Текст книги "Спокойной ночи"
Автор книги: Андрей Синявский
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– По радио про вас передавали, Андрей Донатович!.. Я сам слышал!.. По радио!..
В блатной среде ценится известность. Но есть и еще одно, что я уцепил тогда: вопреки! Вопреки газетам, тюрьме, правительству. Вопреки смыслу. Что меня поносили по радио, на собраниях и в печати – было для них почетом. Сподобился!.. А то, что обманным путем переправил на Запад, не винился, не кланялся перед судом, – вырастало меня, вообще, в какой-то неузнаваемый образ. Не человека. Не автора. Нет, скорее всего, в какого-то Вора с прописной, изобразительной буквы, как в старинных Инкунабулах. И, признаться, это нравилось мне и льстило, как будто отвечая тому, что я задумал. Такой полноты славы я не испытывал никогда и никогда не испытаю. И лучшей критики на свои сочинения уже не заслужу и не услышу, увы…
– Ловко ты им козу заделал!
– Я – думал, а ты – писал!
– Семь лет – детский срок! И не заметите, как пролетит…
– Да за такой шухер я бы на вышак согласился!
– Скажи, отец, и я поверю! – выскочил молодой человек, шедший по хулиганке. – Коммунизм скоро наступит? Ты только – скажи…
Куда мне было деваться? Здесь же, среди них, в принципе, и стукачи водятся… Пахомов, еще до суда, напутствовал: учтите – за продолжение в лагере в устной или в письменной форме… Наша вольница, однако, не приученная к подводным камням хитрой 70-й статьи, завороженная, умолкла. Все ждали от меня, наступит ли коммунизм. Как опытный педагог, я ответил уклончиво:
– Видите ли, за попытку ответить на ваш интересный вопрос я уже получил семь лет…
Каторга ликовала. Казалось, эти люди радовались, что никакой коммунизм им больше не светит. Ибо нет и не будет в этом мире справедливости…
Перед сном уже, у противоположной стены, встал над телами, на нарах, чахоточного вида шутник. Я узнал его по голосу: это он куролесил с девушками в вагоне, заводил знакомства. А в чем душа держится? Чудилось, ребра просвечивают сквозь заношенную, до подкладки, кожанку. Он явно рисовался – на веселую аудиторию:
– Слушай, Синявский, это я кричал «Синявский», когда тебя вели на оправку!..
Вскидываюсь в изумлении:
– Но как вы угадали? Кто вам сказал тогда, что я – Синявский?..
– А я не угадывал. Вижу, ведут смешного, с бородой. Ну я и крикнул – Синявский! Просто так, для смеха… Мы не думали, извините, что это вы…
Да, Пахомов, не повезло вам с моей бородой. Подвели вас газеты. Обманули уголовники. И вам невдомек, как сейчас меня величают, как цацкают меня, писателя, благодаря вашим стараниям. И кто? Кто?! Воры, хулиганы, бандиты, что, дайте срок, всякого прирежут, независимо от ранга. И нас раньше, по вашему наущению, резали. Времена, что ли, не те? Верить вам перестали? Народ, ваш народ, Пахомов, из которого вы вышли, а не я, которым вы гордитесь, клянетесь, козыряете что ни час, а не я, от которого остерегали, который науськивали на меня: изуродуют! спалят! растерзают!.. Вам, выходит, Пахомов, его надо бояться? Настала моя пора. Мой народ меня не убьет. Вас бы, боюсь, не убили. Не подожгли бы волосы, чего доброго, – и безо всякой бороды? В споре со мной вы проспорили, вы проиграли, Пахомов!
Не к вам, а ко мне потянутся в лагере заезженные вами люди – на исповедь, за утешением: а может, еще напишет? Меня будет спрашивать уркаган, с бойницами вместо глаз на лице, доведенный до петли бесчисленными сроками, кого для пользы дела из доносчиков, из начальства убрать перед концом. Все одно – помирать, больше не может, посоветуй, писатель, поконкретнее, поточнее – кого? И мне, а не вам достанется его уговаривать, чтобы никого не губил в подвернувшуюся, злую минуту. Ко мне приползет доносчик, подосланный вами, и, заглядывая в глаза, предаст вас, раскрыв карты, что выведываете вы обо мне и что ложное вам принести в зубах по вашему заказу. Меня вызовет нарядчик, определяя с этапа, куда поставить, и, заперев дверь на ключ, признается, что не в силах ничего полегче для меня изобрести, поскольку вашей рукой, из Москвы, от КГБ, наложена резолюция в деле: «использовать только на физически тяжелых работах», Пахомов.
