Текст книги "Год волка"
Автор книги: Андрей Томилов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Год волка
Андрей Андреевич Томилов
© Андрей Андреевич Томилов, 2022
ISBN 978-5-0056-8049-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глухариная тайна
Генка раскатисто въехал, вкатился на утоптанную площадку возле зимовья, будто и не было за спиной почти тридцати километров таёжной лыжни, будто и не проверил за день сотню капканов. Будто и не пробивался к самому перевалу, одолевая целик, проваливаясь в коварный стланик, спрятавшийся под снегом.
Торчащие из под шапки волосы, шея, да и сам весь клубился паром. Жарко, жарко. Даже куртка промокла, пропиталась потом. А усталости, вроде и нет. Молодость.
Усталость как-то не приходит пока, не поспевает за охотником.
Из кутуха, тёмной тенью, потягиваясь, вылез кобель. Улыбнулся хозяину, еле заметно шевельнул хвостом. Залежался. Тёплый кутух изладил хозяин для своего помощника, лапником обложил, снегом привалил. Славно получилось. Давно уж Генка не берёт кобеля на путик, – оглубели собаки в этом сезоне почти за месяц до Нового года. Пурхаются рядом с лыжнёй, плавают в пухлявом снегу, а толку нет. Охотник неделю потратил, чтобы увести их в посёлок, а этот обратно притащился. Вот сидит теперь на шворке, день и ночь спит. Собачья жизнь.
Ловко швырнул посох в угол, под навес, скинул лыжи и, протерев их рукавицей, сунул туда же, к посоху. Дверь, скрипнув, растворилась, распахнулась настежь, образовав в проёме фигуру напарника.
– Ну, чо? Ходил в Бурлячий?
– Ну, ты даёшь! Дай хоть лыжи снять. С расспросами…
Из зимовья в открытую дверь валил тягучий пар, – сумерки примораживали. Степан поворотился широким лицом из стороны в сторону, шумно высморкался, ушёл. Захлопнул дверь. Было слышно, как ворчал за стеной: «Лыжи снять… Лыжи… Больно важный…»
Охлопав себя от снега, очистив ичиги, Генка ввалился в парную духоту хорошо натопленного зимовья. Пахло каким-то перепревшим варевом. Сразу нестерпимо захотелось есть. Крошки во рту с утра не было. Этот путик был самым дальним, да к тому же убродным. Если ещё и обеды, чаи разводить, то вообще к зимовью притащишься совсем ночью. Понягу сунул на нары, – увесистая. Сам присел, стягивая одёжку.
– Чо? Снял лыжи-то?
– Да снял, снял.
– И чо? Бурлячий-то?
– Нет там ни хрена, в твоём Бурлячем! Тот раз лазил, ухряпался только. Два часа там пурхаешься по этим заметям. Знаешь ведь, что сквозняки там не перестают. Дует, и дует! Каждый раз надо новую лыжню торить. Хоть бы толк был. Прошлый раз одна зоночка проскочила поперёк ключа, и сегодня опять. К капканам даже не подходит. Пусть бы она там жила спокойно, не таскаться туда. Нет, капканы наставили. На чёрта? Их скоро снегом накроет.
– Тебя не спросили.
– И не спросили. Ты тут уже сколько годов тайгу ломаешь? Не знал, что Бурлячий пустой ключ? Семь потов, и всё в пустую.
– Охолони, охолони. Разошёлся.
– А чо? Не так, что ли?
– Ты до краю ходил-то?
– Ходил.
– До краю? Стланик замело?
– Да ходил я! Чо, врать буду?
– Стланик замело, аль ещё торчит?
– Торчит ещё малость. Дался тебе этот стланик. Там не пролезть! Такой пухляк, что по самую развилку валишься.
– Не видать чужого следа-то?
– Откуда?
– Откуда? С перевала знамо.
– Кто там попрётся? Надо больно. Это я дурак, шастаю туда.
– Чо добыл-то?
– Вот, четырёх приволок.
Генка уже распустил понягу и вытягивал мороженых бусарей. Развешивал их в стороне от печки. Они начинали крутиться на верёвочках, выписывать замысловатые фигуры, неестественно растопырившись.
– Это хорошо. Хорошо. Я тоже пару принёс. Где прошлый раз рыбным рассолом побрызгал, – интересуются. Всё обошли, кругами. Залезут! Ладно, мой руки, паужинать будем.
После еды Генка с удовольствием вытянулся на нарах. Степан принялся обдирать соболей, – первые два уже оттаяли.
– На перевал-то не вылезал?
