спокойную сытную Астраханскую губернию. Ее предшественник, фельдшер Гоголь-Яновский[13]13
  Гоголь-Яновский уже был с папиной стороны; теперь еще один появился и с маминой.


[Закрыть]
, генеральский сын, неуч, лентяй, не справлялся с работой. Должно быть, не мог:

– Как Епиходов – двадцать два несчастия.


Против бабушки ничего не имел. С мамой и Верой подружился. Его сестра Маруська Яновская – в брата – дружит с мамой по сей день.

Когда спокойная Ахтуба переходила из рук в руки, бабушка, Яновский, мама и Вера ухаживали за ранеными. И белые, и красные грозили зарубить – не зарубил никто, даже не угнали с собой, по неопытности. Бабушка благоволила к тем, кто почище, поинтеллигентнее.

Дед никуда уехать не мог: сразу забрили в Гохран.

За большим столом в одинаковых робах линялые люди заняты чем-то мелким. Во главе стола перед аналитическими весами – дед, без усов, глядит в объектив. Лицо арестанта, замученное. Над ним – слоноподобный надзиратель.

По отношению к любимой работе, Гохран – антиработа. Закрепщик выколупывал камни из драгоценностей двора и дворянства. Принесли исковерканную диадему с приставшими на крови волосами – деда вырвало.

Каждое утро переодевайся в казенное, без карманов, каждый вечер подставляй задний проход для досмотра:

– Как будто я вор…

Сейчас не понять, как шла почта, как ездили через фронты. Бабушка получила письмо, что у деда испанка, и прорвалась в Москву. Спасла – может быть, не от одной болезни: в бреду дед вскакивал и искал веревку:

– Да как же это я Троцкого не удавил…


В двадцатом к деду поехала мама, отъехала пустяк – сняли в тифу в Саратове:

– Бабы несут в барак. Отдыхают – носилки на снег ставят. Я ору: – Замерзну! – Стала поправляться, врач – симпатичный был, говорит: – Если останетесь здесь, в бараке – еще что-нибудь подцепите, тогда вам не выкарабкаться. – Ко мне все всегда хорошо относились. Я написала отцу Маруськи Яновской: если бы ваша Маруся оказалась в таком положении, моя мама ее на произвол не бросила бы. Он прикатил на извозчике, вовсю понукает, боится, что я замерзну. Я выздоровела, хочу в Москву. Комиссар на вокзале говорит: – Поймите, мне вас жалко. Вас первый отряд снимет с поезда – и на трудфронт. – А я сержусь, ничего не понимаю: почему снимут, какой трудфронт?

В одно время с папой мама оказалась на Волге и даже при сельском хозяйстве: для проформы записалась в землемерный техникум.


Наверно, это было хорошее время Саратова: Волга, воля, старые шоры спали, новых еще не надели. Была публика – вчерашние студенты из столиц, беженцы из западных губерний.

– Поляк, лощеный такой, пши-вши, все расшаркивается. Я, говорит, сильный, я этот арбуз вам сейчас донесу. А арбуз – во какой, невподъем. Он нагнулся – трыкнул…

Поклонников у мамы – тьма-тьмущая. Даже в дикой Ахтубе, не считая пентюха Яновского и мимолетных офицеров, был, солидно ухаживал управляющий баскунчакскими соляными промыслами пятидесятилетний инженер Третьяк. Гонял для нее паровозик, устраивал пикники на верблюдах – отсюда и фотография.

В Саратове и без бабушкина надзора ничего такого быть не могло: слишком мама всего боялась, да и Саратов воспринимала как продолжение гимназических балов, не более. Днем и ночью общество, гуляния, лодки, песни.

Саратовские страдания – без хора Пятницкого:

 
Пароход идет по Волге —
Батюшки!
Крысы ходят по канатам —
Матушки!
 
 
     У моей милашки Тани —
     Жигулечки-Жигули —
     Колокольчик на гайтане, —
     До чего ж вы довели…
 

Гитары – без обвинения в мещанском уклоне:

 
Я отчаянный мальчишка
И ничем не дорожу.
Если голову отрежут,
Я полено привяжу!
 
 
     Ах, я влюблен в одни глаза,
     Я увлекаюсь их игрою…
 

Неаполитанское – без государственных теноров:

 
Легким зефиром
Вдаль понесемся
И над реко-ою
Чайкой взовьемся.
Лодка моя легка,
Весла больши-ие —
Са-ан-та-а Лю-у-чи-и-я,
Санта-а Лючия!
 

Три юные, мечтательные, в белых платьях, свесили ноги с лодки. Средняя – мама, правая – Вера, стало быть, двадцать первый год, на пути в Москву.