За что мне такая удача, Виктор Александрович, как вы считаете? За добрый нрав? За прекрасные глаза, как вы любили выражаться? Да нет, единственно, за подлую репутацию несогласного с вами, перевернутого в сальто-мортале несколько раз и вставшего на ноги, на равных с ворами, писателя. За книги, по вашему обвинению самые ужасные, клеветнические, лживые, грязные, за преступные книги, которые здесь никто и не читал, кроме вас, и не прочтет, напечатанные там, где никто не бывал и не будет, непонятные никому, ненужные, но все это уже не существенно, не важно. Меня высаживают – раньше всех, одного, из битком набитого поезда, на первой же маленькой лагерной остановке «Сосновка». – До свидания, Андрей Донатович! До свидания, Андрей Донатович! – скандировал вагон. У них направление ехать дальше по ветке, а меня внизу ждал уже автоматчик с овчаркой – вести пешком в зону. «Шаг вправо, шаг влево – стреляю без предупреждения». – Прощайте, ребята! – Мне вдогонку, в дорогу, неслось из задраенных вагонов:
– До свидания, Андрей Донатович…
– Еще раз обернешься – выстрелю, – сказал беззлобно солдат.
– До свидания, Андрей Донатович…
А ведь им, наверное, Пахомов, из клеток, в духоте, вслепую, так слаженно, коллективно выговаривать мое непривычное имя-отчество было ни к чему. Да и ласковое, радостное «до свидания» не шло к обстановке, Виктор Александрович, не шло к этим прокаженным устам. Это вам не театр. Что скажете сейчас, в продолжение ваших допросов? Я-то одно помню:
– Море приняло меня! Море приняло меня, Пахомов!..
Глава вторая
Дом свиданий
Случалось ли вам, любезный читатель, бывать в Доме свиданий? Если нет, позвольте для начала, ради удобства рассказывания, описать вам эту скромную, барачного типа, гостиницу, прилегающую к вахте и контрольно-пропускному тамбуру, на рубеже лагерной зоны и вольной проезжей дороги. Дом свиданий служит нейтральным, я бы сказал, предзонником, хотя практически расположен уже на территории зоны, вдаваясь в нее невзрачным, продолговатым мыском, полуостровом, окруженным с трех сторон, не считая забора, перепаханной запреткой и проволокой. Четвертая сторона Перекопа – вахта с надзорсоставом: вход и выход в Доме свиданий. Баста.
Здесь, на тюремной земле, раз в год – на трое суток в лучшем случае, на сутки, на одну ночевку, – утраченная семья арестанта восстанавливает, как умеет, законные права и обязанности сумбуром поцелуев и кладезем слез. Потому и называется это заведение, как в старые времена, – Домом свиданий, и все эти оттенки значений правильны, читатель. Публичный дом, постоялый двор, сиротский приют, последние проводы… Тюрьма, знаете, во все вносит свой превратный, саркастический смысл. Но и нет на земле прекраснее и святее обители и более, в то же время, высокой и удаленной Горы, откуда бы мы созерцали разбросанные по свету долы и веси, реки и ущелья. Здесь демоны сходятся с ангелами раз в год, по разрешению Начальства, мужья с женами, дети с отцами, живые и мертвые. Только еще неизвестно, кому хуже из них. И кто мертвый?..