– Да, что ты с ним будешь делать?! Поворотится, да снова за свой Бурлячий! Мёдом там намазано, что ли?
– А что такого-то? Ну, спросил… Не вылезал?
– Был я там. Но на сам перевал не лазил. Мне и здесь хватило, до стланика. Упрел весь.
– Вот! Так и знал! Сказал же тебе: до перевала! Лень два шага сделать!
– Не пойму я что-то… Какой-то не здоровый у тебя интерес к этому Бурлячему, к перевалу пограничному. Вон, даже орёшь. Чо к чему? Может расскажешь? Или так и будешь меня за дурочка держать? С самой осени таскаюсь туда, и всё чуть не под протокол докладываю тебе. А?
Степан сосредоточенно снимал шкурку, молчал. Жевал губы, хмыкал под нос. Молчал.
– Короче, или всё рассказываешь, или я больше туда не полезу. Ходи сам. Один раз сходишь, увидишь, как это сладко. Не пойду боле!
Сняв шкурку, Степан осмотрел голую тушку соболя, словно выискивая изъяны, кончиком ножа вскрыл брюшную полость. Достав двумя пальцами печень, развернул её к себе внутренней стороной и осторожно вырезал желчный пузырь. Неспешно положил его себе в рот. Печёнку заправил обратно и, приоткрыв дверь, выкинул тушку на мороз. Снова сел на нары и долго чмокал языком, высасывая желчь.
Он всегда съедал один мешочек желчи, когда обдирал соболей. Объяснял это тем, что «нутро всегда будет здоровое, и желудок крепкий, всё сварит, хоть напильник кидай».
Генка тоже попробовал как-то соболью желчь, но только один раз. Горечь невыносимая, и псиной воняет. Больше не хотелось.
Тушки соболей собаки не едят. Понюхают брезгливо и отходят. Даже в самое голодное время. Охотники утром, отправляясь на путик, прихватывают смёрзшихся за ночь, обнявших друг друга голышей, и уносят подальше от зимовья. Кидают куда-нибудь под выворотень, где весной их найдёт медведь и полакомится. А какой охотник ещё и капкан сунет, выловит там одного-двух интересующихся кучей голых собратьев.
Высосав один желчный пузырь, Степан так же аккуратно вырезает лекарственный мешочек и у других подопечных, попадающих ему в руки. Перетянув ниткой, развешивает их под потолком, высушивает и складывает в коробочку:
– Летом принимаю. Один пузырёк на стакан воды. Очень пользительно.
– Хм. Сто лет жить собрался…
Генка снял с потолочины одного соболя, потряс его возле печки, освобождая от лесного мусора, принялся обдирать. Степан своих уже на правилку натянул, пристроил под потолком, на просушку.
– Ладно, не кипятись… расскажу. Да. Расскажу. А ты слушай и думай. Думай! Своей башкой думай!
– Чего думать-то?
– Тебе же сказано: слушай!
Было заметно, что Степан нервничает. Даже в лице переменился, губы жмёт, что они побелели, брови на глаза надвинул. Шагнул широко, к двери и обратно. Ещё раз развернулся и снова шагнул. В оконце глянул, согнувшись в половину. А что там глядеть, – ночь. Ещё помолчал.
– Ну? – Не вытерпел Генка.
– Гну! Всё поперёд норовит! Чо и боюсь с тобой вязаться-то. Ох и боюсь…
Снова глянул в оконце, будто ждал кого. Да, и ждать будешь, так не увидишь, – ночь! Тайга и ночь! Генка тоже заворотил шею, всмотрелся в темень.
– Чо случилось-то? Чо ты в загадки-то играешь?
– Дура ты! Дура стоеросовая!
– Я дура…?
– А я, может, и того дурнее! Да не совладать мне одному с тайной-то. Не совладать… Боюсь…
Степан чуть прилип к самому краешку нар, припал просто, вытянул шею, губы вытянул и, шёпотом, громким, но всё же шёпотом протянул:
– Зо-ло-то!
– Что золото?
– Тихо ты, дура! Ой. Надеваю я петельку, однако. Ой надеваю. Сам себе на шее затягиваю… Говорю тебе: зо-ло-то там!
– Где?!
– В Бурлячем и есть! Балда!
– С чего взял-то?
– С того и взял, что сам видел. Вспомни, как ты ко мне в напарники-то попал? А? Кумекаешь?
Генка зашкрябал пятернёй в шевелюре, кинул окурок в тазик под умывальником, где тот коротко шикнул и примолк. Печка шипела, сырые поленья на жару исходили соком.