Дед за Гохран – больше не за что – получил тогдашнего героя труда – без регалий и привилегий, одна бумага с шапкой расфуфырилась[14]14
  От рэсэфэсэрэ́. Бабушка, зная, произносила и: сэсэрэ́.


[Закрыть]
:

– Жесткая, не подотрешься.

В эпоху аббревиатур и интернациональничанья герой труда у деда сэтимологизировался наоборот:

– Никулины опупели совсем, дочке имя придумали: Гертруда́.


Герою труда объявили, что ювелирное искусство чуждо пролетариату, и пристали с ножом к горлу: – Вступай! – Дома он: – Мать, что делать, хоть в петлю. – Да куда тебе, совсем с ума сойдешь.

За отказ у героя отняли профсоюзный стаж – с металлистов, с пятого года.

Кстати, когда маму не принимали в профсоюз, она побежала к съевшему столько обедов на шармака эсдеку Муралову. Большой человек помочь отказался:

– Надо уметь самой постоять за себя.

Почти эсеровское: в борьбе обретешь ты право свое.


Дед работал у Швальбе – тонкий медицинский инструмент. Бабка – у Склифосовского. Еле сводили концы с концами. Дед возмущался:

– Кому на, а кому – нет. И так гроши платят, а тут опять на английских шахтеров собирали. Бастуют! Да они живут в тыщу раз лучше нашего. И ефимплан им никто не навязывает…

Промфинплан при жидовском засилье предстал ефимпланом.

В двадцать первом году мама поступила на естественное отделение I МГУ, не вынесла анатомички и перешла на химическое.

На первой же лекции оглядела аудиторию и соседке:

– Одни евреи!

Соседка тоже была еврейкой.

Маму таскали во все комы:

– Вы не дочь меховщика Михайлова?

В общем:

 
Я не хоз и не гос
И не член союза —
Если чистку проведут,
Вылечу из ВУЗа.
 

На чистке: – Какая разница между партией и правительством?

Мама подумала: – Никакой.

Посмеялись. Оскорбления величества не усмотрели.


Оскорблять – ох как хотелось! Бабушка приносила от Склифосовского:

 
Царь-пушка не стреляет,
Царь-колокол не звонит.
Червонец не покупает,
Президент не говорит[15]15
  В лефовской кинохронике похорон высокохудожественно было:
  титр: ЛЕНИН
  кадр: гроб
  титр: А МОЛЧИТ.


[Закрыть]
.
 
 
Под гул гудков,
Под вой жидков
Ушел наш избранный Мессия,
И благодарная Россия
Под звуки пушек и мортир
Его отправила в сортир.
 

Мамина подружка по пьяной лавочке спела в компании:

 
Я куплю, куплю свечу —
Чум-чу, чум-чу ра-ра —
На могилу Ильичу —
Ишь ты, ха-ха!
Ты гори, гори, свеча —
Чум-чу, чум-чу ра-ра
В красной жопе Ильича —
Ишь ты, ха-ха!
 

Спела и села. А когда вышла, ее стали бояться – как-то сразу запало в сознание, что выходить оттуда – противоестественно. Показывали на большой угловой дом на Солянке:

– Там в подвалах расстреливают – и трупы в Москва-реку.

– Савинков, говорят, мешок с костями был, когда сбросили.

Вычисляли, кто гадит; с вычисленными отношений не прекращали – мало ли что…

Фольклорные расшифровки: ГПУ – Господи Помяни Усопших.

НКПС – Небойся Катастрофы Публика Садись; а если справа налево – Сядешь Поедешь Костей Несоберешь.


Что до одни евреи, мамины ухажеры, товарищи по университету:

Митька Языков, медик:

 
Не Дмитрий я Донской,
Не Дмитрий Самозванец,
А Дмитрий я простой,
Я пьяница из пьяниц.
 

Гавка Попов, тоже медик, сын крупного лесосплавщика. Скрывал, попался на том, что слал посылки на север. Кончил на лесоповале.

Коля Сабуров – тайный дворянин, восходящее светило химии, уцелел.

Коля Шуйкин – тоже химик. Эту фамилию за глаза не могли не переиначивать. Писал маме стихи под Есенина.

Было их – пруд пруди, все на – ов да на – ев, всех не упомнишь:

– Вроде Володи, похоже на тарантас.

И каждый со своей Большой Екатерининской – столичной, губернской, уездной, заштатной. И каждый, как мама, и без ВОСРа был бы в университете. И каждый с понятиями – разлететься с букетиком:

 
Роза вянет от мороза,
Ваша прелесть – никогда.
 

И каждый вставал в тупик перед политграмотой. Классово, может быть, чуждые, отнюдь не враждебные, они не были и не стремились стать в доску своими, но их уже нес поток, и один Бог хранил их, растерянных, от непонятной им гибели.

Что они пели в своей компании!