Вдоль коридора – кельи, окнами на забор: ни свет, ни застенок. Разве что караул протопает по ухоженной дорожке, да «кто идет?!» разнесется, подобно эху в горах. Смена постов…
В отдельной комнатке – все как у людей. Два стула. Тумбочка. Стол. Кровать. На окне – белые сторки. Можно задернуть решетку, и – как дома… Раз уж дали вам личное счастье, на столе – что душа пожелает. Окромя птичьего молока. Белый хлеб. Сало. Ешь не хочу. Гужуйся! Консервы – тресковая печень. Сливочное масло. Сахар-рафинад. Повидло… Набивают курсак отощавшему постояльцу – за год назад, на год вперед. В три дня, максимум, надобно все съесть. Ответственно… И это главное, зачем едут бабы, с узлами, с баулами, с тремя пересадками, в очередях, на вокзалах, за билетами, ложась. Да еще скоро ли пустят? да и пустят ли? – не то сиди, кукуй в вольном поселке, снимай сенник втридорога у прижимистой жены вертухая, а дома – на другом конце света – корова не доена, дети болеют и отпуск, за свой счет, с МТС уже просрочен… А и кем, спросим, удержится дом без нее? Все сама, все сама, бабоньки… Но и кто, кроме нее, накормит и уважит хозяина? Хозяин-то совсем отощал. Еле ноги волочит. Не дай Бог, не… Впереди пять-семь-пятнадцать лет заключения…
О, русские женщины – о, тягловая, лошадиная сила страны!.. Почему – русские? Литовские, украинские, армянские, еврейские, киргизские, лапландские бабы – со всех краев едут в Дом свиданий. Слово-то какое: Свиданий! Как девушки – подкормить мужика. И по-русски-то иные «мама» сказать не могут. Лопочут по-своему. А мир – холоден. А начальство-то грозное. Играет трензелями. – Ежели, – говорит, – ваш супруг не одумается, не изменит поведения, не родит норму выработки, – не дам свидания. Не дам, да и только! – Смеется, змей. Что хотят, то и делают, враги народа…
Но пожрет хозяин – раз в жизни – от пуза. Передаст привет деткам. Смотреть бы век, любоваться, пригорюнившись, как он жует. А ему уже и не кушается. Отодвинул тарелку: так много?.. У него дом в глазах. Пожаром в глазах – дом…
Пристроившись к ветчине, к пирогу с капустой (сама пекла), не позабудем о второй доходной статье нашей бухгалтерии – о кровати. За столом едят, на кровати… Чего греха таить. Извините за невоздержание, но что вы прикажете делать на кровати, коли, считай, раз в год довелось до бабы дорваться? Зайдут в номер, набросят крючок, чтобы надзиратель не вперся, и давай озоровать!..
Мы знавали бугая, что из-за этой вредной идеи прямо в бур загремел с общего свидания, под белы руки уволокли. Ринулся на жену, как танк, – дежурный кудахчет, – повалил на пол и успел спустить, пока его отдирали. Та, понятно, и ноги расставила. А он себе, горячее сердце, в буре вскрыл вены…
Другому ловеласу повезло на этапе пересечься с партией зэчек. Начальство зазевалось. Так девушки, вообразите, устроили альков любовникам. Расположились полукругом, лицом к ментам, и ширмами прикрыли картину. Уж били его потом, били, да что толку: альков! Истинный театр-карнавал, дорогая читательница, – как в комедии дель-арте, с юбками, с веерами…
Вы, может быть, скажете: «пововой говод», – как говаривал у нас один губошлеп из вольнонаемных. Сомневаюсь. Все серьезнее, основательнее. Восстановление чести. Строительство семьи… Да и баба, с тремя пересадками, думает не о глупостях. Конечно, и ей хочется: давно никто не чесал. Но больше – ублажить мужика. Поддержать. На год вперед, за год назад. И чтобы – помнил, жалел. А еще – чтобы не отказала машинка за столько лет бездействия. Всё о семье, о детях. А то явится на свободу, а у него и не работает. Ведь сопьется!..
Оттого, милые барышни, на кровати в Доме свиданий почитай и не спят никогда. Выспимся дома, в зоне – успеется – срок большой. А так – лежат, прислушиваясь: накормить бы, подержаться за хозяина, – и на том спасибо. Хозяин-то совсем задичал… Это, пускай, жеребцы-надзиратели зубоскалят. И то чаще по-доброму, от собственного довольства: «Ну как, Синявский, кинул палку?» А чтобы в зоне прохаживались: дескать, что? засадил? – этого я не слыхал. Уходишь, бывало, – провожают, как на свадьбу. «На вахту, на вахту мигом! Жена, слышь, приехала! Твоя какая – в очках? Значит – она. В проходной усёк. С рюкзаком и с чемоданом!..»
Возвращаешься – как с похорон. «Знаю, только душу растревожат. Хуже нет этих свиданок! Моя вот восьмой год не приезжает. А я и рад. И мне легше, и ей…»
Кто-нибудь спросит, вместо шутки: «Ну что там, на воле, новенького? Когда амнистию объявят?» И все смеются, ругаются – чтобы меня утешить. Понимают: пришел со свидания… Скорей бы отбой!..