– Как попал? Директор послал. А чо не так-то?
– Да, всё так. Только до тебя-то я поди тоже не один тут бегал, по тайге-то?
– Ну?
– Вот и «ну». И что посадили Серёгу-то, напарника моего, – слыхал?
– Слыхал, понятно. За хулиганку его, вроде, в городе кого-то пырнул.
– Пырнул тебе… Это всё хитрости. Уж расскажу теперь, как было. Ну, уж смотри! Ежели чего… Смотри!
Степан широко, увесисто погрозил пальцем. Снова кинул взгляд на оконце, будто боялся, что кто-то подслушает, вникнет в тайну. Ладони запихал далеко под рубаху, будто замёрз крепко. Было видно, что очень волнуется, даже переживает. А рассказать всё же решился. Видно не мог боле сдерживаться, не мог таскать внутри себя тайну. Не мог.
– Мы здесь с Серёгой пять лет вместе промышляли. Бурлячий всегда пустой был. Как ты и говоришь, проскочит один-два бусаря, и всё. И путик туда не рубили, – бестолку. Здесь, в пойме, хоть бельчонку собирать можно, а там и её нет, одни же ельники. Плодоносят раз в четыре– пять лет, да и то так себе. Короче, не интересный ключ.
А тут случилось так, что я глухаря добыл. Как раз на той косе, что от Бурлячего намыта. Ну, добыл и добыл. Глухарь птица добрая. Какой охотник мимо пройдёт? Добыл.
Степан шагнул до двери, и опять к столу. Руки мнёт в кулаках. Снова шагнул. Снова. Генка пялился во все глаза, ворочал головой, боясь пропустить хоть малое, хоть самое неприметное движение напарника. Рот как-то сам приоткрылся. Понимал, чувствовал, что где-то близко тайна. Она уже в воздухе витала, в клубах табачного дыма ворочалась как младенец в зыбке, – тайна…
– Вот. Значит, добыл глухаря.
Степан опять потирал руки, прятал их подмышки, сутулился.
– Да не тяни ты кота за хвост. Я этих глухарей только за осень пять, или шесть добыл. И что с того?
– Вот и я говорю. Добыл. Сюда принёс, к зимовью, значит. Давай обдирать. Вот. Шкуру, значит, стащил, крылья отрезал, нутро выдрал. Вот.
– Ну, ты уже рожай, что ли. А то уже и сам извёлся, и меня извёл.
Генка поднялся с нар, потрогал, помял оттаявшего, размякшего соболя. От прикосновения тушки закрутились, зашевелились под потолком, отбрасывая кривые, горбатые тени на дальнюю стену, за печку. Дым печной коротко выскакивал, когда открывали дверку и смешивался с табачным. Голову чуть обносило, закруживало.
– Во. Значит. Кишки в мешок кинул, на приманку пойдут. А желудок, значит, вот.
– Что «вот-то»?! Вот?!
– Что-что? Разрезал, песок-то выкинуть, а там он! … Золото!
– Что значит золото? И почему «он»?
– Потому и он, что самородок там был. Вот такой!
Степан отмерил крайнюю фалангу мизинца и сунул её под нос напарнику. Тот удивлённо пялился на выразительный палец и молчал. Сводил глаза к носу, смотрел на мизинец. Молчал.
– Блескучий такой. Видно отшлифовался в зобу-то. Красивый даже. Да. Я и рассказал Серёге-то. Вот. Рассказал.
Он снова умолкал. Пытался шагать по зимовью. Губы прикусывал, смахивал пот, выступающий на лбу. Волнуется человек. Нервничает. Прильнув к нарам, ловит взгляд напарника и снова напряжённо, с каким-то внутренним звоном, торопливо шепчет, шепчет, не делая паузы между словами и предложениями.
– Ты чо, думаешь Серёгу-то правда за хулиганку посадили? Как бы не так! Не было там никакой хулиганки! Не было! И драки не было. Меня тогда тоже таскали… Да. Серёга не выдал! Не выдал Серёга-то. Хулиганка, ага, как бы не так! Я тебе всё расскажу. Всё!
Одним шагом перемахнув всё зимовьё, торкнул дверь, выпустив на волю огромный клуб пара. Сам вывалился на мороз, уставился в просветлённое звёздами небо, полной грудью втянул льдистый воздух. Кобель молча поглядывал двумя угольками на разгорячённого хозяина. Но не встал, – пригрелся.