Городская частушка:

 
Ты ль меня, я ль тебя иссушила,
Ты ль меня, я ль тебя извела,
Ты ль меня, я ль тебя из кувшина,
Ты ль меня, я ль тебя из ведра.
 

To же c неким кулёром:

 
Чудный голос музыканта канта-канта,
И услышали его во-во:
Из окна, Мария Санта Санта-Санта-Санта.
Чем-то облили его во-во.
По́лна слез душа живая-вая-вая,
О проклятый Бельведер-дер-дер!
И гитару разбивая-вая-вая-вая,
Удалился офицер-цер-цер.
 

Героически-довоенное:

 
Если бы курсистки по воздуху летали,
То бы все студенты летчиками стали.
С утра, с утра и снова до утра,
С вечера до вечера и снова до утра.
 

Вампука:

 
Мы э, мы фи, мы о, мы пы,
Мы э-фи-о-пы.
Проти-проти, проти-проти,
Противники Европы.
Мы в Аф, мы в Аф,
Мы в Африке живем,
Вампу-Вампу, Вампу-Вампу,
Вампуку мы найдем —
Гип-гип-ура, гип-гип-ура,
Гип-гип-ура, ура, ура…
 

Нэповское:

 
Но недолго Клаву он любил,
И конец печальный наступил —
Спец проворовался,
И в чека попался,
И оттуда прямо в Бутырки угодил.
Он сел на лавочку
И вспомнил Клавочку…
 

Факультетско-химическое:

 
Карл Иваныч с длинным носом
Приходил ко мне с вопросом:
  – Что мне делать с длинным носом?
  – Ты намажь его купоросом.
Ты возьми, возьми квасцы,
А в квасцы-то ты посцы.
Потом выставь на мороз —
Вот те и будет купорос.
 

Самодельное:

 
Ну и стали времена,
Что ни день, то чудо —
Стали спирт гнать из говна,
Четвертную с пуда.
Русский ум изобретет
На радость всей Европы —
Скоро спирт потечет
В рот прямо из жопы.
 

Дед с бабкой, в отличие от маминых кавалеров, не были растерянными. Молча, без слов, без колебаний они причисляли себя к побежденным. Вслух возмущались, вспоминали мирное время:

– Как сейчас, на одной гречке сидели, зато никто не таскал.

В Московском ювелирном товариществе, потом в артели Фотоювелир мало платили, много подозревали. Трясли, требовали золото-бриллианты. В лубянской парилке выдерживали не раз. И потчевали слушком, что есть машинка такая – вставят в задний проход – все отдашь.

Дед был готов отдать до последнего обручального. Бабушку не тягали, ей было виднее: чем больше отдашь, тем верней не отстанут. И неистовостью своей кое-что сохранила.

К практической неистовости – наивная предосторожность. На дверях пять-опять – круглый звонок ПРОШУ ПОВЕРНУТЬ – для чужих (ГПУ?). Свои тонко постукивали в стенку ребром ключа.


На производственной практике концессионер Ралле преподнес маме свой шедевр – духи Билитис: золотистая латунная коробка с барельефом Билитис, внутри – в шелковых подушечках флакон с золотистой металлической этикеткой, Билитис во весь рост.

После университета – с двадцать седьмого – мама работала на фабрике Красный мыловар, трест Жиркость. Фабрика – на краю света, воняло от нее – за версту.

Работа – качественный анализ, как гимназические классные задания.

– Меня жалели, в ночную смену я никогда не работала, слабенькая была…

Пожалели – приняли в профсоюз, пожалели – дали общественную нагрузку: распределять билеты в театр. Пролетариат просил:

– Дайте нам в оперетку. На дне – это нам не надо, это мы каждый день видим.

Трест Жиркость. Эмблема: над Ж вырастает Т.

Заведующий лабораторией, тоже ухажер, уверял:

– Мы кто? Тэжэ: Толя и Женя. И Толя возьмет верх.

Ни давнишний жилец, первый мамин кавалер Толя Павперов, ни Толя – заведующий лабораторией верх не взяли.


Первым браком мама была за инженером Камандиным. О нем знаю: невысокого роста, складный, по тогдашней моде, пенсне и бритая голова.

– Этʼ такой человек был черствый, жесткий. Рази он дал бы мне кончить университет? Я пришла на Большую Екатерининскую, говорю: – Возьмете назад? – Я прямʼ сбежала, уехала на извозчике, все вещи остались. Книги немецкие, хрестоматии. Я только Надьку Павлову к нему послала за коньками: что я без коньков делать буду?

Если подумать, сбежала не напрасно: через несколько лет Камандин загремел в промпартию.

– Все тогда говорили, что на суде этʼ не они – ряженые. Я прямʼ не знаю, как перʼживала – вся почернела.