Но давайте вздохнем поглубже и вновь переступим заветный порог пансиона, работающего, ровно завод, круглосуточно, без остановки, без отдыха. Только гости меняются, сегодня в той комнате, завтра в другой, да лязгает стража засовами, досматривая, все ли на месте или с выводом кого в производственную зону… Не стану растравлять вас и себя рассказами, как обыскивают до и после свидания. Не схоронил ли, куда не след, десятку, записку? Пачку чая… Как обряжают, для гарантии, в гостиничное тряпье. И все равно: раздвиньте ягодицы, откройте рот!.. Не буду думать заранее, сколько суток дадут, да и с выводом или без вывода на положенные работы… Пусть оставят меня поскорее с глазу на глаз с женой, и мы, будто так и надо, не обращая друг на друга внимания, как чужие, зайдем в номер, накинем крючок, а потом уже обнимемся. Встретились, свиделись!..
– Маша! Машенька!.. Покажись – какая ты? Егор – здоров? Цел?!. Ну слава Богу. Дай же тогда насмотреться на тебя. Выкупаться в лице, как в реке, на которую, помнишь, мы вышли наконец, колеся по Северу, и она вдруг сверкнула, выпрямилась и грозно пошла навстречу, так что мы вскрикнули, думая, что впереди обрыв, пока не привыкли, не поняли, что перед нами река, действительно та самая, Двина ли, Пинега, которую мы искали, и вот уселись, сбросив ношу, и смотрим медленно – стелется… На свидании уверяешься: лицо – не портрет, а пейзаж, поедаемый беспредметно глазами, до горизонта и обратно, и все-таки неохватный, за краем восприятия, которым ты напрасно шаришь его закрепить и увидеть. Лицо дымится в мягких, размытых своих очертаниях, являя образ пространства, едва ли осязаемого, выбираясь из собственных контуров и раскидываясь рекой, утекающей из-под пальцев. Лицо не цветок, как многие полагают, но вход и выход в Доме свиданий: куда? – не знаем. И эта линия щеки… Бросишь взгляд, и, как от камня, разбегутся круги по воде, удаляясь с места стоянки в сторону леса и неба… Только и слышно: Дуся! Люба! Валя! Татьяна! Да понимаешь ли ты, что ты явилась во сне? Привиделась, понимаешь, приснилась…
Ни бельмеса не понимает. Хлопает глазами, старается: «Колбасы поешь. Колбасу я тебе привезла. Трудно достать…»
Но нет уже человеческих сил отделиться от магнита: Сбылась! Исполнилась! Если это не безумие, то что же это такое?.. – Лицо.
Я начинаю с лица, как с самого главного. Не знаю у мужчины, но женщину мы любим и выбираем за лицо. Жестоко. Не выбираем – впадаем в сеанс лица и катимся вниз водопадом, летим, разбиваясь о камни, едва увидим. Красавица, прошлась по бульвару, сделала ручкой, носиком вот так, – и все кончено. Может быть, несправедливо, неправильно. Где разум? Про Клеопатру поминают, будь у нее ротик, носик там на копейку, на какой-нибудь миллиметр покороче, подлиннее, и вся мировая история потекла бы по-иному. Так ведь то ж царица. А мы?.. И от этого зависеть! И сразу красавица, барыня! Подумаешь, носик ей удался! Кривляка. Глазки там! Линия щеки… И уже невообразимая доля твоя, как артиллерийский снаряд, летит к заветной цели – бабах! – от случайных впечатлений. На всю жизнь, до скончания века миллиметр?! Королева…
Сам теряюсь. Загадка. Тайна. С нее и начинаю: лицо!..
Носик, ротик и вообще вся вырезка были безукоризненны. Не в смысле совершенства: мои! Мои, свои черты я различаю в лице встречной незнакомки. Как бы это поближе выразиться? Черты души. Обратите внимание на женские имена. Так аукают свою потерянную душу: «Дуся! Вера! Татьяна! Надя!» И никто не откликается…
А между тем твоя душа, в наилучшем исполнении, ходит перед всеми по филологическому факультету. «Да ты ж моя! – восклицаешь, еще не зная по имени. – Нашлась! И нет тебе больше без меня ни дня, ни ночи. Ты замкнулась на мне…»
И не смотрит. Знаете, так гордо проходит, в профиль, будто ни хрена не слыхала. «Нашлась! – кричу я беззвучно. – Моя! Попалась!» «Кто идет?!» – разнесется у Дома свиданий, перекатываясь, как эхо в горах… И вот уже ваша судьба проложена столбовой дорогой от первого и до последнего окрика.