Генка сидел молча, чуть потягивая сигарету. Ждал дальнейших откровений и никак не мог определить для себя – нужны ли ему эти тайны? Не осложнят ли они ему жизнь? А теперь уже и решать-то было поздно. Уже поздно.
Проветрив избушку, Степан захлопнул дверь, присел на нары, продолжил.
– Мы раньше на Лене жили. Дед нас туда привёз. Дед. У него мельница была. Ещё раньше. Вот за эту мельницу его и отправили туда, на Лену. За мельницу.
– Раскулачили?
– Ну… Вроде того. Отправили. Крепкий был дед-то. Всё меня таскал по лесам, речушкам. Учил как просто можно жить. Как тунгусы в тайге живут. Поймал рыбу, – покушал. Добыл зверя, – снова сыт. Ягоду сорвал, гриб какой. Можно жить-то. Но это простая жизнь. Простая понимаешь? Без каких-то там сложностей, без желаний особых. Если же желаешь большего, чего-то красивого, тёплого, удобного, – это надо трудиться. Хребёт надо напрягать, жилы рвать! Вот он и показал мне как лопатой среди камней ковырять, как кайлом управляться. Как мыть. Песок показал.
Глотнул чаю прямо из чайника, вытянув губы трубочкой. Принялся обдирать следующего соболя. Ровно чертил ножом по внутренней стороне лапки, рассекая шкурку и не задевая тушку. Чувствовалась бритвенная острота ножа. Ловкие руки у Степана, сноровистые. Снова заговорил. Будто даже успокоился, ровно сыпал слова, не рвал предложения, не торопился.
– Если не знаешь, то сразу и не поймёшь, что это золото. Нет. А дед мне показал. Раскумекал. Он мне ещё тогда сказал: гляди, Стёпка, любит нас золото, само к нам идёт. Само. Любит нас…
Дед помер. Куда тот кожаный кисет с песком делся, я не знал. Да и не думал про то. А мужиком стал, и науку дедову из головы выветрило. Не нужна была. А тут вона как сложилось-то. Будто на изнанку, будто вывернуло всё… Вона как…
Серёге когда обсказал, он так и вспыхнул, так и загорелся. Пожалуй, что и зимой бы побежал ковырять берега Бурлячего, и соболями бы попустился. Едва остудил.
Генка развешал для просушки соболей. Пошуровал в печке, накинул ещё пару полешек. Молчал. Только курил не переставая. Курил и молчал.
– Еле дождались весны-то. По первой воде заехали. Харчи завезли, ломы, лопаты. Всё как положено. Лодку в устье спрятали, чтобы с реки не видно. Сразу потащились в ключ. Когда в самый верх-то утянулись, под перевал, там и обнаружилась землянка. Во! И не свежая, не жилая уж лет пять. А всё же! Крепко сделана. Видно, что люди знающие делали. Крепко. И лоточки сыскались, два штуки. Один, правда, колотый, не пригоден для работы. Мы малость спужались. За оглядывались.
Понижая голос опять до шёпота, Степан и правда оглядывался. И не понять было, показывает ли он как это было тогда, или сейчас сторожится кого.
– Недалече от землянухи шурфы нашли, с разных берегов от ключика-то. Ну, и мы копнули. Чуть ниже. Копнули, значит, как могли, помыли. А он вот! Песок-то. Вот он! Зырим по сторонам, шары пялим, а сами моем… Торопимся. Почти бегом, да. Бегом… Трусимся, будто у соседа воруем.
Напарник снова умолкал, видно окунался в воспоминания. Сидел на нарах замерев, не шелохнувшись. Когда воспоминания обрывались, вскакивал, шагал взад-вперёд.
– В землянке и печка была, каменка. Но мы ни-ни, дымок не пускали. Мы и ночевали в стороне, под елью. Без костра. Холодина ночами-то, не середина лета. Да ещё и под самым перевалом, каждый камень стылости за зиму набрал столько, что на всё лето хватает. Сильно мёрзли, а ночевали в стороне. Боялись…
– Чего боялись-то?
– Чего? Ни чего, а кого! Тропку-то я определил. Нащупал тропку-то, к земляночке. Она уж, правда, подёрнулась временем, хвоей присыпалась. Да ягель-то медленно растёт, – заметно, где он был сбит, а за пять-то лет чуть-чуть поправляться начал. Уходила та тропка на перевал, а там далее, в Забайкалье. В ближний распадок укатывалась. Значит кто-то давно знал об этом Бурлячем. Знал. Давно прибегал сюда, поиграться в его светлых водах. От того и страх.