Думаю, маму не таскали. Представить ее на Лубянке у следователя – страшно.

– Врачиха как увидела, что у меня 57 процентов гемоглобина, сразу записку к заведующему производством, чтобы дал отпуск. Мне тогда студенческую путевку в Судак достали. Я молодо выглядела, тридцать лет мне никто не давал. Ехать не на что было – я пошла к заведующему производством, прошу: – Дайте за месяц вперед, я потом отработаю. – Он улыбается: – Женя, так нельзя. Ты никому не говори – вот тебе премия, – у них премии были, а я и не знала… Ну, уехала, отдохнула, в себя хоть пришла.

Погрелась на солнышке – на фотографии, правда, замечательно молодая и миловидная.

Погуляла по берегу – плавать не умела, в горах – боялась высоты.

Судак – последнее мамино путешествие.


Мама никогда не была в Ленинграде,

мама никогда не была в Киеве,

никогда ничем не интересовалась,

никогда не делала никаких усилий,

никогда ни над чем всерьез не задумывалась,

никогда не признавала высокого и абсолютного,

никогда не верила в Бога,

никогда не считала себя равной кому-то,

никогда не была недовольна собой,

никогда не сомневалась в своей правоте,

никогда не умела влезть в чужую шкуру,

никогда не заводила кошек – собак – цветов,

никогда не влюблялась,

никогда не верила никому, кроме бабушки,

никогда не отождествляла себя с властью,

никогда никого не предала.


Сестра Вера отбивалась от Большой Екатерининской. Поступила во ВХУТЕМАС-ВХУТЕИН: Машков, Кончаловский. С брезгливостью: Соколов-Скаля. Обожала современную западную живопись и литературу:

– Два-три штриха – и все видишь.

В выкрашенном белилами шкафчике за стеклом:


Пушкин в жизни,

Ежов и Шамурин,

Роза и крест,

Русский футуризм,

Цыганские рассказы Берковичи,

Странное происшествие в Уэстерн-Сити,

Новое южное открытие или французский Дедал.


И брошюры: Третьяковская галерея, Музей нового западного искусства, Сезанн, Стейнлен, Мазереель, Кете Колльвиц, Прогулка по Трансбалту, Ребенок-художник. Программка Персимфанса.


В ахрровском журнале Искусство в массы я выискал неправдоподобное письмо в редакцию: самоучка Точилкин и погромные стишки под Демьяна:

 
Я вышел на площадь поглядеть на октябрьский парад
И увидел напротив Кремля, в аккурат,
Изображение красного воина
На сером большом полотне.
Была дура-фигура плакатно удвоена,
И уродство ее выпирало вдвойне.
На плакате другом с идиотскою харей
Красовался квадратный урод-пролетарий.
Ворошилов вскипел: – Это глупость иль дерзость?
Сейчас же убрать эту мерзость!
На вредительство наглое очень похоже…
 

Книги, брошюры, даже лихие стишки были наличностью. Внизу, за глухими дверцами скрывались неописуемые возможности:


сиена жженая,

умбра натуральная,

берлинская лазурь,

изумрудная зелень,

кобальт синий,

крон желтый,

марс коричневый,

кадмий красный,

ультрамарин,

ка́пут мо́ртум,

краплак,

гуммигут…


Настоящих красок – немецких, английских – давно не было, и свои уже не досекинские. Холстов тоже не было. На одном – слой за слоем – писали две-три-четыре картины. Мама часто позировала: бесплатно натурщица. Верина соученица написала ее убранную, разодетую; Вера – в деревенском платке с овощами. Начинала Вера всегда во здравие, но остановиться вовремя не могла, перемучивала, холсты выходили пасмурные.


Пасмурная – вот, пожалуй, слово про Веру.

Внешность у нее была породистая, в деда. Нрав дикий, с заскоками, больше, чем в деда. Мужчин презирала – особенно маминых кавалеров. На Веру – жених еще не родился.


Если бы не беременность мной, мама вряд ли вышла бы за отца? А может быть, наоборот? Деваться было так некуда, что беременность мной, чтобы выйти замуж? Очень уж близки даты регистрации брака и моего рождения. Мамины слова:

– Мне говорят, мы тебя сейчас с откормщиком познакомим. Там многие хотели его на себе женить. А я цепкая… Он все раздумывал. Ты, говорит, легкомысленная. А я правда никогда не задумывалась, хорошо я делаю…

Отец раздумывал не случайно: он только что был женат.