Каждый раз в лагере, думая о Марии, я становился в тупик по поводу нашего с нею знакомства. Точнее говоря, не знакомства даже, а встречи, которую она, естественно, и не заметила, торопясь на экзамен, стуча каблучками по филологическому факультету. Хотя тогда же сказал себе – с какой-то скорбью: «Смотри, твоя жена проходит…» Сколько было потом! Понимаете, когда видишь лицо, тебе соответствующее красивыми, некрасивыми ли чертами, все равно, тут уже не споришь и не борешься, а – берешь. И не важно, ответит ли, нет ли взаимным интересом (потом ответит). И полюбит ли тебя (потом полюбит!). И каким ты ей показался в первый раз (какое это имеет значение?). И даже, представьте, если откажет (дура! кукла! сама себя не понимает!), – все равно берешь. Берешь кота в мешке (потом рассмотрим). Берешь в общем-то, на первый случай, за красоту лица, какого нигде не найдете. Пусть – глупо! Не до раздумий тут! Какой-нибудь миллиметр отделяет нас от смерти…
Оглянется – куда ей деваться? Толкнет ее в бок, что даром так не спрашивают и мы бы разминулись, когда бы я не позвал. «Ох, скажет, Синявский, сними ботинки и посиди тихо со мной…» Я стою за лицо, которое нас прельстило и пошло за нами, в результате, как собака. Я стою за искусство. Там тоже, знаете, удар резца, две или три кисти, и все зависит… Пускай художник один наслаждается увиденным. Никто не верит: «Да что вы нашли особенного? Где откопали?» Но я-то знаю: дана!
В лагере открывается, к чему это было задумано. Жена должна кормить. Жена должна писать письма и ловить твои между строк. Воспитывать сына, хранить очаг и вести хозяйство, как будто ничего не случилось. И все, что заповедано, если ты не выживешь, место и дело твое, твою оборванную нить, вытянуть и проследить до конца, до собственной могилы… Понимаешь?
– Понимаю.
Она смотрела на меня так, что, казалось, у нее глаза выпрыгнут. Точно так же, наверное, я на нее смотрел. Чего бы не упустить.
– Понимаешь?
– Понимаю.
Не зря тарахтят бабы:
– А вот Борис говорит…
– А мне Костя сказал…
– Мы с Васей…
– Андрей считает…
Словно завороженные… И не важно, что же на самом деле сказал ейный Андрей. Заклятие памяти, знак: «всегда рядом» – и Боря, и Володя. Вы послушайте, как бабы, судача, нет-нет, а ввернут имя своего мужика. Покойного ли, живого. Потерянного без вести, а вставит. К слову пришлось…
– Мой-то вчера…
– А мы с моим, Царство ему Небесное…
Вьет гнездо со страха. «Ты да я, да мы с тобой». Больше никого. Работаем на пару. Тем теснее на краю пропасти лепишься к жене. Кричишь во сне – на край вселенной: «Марья! Держись! Вытягивай! Ты одна осталась – запомни!» И доносится ответно: «Сделаю! Все сделаю! Но и меня не забудь в своем Царствии Небесном, в тюрьме…»
Вот мы и сидим у разбитого корыта. А за окном паровозный гудок уже призывает к бдительности. Ребятам вставать: уголь завезли… Снова гудок. И вспышки электросварки – как северное сияние – в тяжелом, беззвездном, не знающем ни сна, ни отдыха небе…
Кто о чем, а шелудивый о бане. У меня с женой, если вам угодно, – индустриальный роман. Слыхали о таком, о рабочем классе: «Гидроцентраль», «Сталинградский тракторный»?.. Ричардсона и Руссо нашего века – читали? И так рано льняные локоны утративший Абеляр?.. Поточный метод. Конвейер. Брак по расчету. Кадры, сказано, решают все. Повысим график. Понизим себестоимость жизни. Откуда следует, что не так уж лгали наши старые авторы. Фадеев, Авдеенко… Что нам семья? Производственная ячейка. Лицом в цемент: даешь пятилетний план!.. Вытягивает, смотрю, тетрадь из рюкзака, целенькую, в клеточку, – и ну строчить. Мастерица! А сама заливается, что твой соловей, как тут уютно, опрятно, прямо как в провинциальной гостинице. Где-нибудь в Кириллове… На Севере… Вспомни: в Переславле-Залесском!..