Даже и не моргнули бы, ухряпали нас с Серёгой. Здесь же в шурф прикопали и всё. Ни одна живая душа не найдёт. Да и искать в той вершине ключа не станет. Нет. Вот и боялись. Филин в ночи клювом щёлкнет, а нам чудится, что затвор передёрнули. Звезда сверкнёт, падая за хребет, а нам блеск булата чудится. Во как. Друг от друга вздрагивали…
Лампа начала коптить, трещать фитилём, чернить стекло. Генка взял её в руки, слегка встряхнул и понял, что закончился керосин. Дунул сверху, в стекло, погасил пламя. Чиркнув спичкой, протянул руку через весь стол, припалил свечу, стоящую у окна, чтобы не таяла от печного жара. Степан чуть прикасался к подсыхающим соболям, проверял на готовность.
– И чо? … Намыли золота-то? Никто вас не ухряпал?
Тишина повисла в зимовье. И вопрос какой-то неудачный вышел, и интонация. Генка и сам пожалел, что так спросил, будто с подковыкой какой. Да обратно слова не поворотишь, не поймаешь. Молчали. Свеча сперва крохотным пламенем теплилась, потом набрала силу, отбрасывала на стены причудливые тени. Стекло окна чуть поблескивало узорной изморозью.
– Намыли. Да. Пожалуй, что по хорошей горсти.
Степан растопырил свою горсть и глядел на неё каким-то тяжеловатым взглядом. Сжимал пальцы, словно пытался почувствовать тяжесть золота, снова растопыривал, оторвать взгляда не мог. Тяжело вздохнул, спрятал руки в карманы. Уставился в тёмный угол.
– В город рванули. Сразу. А куда ещё? Где его сплавишь? Дураки! Вот и сплавили… Богатыми стали! Размечтались! Богатыми…
Снова мерял зимовьё шагами, от стола и до двери. Туда шаг, и обратно шаг. Снова разволновался. Растопырил руки, обхватил голову.
– Как чувствовал! Как чувствовал. Говорил ему. Не-ет! Кому мы нужны? Кто за нами следить будет? Написано: «Скупка золота». Да ты видел, прямо у вокзала. Видел же?
– Ну?
– Вот и ну! Я как-то струсил малость. А Серёга говорит давай, я сейчас деньги сделаю! Я ему свою долю отдал. Сам стою, в сторонке, наблюдаю. Минут через десять выходит. Рожа довольная. Руки потирает. Ну, думаю, слава Тебе… А у самого всё нутро вспотело, рубаху хоть выжимай.
Серёга говорит, что всё у него приняли, хоть и заартачились сперва. Вроде как это не то золото. Они принимают уже в изделиях золото, просто сломанное, или там ненужное. Вот. А это, говорит, надо сперва проверить, выяснить какая проба и сколько будет стоить. Сколько, значит, нам платить-то. Сказал, чтобы через час зашли. Но всё взвешал, Серёге бумажку дал.
Пошли в буфет. На радости пива взяли, отметили. Посидели. Сами всё на часы поглядываем, не терпится деньги получить. Да и интересно: сколько дадут? Пошли.
Я хотел вместе, а Серёга тормознул меня: не боись, не обману. Ладно. Тут ещё машина какая-то, я за неё встал, и жду. А и ждать-то не пришлось, смотрю, а Серёгу-то уже выводят. И в машину. Фырк, и уехали.
У меня руки, ноги затряслись, я на вокзал. Забился там в угол, и до вечера, пока наш автобус не подошёл. Вот. Автобус… Разбогатели…
Степан снова умолк, даже потух, будто. Как-то расслабился, повесил плети-руки. И Генка молчал. Зимовьё молчало. Свеча, слегка помахивала флагом-пламенем, лениво передвигая тени Генкиной головы, и Степановой. Даже мыши ни шебаршили под нарами, будто тоже завороженно ждали продолжения.
– Домой приехал, не живой ни мёртвый, заболел даже. Всю ночь ждал. Ждал, когда за мной придут. И день ждал. Уже сам хотел, а они вечером приехали. Не поверишь, будто полегчало. Сразу хотел всё рассказать. Всё. А как-то удержался. Прикусил язык.
Карту мне показали. Увидел там наш Бурлячий. И другие ключи: Светлый, Гремячий. Я говорю это участок наш, охотничий. Ты, говорит, замечал, чтобы напарник надолго уединялся в эти ключи? Нет, говорю, не замечал. А у самого всё нутро трусится. Ни чем он тебе необычным не хвастался? Нет, необычным не хвастался. Другие вопросы задавали. Подписать что-то заставили.