Лет в сорок, году в тридцатом, расписался с сестрой Нади Павловой, маминой гимназической подружки. Та быстро и на виду ему изменила с общим знакомым. Отец не стерпел. Мама же, уцепясь, побежала к недавней жене узнавать, какой характер у Якова и вообще…


Как никто на Большой Екатерининской не был рад моему отцу, так все были рады мне. Бабушка не оставляла нас ни в Москве, ни в Удельной. В Москве каждый день – или мы к ней, или она к нам, особенно утром, после Склифосовского, где сутки дежурю – трое свободных. Работала в хирургии у Юдина. Юдин сказал:

– Старух разводить не буду!

Вводили паспорта, и бабушка убавила себе впрок лет восемь.

Дед ни разу не был на Капельском, ни, конечно, в Удельной.

Отец на Большой Екатерининской появлялся по необходимости. Сидел за столом, помалкивал или замечал на деревянной хлебнице надпись: ПРIЯТНАГО АППЕТИТА! Хорошая, а в Усолье была еще лучше: ХЛѢБЪ НА СТОЛѢ – РУКИ СВОѢ!

Мама любила тонкие ломтики – как лепестки. Дед резал крупно:

– Большому куску рот радуется!

В обычные дни на Большой Екатерининской:

– Щи да каша – пища наша.

В получку дед шиковал: щедро, на русском масле, жарил крупные пласты картошки. Мне нравилось больше, чем бабушкины елисеевские деликатесы. Дед сиял:

– Колхозник!

Когда я ронял на пол, подбадривал:

– Русский человек не повалявши не съест.

Когда я капризничал, требовал, – одобрял:

– Герой! Все ему вынь да положь!


Бабушка ревновала, что я весь в деда.

Мама объясняла: – В Духов день родился, с душком па-рень.

Вера не рассуждала: – Милюня моя.

И с тех пор, как себя помню, на меня изливали невообразимый поток фольклора – старинного и пореволюционного, деревенского и мещанского, народного и самодельного, жантильного и откровенного.


I. ДЕД. Был молчалив. Мне пел:

 
Ах вы, Сашки-канашки мои,
Разменяйте бумажки мои.
А бумажки все новенькие,
Двадцатипятирублевенькие!
 

Произносил свято-банное:

 
Понедельник и суббота —
Тараканяя работа.
Таракан воду возил,
В грязи ноги увязил.
Мухи его вырывали,
Живот-сердце надрывали.
 

От деда – хвост рифмованной азбуки:

 
Ер, еры —
Упал дедушка с горы,
Ерь, ять —
Его некому поднять,
Ю, юс —
Я сам подымус![16]16
  Дед с бабкой не смягчали концы возвратных глаголов и корень ним произносили как ым: сымать, отымать.


[Закрыть]

 

Дедово на чих: – Будь здоров, Капусткин!


Анекдот: – Одному прописали лекарство. Он выпьет и: Пи-пи-пи-пи. – Его спрашивают: – Ты чего пищишь? – А у меня в рецепте написано: принимай после пищи́.


II. БАБУШКА. Любимая песня:

 
Над полями да над чистыми
Месяц птицею летит,
И серебряными искрами
Поле ровное блестит.
 

Допетровская считалка:

 
Раз, два —
Кружева.
Три, четыре —
Прицепили.
Пять, шесть —
Кашу есть.
Семь, восемь —
Сено косим.
Девять, десять —
Деньги весить.
Одиннадцать, двенадцать —
На улице бранятся.
Тринадцать, четырнадцать —
Перо и чернильница.
 

Нелепица:

 
Чепуха, чепуха,
Это просто враки —
Сено косят на печи
Молотками раки.
 

Школярские вирши:

 
Пифагоровы штаны
Для решенья нам даны.
Нам все пуговки известны.
Отчего же они тесны?
Оттого, что Пифагор
Не ходил три дня на двор.
 

Доисторическая трагедия:

 
Фердинанд (видит на троне кучу): – Изабелла, это ты?
Изабелла: – Не я, не я!
 
 
Фердинанд: – Не верю, не верю,
Уведите эту засерю.
 

Такая же бытовая комедия:

 
Священник (нараспев): – Дьякон, дьякон, где мои нюхны́?
Дьякон (тоже нараспев): – За иконой, батюшка, за иконой.
Певчие: – Подай, Господи!
 

Такой же адрес:

 
На гору Арарат,
На улицу Арбат,
Козлу Козловичу Баранову.
 

Такой же каламбур:

 
Запер дело в сундуке.
 

Телеграфистский юмор:

 
Птичка какает на ветке,
Баба ходит срать в овин.
Честь имею вас поздравить
Со днем ваших именин!
 

Революционная частушка:

 
Ленин Троцкому сказал:
– Пойдем, Лева, на базар,
Купим лошадь карюю,
Накормим Пролетарию.
 

Двадцатые годы: Кирпичики

 
– Маруся отравилась…
 

Анекдоты:


– Едет человек в трамвае, читает вслух газету. Ему говорят: – Читай про себя! – А про меня тут ничего не написано.