Но мне привиделась – Вологда. Забежавший мальчик, должно быть из хорошей семьи, на почте висел на телефоне. В дисканте звенела истерика: Прокурор говорит! Слышите? Тут убийство – на углу Чапаева и Фурманова!.. Слышите?.. Убийство!..»
Мы не стали дожидаться. Толпа уже собралась. Молодка редкой красоты голосила над поверженным телом. Я так и обмер. Ритуальное причитание!.. Древний обряд, однако, перебивали негромкие, миролюбивые реплики зрителей: «Чего ревешь? Не помрет твой голубь. Очнется…» Видать, прокурор, по юности лет, порол горячку. Убийство предотвратили ударом кирпича по затылку. Отключили драчуна. Выпавший нож кто-то уже притырил: не дошло бы до протокола. А девка разливалась рекой о злых и завистливых людях, сгубивших доброго сокола. Ее грубо одернули: «Пошто сама, блядь, сунула ему нож в руку, когда он спьяну полез драться? Вот и съездили по кумполу. Уберегли от тюрьмы парня…»
В неистовом изумлении, обрывая плач, она описала собрание ясноглазыми – ни единой слезинки – очами. И меня как полоснуло.
– Да-а, люди добрые. Сунула ему ножик… Сама-а. Так я ж его – люблю-у-у!..
Не сказала – пропела. И, прислушиваясь к струнам в груди, бесстыдно воспроизвела: «Я ж его, бандита, люблю-у-у!» Видимо, слово «люблю» ей доставляло удовольствие. И ну – вопить, по традиции…
Сует тетрадку: читай!
«…Стенограмма суда
Переправила на Запад»
Вживаюсь. Игра на тетради ведется уже в четыре руки. Силюсь уразуметь. Вести с того света. Папирус. Думаю попутно: «Продолжение следует». Стараясь не щелкать ножницами, Мария стрижет письмена, как травку, и бросает щепотками бумажные макароны в кастрюлю: Арагон, Твардовский… Знатный выходит суп. Эренбург… Не шурши карандашом!.. Шаламов. Старому другу. Гинзбург… Солженицын… Не надо было соваться. У него другие заботы. Но какова мотивировка! Писатель должен зарабатывать славу у себя на родине… Сбор подписей… Вигорелли… Кто такой Меникер? Вику Швейцер из-за тебя выгнали с работы… У Голомштока вычитают зарплату за недачу показаний… Передай Даниэлю… Дувакин…
Белые письмена струятся по Дому свиданий. Будто телетайп. Или сердца перестукиваются. Только зачем эти безбожные обороты? Зарабатывать? Славу? Ничего я ему не должен… За Павловского можешь больше не волноваться. Требует покаяния. Грозит разоблачить. Тогда – второй срок… Обыски! обыски! Нынче идет охота на волков. Высоцкий… Но мы попробуем. Не правда ли, мы еще раз попробуем?..
Вижу, светлеет лицом, переливая в меня правильность и ареста, и лагеря. Волки. Семья. Производство. При случае зальем кипятком и сплавим в нужник из кастрюли прокисшую лапшу. Смеемся для отвода глаз. Дурим. В каком ухе звенит, когда исполнится? А за окном паровоз просится на разгрузку. Гудит и гудит, треклятый, предлагая себя обыскать, прежде чем запустят в производственную зону. Опять завезли уголь. Ребятам подъем. Аварийка. И круглую ночь – как северное сияние – мечутся в небе сполохи электросварки…
Как они искали, обкладывали!.. Поздно вечером идем по Воровского, забыли дома письмо, назад с Арбата, а Мария говорит: «Смотри! Под аркой!..» И действительно, в десяти шагах катится по тротуару блуждающий огонек. Кто-то обронил сигарету. И хоть бы какая тварь! Под аркой сырой холод. Ни шороха. А сигарета еще тлеет… Толкает локтем: «Давай заглянем!..» Но я не из храбрых. «Ну их. Пускай следят. Привидения. И потом, это, может быть, просто какой-нибудь грабитель на работе. Не надо мешать…»
Мария дерзка и воинственна. Полная противоположность. Друзья острят: «У вас обыкновенный симбиоз – актинии и рака-отшельника». Согласен. Индустриальный роман. Знала, выходя замуж: посадят. Только она не любила, когда я, все чаще, с ней об этом заговариваю. «Не накликай! – скажет. – Пожалуйста. Слова – сбываются…» А я не накликаю. Мне важно уяснить ситуацию, подготовить почву… Так мы толком в итоге ничего не разработали. Ни как ей жить без меня, ни что нам делать на следствии… Висим в воздухе…