Ладно, говорят, иди пока домой. И никуда не уезжай.
Нинка Серёгина приходила раза два. Плакалась, что ввязался где-то в драку, арестовали, мол. А потом уж директор сказал, что посадили. За хулиганку посадили, за нож.
Потом уж, к осени, тебя прикрепил. Вот.
Прошло ещё какое-то время. Степан плеснул в свою кружку пару глотков перепревшей заварки, медленно пил.
– Оказывается, у них всё известно. Известно где и в каком ключе, и какая проба. Всё известно. Всё. Видно, не зря геологи-то ходят.
Ещё помолчали. Только печка шипела, да свеча чуть колыхалась у оконца.
– И что?
– Что «что»?
– Зачем ты мне это всё рассказал?
– Просто. Рассказал, и всё.
– Зачем? Чёрт возьми?! Не мог молчать?!
– Да. Не мог… Не мог, устал просто.
– И что теперь мне делать с твоей тайной? Тоже молчать? Молчать?!!
– Я… Я не знаю…
Степан тяжело, трудно как-то забрался на нары и повалился лицом вниз.
Долго ещё молчали. Долго. Уже и свеча на один бок протаяла, истекала прозрачным салом, сразу превращающимся в матовый, лишь прикасался к прохладному подоконнику. Уж и печка прогорела, притихла, выстужая последние угли. Можно было подумать, что и Степан уснул, – не шелохнётся. Но Генка вдруг заговорил. Заговорил громко, как-то язвительно.
– А вот мне не надо золота! Вот. Не надо! Мне лучше свобода! Да! Золото, другое разное богатство, мельницы там всякие, они свободу отнимают. Куда ты от неё, от меленки-то? Куда? Ни на речку, ни в тайгу! Даже в город не уедешь, – работать надо! Так и с золотом. Только с золотом ещё того хуже. Душой заскорузнешь, радости от жизни не будет. Свободы не будет!
– Молодой ты ещё. Не понимаешь. – Утробно, не поворачиваясь выдавил Степан.
– Не-ет! Тут молодость ни при чём! Я по лесу иду, радуюсь. Каждой птахе, каждому дереву. Каждый кустик хочу рукой затронуть, поздороваться. А у тебя одни мороки в голове. Чего уж тут хорошего. Только и думаешь, как бы кто из-за хребта не пришёл, да не украл твоё золото. Хотя оно вовсе и не твоё. А если бы твоё было, ты бы и вовсе, только сидел бы рядом, караулил бы. Какая там радость. Только бы и караулил!
– Молодой. Не понимаешь…
– По мне, так пусть бы тот глухарь летал, да летал. Пусть бы радовал своих копылух. И Серёга бы на свободе был. Он, говорят, тоже весёлый был. Говорят весёлый.
Генка пошабаркал печкой, подкидывая несколько поленьев, с удовольствием вытянулся на нарах. Улыбался сам себе.
– Свободный был, оттого и весёлый. Свободный…
Ночь… Ночь.
Степан мерно сопел, втягивая с усилием чуть приторный, смешанный с потом, воздух зимовья. Так и не разделся, не залез под одеяло, уснул как был.
Печка шипела, выталкивая в ночную тайгу горький дым, да раскалённый пар. Шипела, стараясь убаюкать обитателей зимовья, успокоить, охладить от горячих споров. Сама тайга, в которой заблудилось зимовьё на огромных, немереных просторах земли, будто дремала. А всё вместе, и зимовьё, и тайга эта огромная, необъятная, и ночь эта, да и само небо, всё вместе летело в заснеженном мраке галактики, летело, кувыркалось, поворачивалось к звёздам то одной стороной, то другой. И везде была ночь. Везде. Во всём мире. Поворачивалось и переворачивалось. Так всё закручивалось в этом бездонном мире, что и сознание людское легко могло перевернуться всего лишь за одну бессонную ночь. Всего за одну.
Не даром кто-то сказал: даже дьявол, по сравнению с человеком, выглядит простецким пареньком.
Обычно охотники встают рано. Хоть и уматываются за день, и ложатся поздно, – пока пушнину обработаешь, приведёшь в порядок. Но вставали рано. Завтрак торопливый, сборы в толкотне между собой и, ещё чуть брезжит, ещё солнышко не показалось, а они уж на путиках. Один в одну сторону, другой в противоположную.