– Идет Пушкин по теперешней Москве, видит – кругом одни сокращения. Пришел в общество, там сидят, кушают. Вместо здравствуй говорит: – Жопа! – Все в ужасе. А он объясняет: – Я хотел сказать: Желаю Обществу Приятного Аппетита.


И монстриозное воспоминание: – Малый был. Отец его – первый матершинник в Ожерелье. Так он первое слово не мама сказал, а хуй. Его и звали потом: Хуета.

III. ВЕРА. Тетку быстро съела болезнь. Поэтому только раннее:


Кисейно-оранжерейное:

 
У речки над водичкой
Построен теремок,
Там с курочкой-сестричкой
Жил братец-петушок.
 

Самодельное:

 
У Робинзона Крузо
Заболело пузо,
Зовите доктора Мабузо
Лечить у Крузо пузо.
 

И совсем из другой оперы:

 
Шумит ночной Марсель
В притоне Трех Бродяг…
У маленького Джонни
Горячие ладони
И ногти, как миндаль.
 

IV. МАМА. Самый близкий, самый богатый, самый пестрый

и непоправимый источник.


Гимназическое:

 
Голова моя кружи́тся,
Пойду к доктору лечиться.
Доктор спросит: – Чем больна?
– Семерых люблю одна.
 

Каламбурно-минаевское:

 
Однажды медник, таз куя́,
Сказал жене, тоскуя:
– Задам же детям таску я
И разгоню тоску я.
 

На популярный мотивчик:

 
Путеец-душка,
Как ты хорош!
Берешь под ручку —
Бросает в дрожь.
А поцелуешь —
Всю кровь взволнуешь,
Ты покоряешь сердце дам!
 

Основополагающие песни:

 
Бескозырки тонные,
Сапоги фасонные —
То юнкера молодые идут…
 
 
Оружьем на солнце сверкая,
Под звуки лихих трубачей…
 
 
Пошел купаться Веверлей…
 

Военного времени:

 
Мичман молодой
С русой бородой
Покидал красавицу-Одессу…
 

Опереточное:

 
Кит-Китай, Кит-Китай,
Превосходный край —
Шик-блеск-ресторан
На пустой карман!
 

Скороговорочное:

 
Жили-были три японца —
Як, Як-Цидрак, Як-Цидрак-Цидрони.
Жили-были три японки —
Цип, Цип-Цидрип, Цип-Цидрип-аля-Попони,
Все они переженились —
Як на Ципе,
Як-Цидрак на Цип-Цидрипе,
Як-Цидрак-Цидрони на Цидрип-аля-Попони.
Родились у них детишки – и т. д.
 

Кавказский жанр:

 
Ашемахи́я
Прэмия хочет —
Одлеорануны́!
Пад уклоном
С паром скочит —
Одлеорануны́!
Одлео-делья,
Одлео-делья,
Одлеорануны,
Одлео, одлео,
Одлео, одлео,
Одлеорануны!
 

Армянская загадка: – Балшой, зеленый, длинный висит в гостиной. Что такое? Селедка! Пачему зеленый? Мой вещь – в какой цвет хочу, в такой крашу.


Армянский анекдот: Посмотрел армянин Евгения Онегина. Его спрашивают: как? Он:

 
– Балшой девка Танька
Бегает в одной рубашке
И кричит: – Нянька, нянька,
Дай бумажки!
 

Салонные игры:


– Когда человек бывает деревом? – Когда он со сна.

– Когда ходят на балконе? – На бал кони никогда не ходят.

– Когда садовник бывает предателем родины? – Когда он продает настурции.

– Какая разница между слоном и роялем? – К слону можно прислониться, а к роялю прироялиться нельзя.

– Почему митрополит, а не митростреляет?

– Почему попрыгун, а не попадья-рыгунья?

– Почему попукивает, а не попадье кивает?

– Я иду по ковру,

Ты идешь, пока врешь,

Он идет, пока врет.

– Первое – блюдо, второе – фрукт, вместе – кухарка бывает довольна, когда приходит кум-пожарный. (Щи – слива).

– Первое – птичка, второе – приветствие в телефон, целое – говорит прислуга, беря на плечо коромысло. (Чиж – алло).


Детские анекдоты:


– Мама, он мушек давит! – Ах ты, хороший, добрый мальчик, мушек пожалел. – Нет, я сам хочу их давить!

– Мальчишке в трамвае живот схватило. Мама ему говорит: – Терпи, казак, атаманом будешь. – Он терпел, терпел, а потом говорит: – Мама, я уже не атаман.

– Смех и грех. Мальчик за столом пукнул. Гости на него глядят. Он подумал и говорит: – Это я ротом.