Однажды мы ходили по Ваганьковскому кладбищу, и я что-то несу на заграницу, как обычно, что нет-де известий от нашего бедного автора… Три года, как отослали… Жди, когда арестуют… Она слушала-слушала и:
– Не греши, – отвечает. – Обещаю, если буду жива. Как ты просил. Рядом с матерью. Но я напишу на камне. Вырежу буквами. Или на медной табличке. Возле твоей фамилии…
Я, понятно, одобряю. То-то будет номер. Зловредный автор, на глазах у всех, лежит себе преспокойно в земле. Не достанут. А рукописи, как перелетные птицы, откочевали в чужие края. Больше к этой теме мы с ней не возвращались. До настоящей погони было еще далеко…
Впервые о появлении Абрама Терца на Западе я услышал при обстоятельствах самых ординарных. В ИМЛИ тянулось всегдашнее заседание нашего сектора советской литературы, на полтора десятка персон. Толстенькая брюнетка-референт, приглашенная из другого отдела академии, зачитывала годичный обзор откликов на соцреализм и советские достижения в каверзной зарубежной печати. Порядок таких обзоров, по иностранным источникам, утвердили прошлой весной, с 59-го года, с целью, очевидно, повысить боевитость академической науки материалами спецхрана. На барскую ногу, силами референтов, привычная демагогия оснащалась секретными сведениями, требуя от нас наступательных ударов на широком идеологическом фронте. Все устало зевали… Как вдруг переводчица с английского и французского металлическим тоном, отрешенным от суеты и собственной заинтересованности, внятно произнесла мой постыдный псевдоним. «Наконец-то! – пронеслось. – Вот Машка удивится!.. Обрадуется!..» А вышколенная брюнетка и бровью не ведет. Обвыкла, что ли, в недрах спецхрана, в нетях буржуазных изданий выцеживать живые крупицы, высаживать имена? Мне, правда, вскоре послышалось, что экзотическое имя она немного смаковала, как женщина без степени, но доверенное лицо, или, возможно, как еврейка с языками, с легким оттенком загробного превосходства. Дескать, не спите, доктора и кандидаты, старшие и младшие научные сотрудники: объявился на Западе загадочный самозванец, родом незнаемо кто и откуда, паук, плетущий рукописную паутину якобы в Советском Союзе. Плетет здесь, публикуется – там. Может быть, фальшивка. В зарубежной прессе на сей счет имеются разные версии. И – выдержками, в обратном, дурном переводе с иностранного. Но все-таки можно узнать, догадаться… По блеску глаз…
Все как-то затаились, вражеские вылазки вносили в ученую нашу жвачку электричество детектива. У меня с первой секунды, помнится, только уши зажглись. Беззастенчиво, словно у мальчишки. Ничего не выражаю на слепой физиономии. Сижу прямо, нога на ногу, будто так и надо. Но уши-то, уши на мне беснуются, растут. Текут уши. Куда их денешь? Как спрячешь? Это не рукописи – уши. Хоть беги вон из класса! С каждым упоминанием уши у меня, как вампир, наливаются новой, бордовой плотью. Ничего не чувствую, не сознаю, кроме своих ушей. Проклятые! Пьют кровь! Глянут случайно, обернутся сослуживцы, и – пожалуйста, восседает среди них, с поличным, ужасный, ушастый Абрам Терц. Голыми руками хватайте! И не нужно доказательств…
Все, однако, с вожделением смотрят не на меня – на толстуху. Ну и пулемет! «Энкаунтер», «Культура», «Эспри». Цитатами, цитатами. Убийственными уликами. Люди, будьте бдительны!..
С окончанием доклада подлетает Мехмат. Прозвище у него такое, сложенное аспирантами из рабочего имени-отчества нашего говоруна, за расчетливую скорость, должно быть, на холостом ходу и заводной темперамент в тактике партийного двигателя, с бескорыстной трескотней и петушиной, великодушной риторикой. Всегда на линии огня, на переднем крае – Мехмат.