Сегодня же что-то нарушилось. Что-то случилось, пошло не так. Уже и кобель вылезал из кутуха, вытряхивал мороз из шубы, позевал громко, показывая хозяевам, что он проснулся, что пора кормить. И тайга уже просветлела, ожила голосами птичек малых, да дробными, барабанными россыпями дятлов. А потом и вовсе заулыбалась, когда лучи солнышка проткнули её, будто стрелами.
Ах, тайга. Ни каких тебе забот, ни каких терзаний душевных.
Генка так и не уснул. Лежал, будто скованный какими обручами невидимыми. Ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Мысли только в голове ворочались. Медленно, как жернова в момент разгона, на той самой мельнице. Медленно и тяжело ворочались мысли в прокуренной до тошноты голове. Ох и мысли…
Степан проснулся от того, что кто-то навалился крепко, горло перехватил воротом и шипит в лицо. Шипит, а о чём не понятно.
– А-а-а! Ты чо!? Ты чо, сдурел, что ли!?
Откинул, отпихнул более лёгкого, молодого напарника. Сел на нарах, уставился в светлое, почти дневное оконце.
– Ты чо? Привиделось что ли? Чего цепляешься?
– Да, вот. Спросить тебя хотел.
– Так спрашивай. Чего за ворот-то прихватывать.
– Спрошу. Спрошу.
Генка тоже уставился в замёрзшее, подслеповатое оконце. Посидели молча. Не торопились ни куда. Не ждали их сегодня путики. Подложил в печку, чайник поставил.
– Ну? Чо за вопрос-то?
– Да вот, хотел узнать, а ещё лучше, так взглянуть.
– Куда взглянуть-то?
– Знамо куда. На самородочек твой.
Выпучив глаза, Степан так и застыл среди зимовья с разинутым ртом и чайником в руке. Чайник парил, – только что вскипел.
– Ты… это… Ты чо, Гена? Ты чо? Мы же… это… Сдали же мы. Ты чо?
– Сдали?
– Да! Всё как есть. Всё! Серёга же… Я же тебе говорил. Серёга…
– Чего-то я про самородок не помню. Песок же сдавали-то? Песок.
Генка потряс пустой пригоршней, сложенной из двух ладоней, приблизил её к лицу напарника. Степан отклонился, не стал заглядывать в пригоршню. Глядя куда-то под ноги, заговорил.
– Нет! Гена, нет! Всё сдали! Как есть всё! Здоровьем клянусь…
– Ладно. Посмотрим… что там у тебя… за здоровье.
Генка забрал чайник у стоящего столбом Степана, разлил по кружкам кипяток. Макал сдобным сухарём в сладкий чай, лениво жевал. Степан, вдруг, заторопился, стал каким-то суетным, быстро проглотил пару сухарей, ещё что-то, сам не понял, что, стал одеваться. Напарник молчал, исподлобья наблюдал.
– Пробегусь. Проспали сегодня. Пробегусь. Может до нижнего, так ты уж не жди меня, отдыхай. Чо уж, отдыхай.
До нижнего зимовья было около дюжины километров, может чуть больше. Оттуда был ещё путик, на следующее зимовьё, – раздельное. Так называли его за то, что стояло оно на водоразделе, в добром, колотовом кедраче. Там всегда соболь держался. Вот Степан и обрабатывал этот круговик. А ещё от раздельного был короткий путик, тоже круговичок, но лишь на день. Работы хватало на три, четыре дня. Но, при желании, можно и на пять растянуть. Потом опять на базу.
Генка же, от центрального ходил в верхнее, обрабатывая все боковые ключи. И, если замерять, то получалось прилично, в один конец больше двадцати километров. А в обратку, другой стороной, там и того больше. Трудный путик. Верхнее зимовьё было совсем маленькое. Строили его когда-то, как ночуйку, чтобы по осени перебиться, а вышло, что всю зиму там ночевать приходилось. Правда, Генка его утеплил, как мог, снегом до самой крыши засыпал. И жил. Приёмник крутил вечерами. Наслаждался одиночеством.
Степан ушёл, торопливо надёрнув лыжи. Не оглядываясь. Не прощаясь.
Кобель стоял навытяжку, преданно глядя в глаза. Генка снял мешок, что висел на гвозде, распустил шнуровку, вытянул пару белок. Тушки были скрюченные, забыгавшие на морозе. Кинул собаке. С тех пор, как собака перестала участвовать в процессе охоты, и кашу получать перестала. Вот и перебивается с пары белок, на кусок старого хлеба, побитого мышами. А когда охотники уходят на дальние круги с ночёвкой, вообще сидит голодным. И день, и два, а то и три дня подряд.