– Проехал грузовик. Воробьи попрыгали по мостовой и возмущаются: – Навонял, а есть нечего!


Уже пореволюционное:

 
     Мой муж комиссар
     Подарил мне гетру,
     А я ее одеваю
     И хожу до ветру.
 

Студенческая пародия:

 
     Из-за острова на стрежень —
     Мелкой тропкой —
Выплывают расписные —
     Кверху жопкой.
 

Нэповское:

 
Он женит сына Соломона,
Который служит в Губтрамот…
 

То же, с кафешантаном:

 
Проснувшись рано,
Я замечаю,
Что нет стакана
В доме чаю,
Хваля природу,
Я выпил воду
И к Наркомпроду
Направил путь.
А Наркомпрод шумит, как улей,
Трещат под барышнями стулья,
Курьеры быстрые спешат
Вперед-назад, вперед-назад.
Но тут мальчишки
Мне рвут штанишки.
Исполнен муки,
Бегу в Главбрюки,
Но ветер шляпу
В пути сорвал.
И вот по новому этапу
Я отправляюсь в Центрошляпу – и т. д.
 

Мама постоянно распевала оперные арии – по старой памяти и с радио.

Изредка – за штопкой (глажкой) – радиокомитетские песни советских композиторов:

 
Каховка, Каховка,
Родная литовка…
 

В сознание не умещалось, что родной может быть винтовка.

А трансляция на Капельском была, как везде, как у всех. Не было ее только на Большой Екатерининской – и не только у бабушки с дедом.


В тридцать седьмом из Карабугаза в Москве – чудом, на один день – оказался ссыльный Камандин, первый муж мамы. Он пришел на Капельский днем, когда папа был в Тимирязевке. Умолял маму уехать с ним, брался меня усыновить. Мама трезво отказалась. Пораженный, я вечером доложил папе:

– Был дядя, пил водку, плакал и закусывал огурецом.


В переулке зимой человек без пальто, опухший, в очках просит у мамы двадцать копеек. Она достает рубль:

– Несчастный.


Сажали всех. Бабка с дедом, естественно, ни минуты не верили, что кто-то из арестованных виноват. За себя не тревожились:

– От судьбы не уйдешь. Не судьба – ничего и не будет.

За своих – тряслись, за других – возмущались. Не возмущался дед показательными процессами:

– Что мне, Бухарина жалко? Мне Никулина[17]17
  Сосед и сослуживец.


[Закрыть]
жалко.

По Москве в сопровождении младшей Трубниковой барином разъезжал Лион Фейхтвангер. Посетил он и простое жилище своей переводчицы: Трубниковы-Баландины за огромные четырнадцать тысяч рублей купили кооперативную квартиру Бурденко в районе Грузин. Это там на елке все было непонятно красиво и, как на даче, просторно.

Переводчица бабушке на ухо рассказала, сколько при ней получил Фейхтвангер за Москву, 1937 год и сколько ему давали, чтобы остался.

На кухне Капельского мама, на всякий случай, громко произносила:

– У Гайдара – лицо хорошее.

– Как закалялась сталь – я прямʼ обревелась вся, такая искренняя.

– Проникновенная! – про любимую песню Чкалова:

 
С песнями борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет.
 

С песнями боролись. То ли за скверный характер, то ли за сезаннизм в тридцать седьмом Верины работы после благополучного вернисажа исчезли из экспозиции. Нашлись они в темном чулане.

Несколько дней Вера просидела в своей комнате, а потом – с заявлениями помчалась в приемную Ворошилова, в приемные почище. Вопреки воззрениям дедовым, бабкиным, собственным, она поверила людям в форме.

При мне на Большую Екатерининскую приезжал врач в форме НКВД. Вера разговаривать с ним отказалась: форма не настоящая, еврей.

Форма была, правда, не настоящая, все зло заключалось в евреях.


Евреи-требушители по ночам деформируют нам черепа, вычленяют кости для перелома, подпиливают зубы, меняют впрыскиваниями цвет глаз и волос, чтобы не были голубоглазыми, русыми: русскими.

Евреи-ритуалисты окружают нас своими словами, слова эти всюду, в созвучиях, сдвигах:

– с древности славянам грозил Наваха-донос-сор,

– всю жизнь бабушку преследует профессор Трупников,

– жасмин в Удельной надо вырубить: он навлекает мешающий мысли джаз Миньковской[18]18
  Гимназическая подружка, к музыке отношения не имела.


[Закрыть]
.

Xуисты делают нас бесплодными, и нельзя взять на воспитание: будет навоз-питание.

Шуцбундовцы днем и ночью шумителем глушат мысли или читают их с помощью реостата, он же мыслитель.