– Эврика, Андрей! Я разгадал по стилю. Никакого Терца в действительности – нет. Фикция! Фальшивка! Сфабрикована ловким западным журналистом. Цитаты выдают. Нельзя представить, чтобы автор, живущий в Союзе, знающий нашу страну, историю, психологию, и вдруг приписал бы Сталину – «мистические усы». Менталитет не тот! Ляпсус иностранца! Вам, например, не пришло бы в голову… Какой советский допустит подобную оплошность? Мистика – в нашей жизни? «Небесный Кремль»? Анахронизм! Ошибка! Подделка!..
И поскакал дальше Мехмат. Напряженно улыбаюсь. Мямлю в спину: «Да-а… по всей вероятности… Михаил Матвеевич… трудно предположить… фальшивка…»
Уши на мне – как два фонаря – горят…
С другим сослуживцем плетемся восвояси. Свежо. Метель задувает. Под шапкой ушей не видно. Зажглось электричество. Можно подышать. Мы с ним соседи, семейственно, возле Института, и после советского сектора, обыкновенно раз в неделю, проветриваемся, беседуя, переулками, у Никитских ворот, провожаем друг друга, иногда захаживаем, приятельствуем на расстоянии, как старший он меня опекает, учит жить, посвящает в закулисные хитрости, спаниеля подарил, дивного пса, от своего помета, беспартийный, ладный властям и людям не враг, благожелательный литератор. Хоть и нет его больше в живых, пусть останется у меня анонимно – просто честным, милым моим, безобидным сослуживцем на белоснежной улице…
– Мехмат чепуху мелет. Щелкунчик. Бубенчик. Ля-ля-ля! Засматривает вперед, попрыгун. Высчитывает линию… Вы ему не верьте, Андрей: никакая не фальшивка. Явно – отсюда. Не стали бы огород городить. Давать сигнал. И скоро его арестуют, не волнуйтесь. Может, уже нащупали и держат на мушке, сверяют показатели, покуда мы тут в Институте головы ломаем…
Слабо возражаю. Вдаваться, проявлять интерес, беспокойство – не резон. Но у меня отпуск сегодня, праздник все-таки и уши под шапкой. Дома хоть шаром покати. Мария с утра водит за нос экскурсии по Останкину: туристы из Китая, старшеклассники, пенсионеры, военные. Еще успею удивить. Снег вертится. Найти иголку в стогу сена это даже КГБ нелегко. Где ориентиры? Безымянный – из двухсот миллионов! Без адреса! Блаженствую, купаюсь в скрывающем нас от всего света снегопаде. Как такого распознать?.. Безусловно, поддакиваю, станет продолжать контрабанду, с годами, рано или поздно, откроют, не сомневаюсь. Рукопись, допустим, перехватят на таможне у залетного гастролера. Или кто-нибудь из неверных друзей протреплется в пьяной компании. Но если он один, один в мире? Как снег в небе…
Шел когда-то в Москве иностранный кинофильм с захватывающим дух названием: «Человек-невидимка». По Герберту Уэллсу, конечно, но мне казалось, интереснее. К сожалению, я не смог посмотреть по своей детской бедности, а потом его сняли с экрана и он больше не появлялся, сколько я ни выстаивал у сводных чернооких афиш. Как не было его, человека-невидимки… Правда, уже после войны крутили трофейную ленту под другим девизом: «Невидимый ходит по городу», – и я помчался, как маленький. Да разве поймаешь? Явное не то. Дрянь какая-то. И все поблекло… Но тот, единственный, неповторимый, сидел у меня в сознании, запечатленный с удвоенной резкостью по жадным пересказам счастливчиков, видевших самолично исчезнувшую картину, как если бы я тогда ее не упустил.
Вот человек-невидимка разматывает в отеле бинты, распаковывает голову. Скидывает платье, очки, перчатки и остается абсолютно ни с чем – прозрачный и неуловимый, как ангел – в истинном своем, воодушевленном образе. Лишь вещи безумно жонглируют в невидимых, конвульсивных руках. Грабит банк. Ассигнации, ценные бумаги, деньги так и летают по улицам, над домами и трамваями. Пускает под откос поезд. И бежит, бежит от полиции, оставляя на чистом снегу мокрые, босые следы. Стрельба – по следам, наугад. В больнице оживает, постепенно, уже мертвый. На подушке обозначается, сперва мутновато, – череп. С омертвением, на череп накладываются мышцы лица. Былые ткани. В последнем кадре просветленные черты молодого человека. И в склонении над ним, вместо ветки сирени, чудесная девушка, вечная невеста утраченного уже навсегда человека-невидимки. Но если бы он бежал не по снегу?!.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?