Оторвавшись от промороженных белок, кобель прислушивается к ворчанию хозяина. Но понимает, что тот разговаривает не с ним, снова углубляется в трапезу, торопливо перемалывая на крепких зубах мелкие косточки. А Генка продолжает, будто и правда сам с собой.
– Вот дурак… Вот дурак. Почему сам не догадался? Я же шесть глухарей добыл. Или даже семь. Да, точно семь. Как попало выкидывал песок-то из желудка. Вот дурак. Опять же, говорит блескучий. Должен бы я заметить. Должен. Вот дурак…
Он даже подошёл к старому, летнему столику, опирающемуся одним краем на кряжистый сосновый пень, где по осени разделывали добытых глухарей, начал ковырять снег. Поняв, что затея бесполезна, бросил. Потоптался, заглядывая через высокий сугроб снега в сторону реки. Зашёл в зимовьё.
– Чего остался? Шагал бы сейчас спокойно, думал бы только о капканах, о соболях.
Баночки на полке Степана толпились до самого края. Таблетки. Снова таблетки. Ещё. Уже без упаковок, разных размеров и расцветок. Коробочка с сушёными желчными пузырьками. Пуговицы разных размеров, нитки с иголками. Патроны…
– Он что, дурак совсем? Здесь будет держать? Уже два года прошло…
Ночь была снова длинной, тягучей. Правда Генка спал, вымотался накануне, душевно вымотался. Спал, но как-то беспокойно, ворочался, прислушивался к шорохам, даже вскакивал пару раз. Проснулся ещё по темну, стал собираться.
Кобелю, дежурившему с натянутым поводком, пару сухарей кинул, лыжи схватил и к лыжне. Чуть не бегом.
– Что? Что случилось?!
В висках часто и упруго стучало: что случилось? Заболел? Чем заболел? Нет такой болезни, нет! Не должно быть. Я ещё и в глаза-то не видел его! Не мог я заболеть!
А ноги несли, несли торопливо, совсем не согласовывая свой бег с мыслями. Да и как с ними согласуешься, когда они ещё сами с собой врозь, ещё на раскоряку. Мысли в одну сторону, а ноги, обрезая круг, оставляя в стороне проторенную лыжню, несут охотника напрямки, по целику. Несут в устье Бурлячего.
– Что я там увижу? Зачем? Зачем я туда?…
И торопился, торопился, словно кто ждал там, ждал из последних сил.
Всего и не был-то два дня, а уже лыжни и не видно даже. Вот зловредный ключ. Так сквозняками протягивается, что за ночь всё заметает, будто что спрятать хочет, схоронить от чужих глаз. Генка упорно шагал и шагал вперёд, даже не обращая внимания на капканы, изредка попадающие по пути. Следочки и вовсе не видел, мимо глаз пропускал. Вверх! Вверх!
– А может и правда сдали, самородок-то. Могли и сдать… С дуру-то…
Из ельника выскочил, как будто волки за ним гнались. Впереди белая пустыня. Кое-где торчит стланик, да сиверко посвистывает, сечёт снежной крошкой распаренное лицо. Камни скальника, совсем недавно торчащие по сторонам, скрылись под снегом, спрятались до весны, до солнышка. Потоптался на месте, оглянулся, а лыжню уже затягивает, зализывает, как рану на хорошей собаке.
– Где же она была? Где? Как же я её не углядел, когда снегу меньше было. Где же ты, земляночка? Где?
Дальше пошагал, придерживаясь едва обозначенного русла ключа. Снег совсем рыхлый, лыжи валятся, путаются в стланике. Совсем невозможно идти. И всё же он шёл, проваливался, падал, путался в этом корявом, густом ковре стланика, и шёл. Шёл вперёд, продирался сквозь ветер, сквозь снег слепящий, сквозь мысли. Туманные мысли.
– Зачем? Что мне здесь нужно?!
На другом берегу от предполагаемого русла обозначился какой-то продолговатый бугор правильной формы. Пробравшись туда, снял одну лыжу и начал ей копать. Вскоре понял, что это действительно землянка. Её совсем скрыло, сравняло снегом, оставив лишь чуточный бугорок.
Раскопал, раскидал снег, как получилось, дверь нашёл. Найти-то нашёл, но открыть не смог. Крепко её снег придавил, зачирал под ветрами крепко.
– Хоть бы топор. А лучше лопату.
Топор Генка давно уже выложил из рюкзака на полку в центральном зимовье: а что зря таскать, все путики отлажены, все капканы работают. В верхнем зимовье, так там свой топор есть, местный. Тяжесть только лишняя, вот и выложил.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?