Для предосторожности – избавиться ото всех меток, клейм, примет. Вера счищала САЗИКОВЪ и 84 с ложек, Золинген и овечку с ножей и ножниц, ПОПОВЪ со швейной машины, № 4711 с пудры, СIУ с леденцовых жестянок. Чертежно сломанной по диагонали бритвой выковыривала на себе родинки и веснушки.

Полное спасение – в книге Багдад с предисловием Джугашвили. Достать эту книгу трудно, если и попадется – то с вырванным предисловием[19]19
  Все предисловия тогда были вырванные.


[Закрыть]
.

Защищены от евреев только вольные хлебопашцы – бабушкины, из Ожерелья, только права у них отняли. Охраняет обращение гражданин. Мне:

– Гражданин пришел.

– Гражданин, хочешь тертой морковки?

Евреем же мог оказаться кто угодно:

– Просыпаюсь ночью и вижу – рыжая старуха с потолка спускается.


Рыжая старуха – бабушкина сестра, моя бабушка Ася, по мужу – Рыжова. Более доброго, ласкового, внимательного и безответного человека не вообразить. Я любил ее, как никого из родни – даже не за то, что она всегда привозила мне что-нибудь от подраставших Бориса – Игоря:


еще один комплект Ежа.

игру Кто догонит,

блошки,

грубый альбомчик с марками:


– Это тебе на первых порах.

Я представлял себе что-то, мчащееся на всех парах.

Опускала в мою копилку не копейку, а гривенник:

– Серебром собирать выгоднее.

Я представлял себе сказочное серебро. Бедные дары ее всегда были богатыми[20]20
  Когда говорят: добрый, представляешь себе человека глупого, бестолкового – раздает что нужно самому или что нужно не тому. Судя по бабушке Асе, доброта – талант, может быть, более редкий, чем музыкальный или художественный.


[Закрыть]
.

Бабушка Ася не повышала голоса. Лаской, намеками меня, тупого на соображение, подводила к тому, что я сам хотел/делал что надо и вел себя должным образом.

Обитали Рыжовы в полухибарке в Покровском-Глебове – тогда Подмосковье. Чеховский нудный Дмитрий Петрович, бабушки-Асин муж острил:

– Сан-Глебау.

Их Борис и Игорь целыми днями сидели возле шоссе и записывали номера проезжавших машин: попадаются ли одинаковые. Обрати кто внимание – шпионаж обеспечен.

Папа получал больше, чем дедушка с бабушкой; Дмитрий Петрович и бабушка Ася – меньше. Из нужды сыновей пустили по военной части. Младший Игорь на фронт не попал из-за редкой тропической болезни. Старший Борис, красавец, взял у отца и матери самое лучшее, взорвался в воздухе над своим аэродромом. Бабушка Ася ездила под Смоленск на могилу. Если бы не очевидцы, можно было бы надеяться, что Борис где-то среди бывших пленных, рассеявшихся, как евреи.


В тридцать седьмые дед Семен, Цыган, коммерсант, бабушкин брат, мамин крестный, приезжал тайком из воронежской ссылки[21]21
  По активности характера мог там знать Мандельштама.


[Закрыть]
.

Не случайно антрепренером эрдмановского самоубийцы был некий Кала́бушкин, владелец тира в саду Пролетарский бомонд. Мой дед Семен, Семен Никитич Кала́бушкин, арендовал в Петровском парке тот самый Яр – с цыганами. У Петровских ворот – потом на Большой Дмитровке – держал еще ресторан. Подкармливал спившегося кумира, певца Дамаева. По дороге из университета на Большую Екатерининскую к нему изредка забегала мама:

– Язык проглотить можно!

Но когда вконец профершпиливалась или раз – потеряла домашние деньги, крестный крестнице ссужал под проценты. И то жена его, бабушка Варя, была недовольна:

– Калабушкин, простофиля, детей по миру пустит…

По миру детей пустил не он.

Бабушка Варя жила у Никитских ворот вчетвером на десяти метрах: сама, дочь Маргушка, внук Андрей, зять Кимряков.

Кимряков торжественно провозглашал про отсутствовавшего:

– Преклоняюсь перед Семеном Никитичем: простой пастух – и в такие большие люди вышел!


Когда-то два молодые поэта приехали из провинции завоевывать Москву, Сережа Михалков прочно женился на дочери Кончаловского (внучке Сурикова). Его друг Володя Кимряков, если верить, был первым браком женат на Любови Орловой. Потом пристал к Маргушке – может, в расчете на сокровища деда Семена. Что до литературы, то поэт Михалков получил орден, а поэт Кимряков напечатал в Огоньке басню Два ежа и два ерша – предмет маминых издевательств.

Кимряка почему-то считали осведомителем. Может, поэтому, может, по другой причине, бабушка Варя ссыльного мужа не пустила.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации