Текст книги "Рассказы из пиалы (сборник)"
Автор книги: Андрей Волос
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
3
В феврале на холмах за Нагорной расцветал миндаль – розовой пеной стекал по склонам. В апреле, налетая из-за гор, долго кружили над потемневшей долиной ливни, пухли волнистой водой переполнявшиеся арыки. Мутными потоками заливало улицы и дворы. Ветер корежил ржавые жестяные крыши и, бросив в воздух горстью черной фасоли, швырял из стороны в сторону истошно орущих скворцов-майнушек.
После этого те, у кого были зонты, надолго клали их в шкафы и комоды. Наступало лето. Мы раздевались.
Надька Чоботова всегда ходила закутанная с пяток до самой головы, в кофточке с воротничком под самый подбородок. Открытыми оставались только кисти рук, лицо да еще иногда узкая полоска на ногах между низом длинной юбки и гольфами. Но хватало и этого – вся ее кожа была покрыта серо-розовыми пятнами шелушащихся струпьев.
Когда ее принимали в игру, то сама игра вскоре кончалась, потому что все старались быть от Надьки подальше. Надька замечала это и уходила, не навязываясь.
Порой обнаруживалось, что Надька, сидя в сторонке и, допустим, натирая песком осколок оконного стекла (потому что весь двор трет песком осколки оконных стекол, то и дело подбегая друг к другу и показывая: «Смотри, какое у меня матовое!»), добилась большого успеха: у нее получилось самое красивое, самое матовое, ровно непрозрачное стекло, чистое, белое, без окошечек и царапин. Выслушав наши уханья, выражающие завистливое восхищение ее замечательным умением, она смотрела на дело рук своих, как будто удивляясь – что-то ее может кому-то нравиться! – коротко улыбалась, оставляла стекло и уходила, не пытаясь продолжить дружбу. Молчаливая, она не походила на своих писклявых сверстниц и дружила бы, наверное, с нами, не сторонись мы ее из-за кожи, исковерканной диатезом, – который, впрочем, как говорили, должен был пройти с годами: буквально со дня на день.
Жили они в небольшом финском доме на две семьи, примыкавшем к нашему двору и обрамленном живой колючей изгородью. Мать Надьки и отец (а были еще бабушка, дедушка и прабабка, бытовавшая за неимением другого места в кухне на узком и коротком диванчике) вечно зазывали нас в гости. Должно быть, они надеялись, что кто-нибудь все-таки подружится с Надькой и мало-помалу втянет в наш круг, вернее, разорвет круг перед ней, избавив тем самым от одиночества. А может быть, просто любили детей, но своих больше не заводили, потому что Надькина короста, как я однажды подслушал, была результатом дурной наследственности и еще чего-то такого, что называлось обезьяньим словом «резус». Никто к ним особенно не рвался: ничего там хорошего не было. Если все же заходили, то сама Надька молчаливо стояла в сторонке, ожидая, пока каждый из нас получит свою витаминку, на чем обычно визит и заканчивался. Витаминки раздавал дед – доставал из серванта несколько пузырьков и наделял каждого белым или оранжевым шариком. Весь дом пах витаминами – горьковатым таким запахом. Надьку пичкали, чтобы избавить от диатеза, а мы сосали просто так – как конфеты. С дедом же ходила она и на музыку – в музыкальную школу. Дома у них пианино не было. Да его и поставить-то там было негде.
Однажды у Надьки появился брат. Первое известие об этом мы получили вечером, когда играли в лянгу[3]3
Лянга – самодельный волан из небольшого кусочка бараньей шкуры с пришитой к нему свинцовой бляшкой; его подбивают внутренней стороной стопы, не позволяя упасть на землю и выполняя те или иные фигуры. Аналогичная русская игра с несколько более простыми правилами называется чеканкой. Простяшки, пары, виси, люры и проч. – фигуры лянги.
[Закрыть].
Играли обычно у гаражей. В этот раз дело шло вяловато. Жирный Пашка, скосив от напряжения глаза к носу, растопырив пальцы и тяжело подпрыгивая, делал уже пары. Мы, сидя на корточках и качая головами вверх-вниз, безнадежно смотрели, как мохнатая лянга, будто резинкой пришитая к его ноге, подлетает с мягким хлопком и снова падает на ногу, и снова подлетает. Пашка кончил пары и поймал лянгу. Разгладив шерсть, он подул в нее и хрипло сказал:
– Люры!
Мы согласились.
– Р-р-раз! – рыкнул Пашка и, грохоча тяжелыми ногами, приземлился. Лянга красиво висела в воздухе. – Дв-в-ва! Тр-р-ри!
С четвертой люры лянга сорвалась и, чиркнув свинцом по ботинку, упала на землю.
– Четыре люры, – сказал Пашка, отдуваясь, и сел на мое место.
Я сделал простяшки. С последней, пятой, лянга улетела далеко в сторону. Повернувшись за ней, я увидел Надьку. Она стояла невдалеке и смотрела. Я поднял лянгу.
– Виси, – хмуро сказал Олежек.
Я ошибся на первой же и сел на его место.
– Ну чего стоишь? – спросил Пашка. – Хочешь в лянгу играть?
Мы засмеялись. Девчонки в лянгу не играли.
– Нет, – сказала Надька и подошла ближе. – Не хочу.
– Виси-пары, – сказал Олежек.
Лянга упала, и он сел на Пашкино место.
Теперь Пашка снова грохотал своими слоновьими ногами. Четыре! Пять!
– Да-а-а, – протянул я. – Конечно, ты в ботинках…
– Люры-пары, – сказал Пашка.
Он подул в мех и покачал рукой, взвешивая лянгу.
– Легкая, – заметил Олежек.
– Дура-а-ак ты, – сказал Пашка. – Легкая… Люры-пары!
Лянга взлетела.
– Р-раз!..
– А у меня брат будет, – тихо сказала Надька.
– Дв-в-ва! Тр-р-ри! Четыре! Пять!.. Во, – сказал Пашка, удовлетворенно раздувая мех. – А ты говоришь, легкая…
– Подумаешь, брат! – пробормотал Олежек, завороженно кивая вслед мягкому полету лянги. – Подумаешь… Э, стой, упала.
Пашка сел.
– Какой еще брат? – спросил я.
– Не знаю, – призналась Надька. – Рыжий.
– Ры-ы-ыжий? – удивился Пашка. – Что ж это: ты не рыжая, а он рыжий будет?
– Ага, – кивнула Надька. – Мама сказала.
– Люры! – выкрикнул Олежек.
– Откудова она знает-то? – подозрительно спросил Пашка.
– Не знаю, – сказала Надька.
– Не ври! – заорал Пашка. – Не люзди! Ты четыре только сделал!
Олежек огорченно махнул рукой и сел.
– Не может этого быть! – сказал я.
Мы уже прекрасно разбирались в том, откуда берутся всякие там братишки и сестренки. Нечего было и думать, что у черной, как уголь, Надьки ни с того ни с сего родится вдруг рыжий братец.
– А он и не родится, – загадочно сказала Надька.
И действительно, вскоре после этого разговора появился брат. Был он отнюдь не младенцем. Звали его Сенькой. На острой, огурцом, голове торчал пук волос совершенно мандаринового цвета. Физиономия усыпана веснушками, брови – ватные, глаза – как две линзы светлого бутылочного стекла.
Может быть, потому, что был весел, бегал быстрее, а орал громче всех, Сенька, макнувшись в гущу жизни, за один день передружился со всеми и стал прямо-таки душой общества. И тут же начал плести интриги. Действовал Сенька грубо, но результативно. Первым пострадал Олежек.
– Знаешь что? – сказал ему Сенька, когда они вдвоем рвали в том дворе тутовник. – Знаешь, что про тебя Пашка говорит?
Олежек не знал. Вероятно, в тот момент ему жизнь не в жизнь показалась без этих сведений. Сенька оглянулся по сторонам и сказал:
– Пашка говорит, что твоя бабка в лянгу играет… Честно!
Олежек тут же надулся от злости, как барабан, а вечером они с Пашкой сцепились у кочегарки. Правда, с толстым Пашкой не проходили подобные фокусы. Пашка быстро восстанавливал в человеке здравый смысл и соображение. Делал он это так: презрев кодекс кулачного боя, наваливался всем телом, ронял на землю, потом садился сверху и уныло, как будто стесняясь своей силы и веса, спрашивал:
– Будешь еще, а, будешь еще, а, будешь?..
Посинев от натуги и злости, Олежек встал, молча отряхнулся и ушел, пригрозив страшной карой.
– И правильно, – сказал Сенька, когда тот скрылся в подъезде. – Что он на тебя тянет?
Однако соучастие его пошло несколько дальше этой формальной фразы. Попутно он рассказал Пашке по секрету, что Валерка вчера вечером хвастал, будто в прошлом году боролся с Пашкой целых пять раз подряд, и все пять раз вышел победителем. Пашка немедленно изловил почуявшего недоброе и потому пропавшего с глаз Валерку, сел, распираемый оскорбленным самолюбием, сверху и долго требовал от несчастного ответа на один-единственный вопрос: врать – это хорошо или плохо?
Даже девчонки (у которых какие бы с Сенькой могли быть отношения?) и те переругались, поотбирали друг у друга дареные тряпки. Все рассорились. Каждый по отдельности почувствовал, что остался у него на свете только один верный друг – без предательства, без склок и гадостей, не то что все эти – Сенька! И Сенька разом оказался в тесном окружении единственных, а потому особо ценных друзей.
Теперь мы ходили в гости к Сеньке – по очереди. В коридоре, встречая, появлялась мать, вытирая руки о полотенце. Выходил, покашливая и хромая, дед. Напевал отец. Все были веселы. Надька сидела в углу – как и раньше. Сенечка, Сенечке, Сенечкин – рокотали по сторонам взрослые голоса. Сенька сам лез за витаминами.
– О! – одобрительно говорил дед. – Витаминчики!
– Мама! – говорил Сенька.
Надькина мать светлела лицом от этого слова – «мама». А я, услышав его из уст приятеля в первый раз, чуть не упал со стула. Как? Мама? Да вот же, совсем недавно, три недели назад Сенька только появился в этом доме, покинув свой прежний – детский – дом, и – мама? Сразу мама?!
– Папа! – говорил Сенька, улыбаясь. – Дед!
Надька сидела в своем углу тихая, как дерево. Иногда ее спрашивали о чем-нибудь отец или мать, но раньше – так мне стало казаться – спрашивали чаще, а теперь все Сенечка да Сенечка. Надька каждый раз на миг вскидывала глаза и морщила свой диатезный лоб.
– Ну, Наденька, ты бы тоже пошла погуляла, – говорила мать, выходя на крыльцо проводить и теребя в руках свое неизменное полотенце.
– Знаешь, – сказал мне однажды Сенька по секрету. – А ведь Надька-то заразная… Честно!
* * *
Поздней весной мы играли в одну не имеющую названия игру. Начиналась она всегда к вечеру, в сумерках, когда по дворам, окружающим темную ладонь площади, начиналась долгая заунывная перекличка материнских голосов:
– Ва-а-але-е-ера-а-а! Ко-о-оля-я-я! Ди-и-и-има-а-а-а!..
Теплый синий сумрак и темнота колыхались вокруг; маячило белесое пятно там, где темнело огромное здание Оперного: центр города подсвечивал небо тусклым светом.
Игра была вот какая: лечь на темном пустыре в высокую траву и ползти, змеясь и перетекая, вжимаясь в сырую землю, замирая, останавливая дыхание и каждую секунду ожидая шумного нападения. И первым приметить горбатую тень, и с воплем, рвущимся из глубины звериного тела, броситься на врага… В общем, это была охота. Трава, размятая коленками и локтями, оставляла на одежде несмываемые зеленые пятна.
Сеньке эта игра не нравилась. Он боялся оставаться один в шуршащей темноте, среди сверчков и кузнечиков.
– Не-е-е-е, пацаны! – говорил Сенька. – Там делать нечего! Честно!
Была в нем какая-то гипнотическая сила, сидящая глубоко в бутылочных глазах и с ног валившая любого оппонента. Нервно дергая своей мандариновой башкой, он визгливо объявлял, чем мы будем заниматься сегодня, – и мы слушались. На площадь не ходили, толклись во дворе.
Как-то раз возле кочегарки Олежек подобрал обрезок гладкой доски. Он повертел его в руках, разглядывая, отшвырнул было, но потом вернулся и сунул под мышку. Мы слонялись вокруг. Сеньки не было. Олежек сбегал домой и вынес ножик. Облюбовав себе местечко, он сел и принялся за дело. Доска и впрямь была ядреная – мягкая, сосновая, нигде не запачканная, белая, с тонкими струнами годовых слоев и искристой каплей смолы на одном из торцов. Мы расселись кругом, наблюдая. Олежек, высунув язык, вкусно стругал. Иногда он врезался слишком глубоко. Тогда, прижав доску к груди и пыхтя, поворачивал нож – и откалывалась, хрустнув, ровная белая лучина.
Появился Сенька.
В доске уже проявлялись смутные контуры корабля. Олежек что-то бормотал себе под нос. Кое-кто уже побежал искать себе такие же красивые досочки.
– Ага, – сказал Сенька, когда Олежек доделывал круглую корму. – А доска-то моя!
Олежек присвистнул и отнес корабль на вытянутую руку, разглядывая со стороны. Ему было не до разговоров.
– Была твоя, – сказал он равнодушно. – Потерял – стала моя…
– Моя! – сказал Сенька, подступая.
Олежек вскочил и убрал доску за спину.
– Дай! – властно сказал Сенька, протягивая руку. – Дай, а то хуже будет!
Олежек хмыкнул.
Подошла Надька.
– Валерка! – потребовал Сенька, поворачиваясь. – Скажи, моя! Ну-ка, скажи!
Валерка мялся и молчал.
– Ну! – сказал Сенька.
– И ничего не твоя! – встряла вдруг Надька. – Я видела, ее вчера Семенкин отпилил! Он балкон делает.
Олежек снова засвистел, сел и продолжил свои занятия. Прибежал из подвала Пашка, нашедший себе деревяшку, и стал клянчить:
– Дай ножичка, а? Ну дай на минуточку ножичка!
Сенька погрозил Надьке кулаком, подумал и спросил, решив, видно, идти ва-банк:
– Олежек, а Олежек, а знаешь, что про тебя Зойкин Санька говорит?
Олежек насторожился.
– Не слушай ты его, – сказала Надька. – Не слушай! Он и дома всех рассорил!
Сжав свои корявые кулачки, она повторяла, глядя Сеньке в лицо:
– Не слушайте его! Не слушайте!
– Что?! – сказал Сенька угрожающе. И вдруг вытаращил злые глаза и закричал: – У, заразная! Зараза корявая! Пацаны-ы-ы! Дайте ей! Дайте, она заразная!..
Никто его не поддержал, но и за Надьку никто не вступился. День почему-то сразу поблек, все как-то рассыпалось, стало обыденным и скучным. Надька расплакалась и убежала. Сенька стал уговаривать всех идти на фонтан пускать корабли, но его не послушали, да и кораблей никаких ни у кого не было; только один Олежек нехотя согласился…
Диатез у Надьки так никогда и не прошел. Родители ее довольно скоро после этого случая получили квартиру и переехали туда с Сенькой, а она осталась на старом месте с дедом и бабкой. Правда, теперь у нее появилось пианино, и всегда в воскресенье утром, когда мы шли на базар, из окна была слышна музыка – настоящая, не гаммы там какие-нибудь дурацкие. Я делал вид, что не слышу, чтобы, не дай бог, не обратить на это волшебство маминого внимания. А то ведь непременно скажет: вот, мол, не хотел заниматься… сейчас бы уже тоже так играл, а? Но мать только вздыхала, косясь на меня и, должно быть, отчетливо понимая, что ставить мне в пример Надьку Чоботову совершенно бессмысленно: очевидно, даже в самых смелых ее мечтах я не мог достигнуть такого уровня профессионализма.
4
Я был рад, когда мы сворачивали за угол и музыки уже не было слышно.
Мы шагали мимо пустыря, называвшегося площадью, – здесь отец закуривал сигарету – и выходили к базару с той стороны, где он был окаймлен скопищем маленьких дымных чайхан, пивных ларьков, мебельным магазином и воротами. В рядах, расчерчивающих пространство, торговали луком и картошкой, зеленью, перламутрово-белым каймаком в больших синих касах[4]4
Каса – большая пиала.
[Закрыть], красным перцем – он был навален грудами, развешен связками, – атласными помидорами, шершавыми огурцами, соломкой моркови, нарезанной для плова, медовыми грудами винограда, искристыми горами голубоватого риса… Рис продавали сухие старички-корейцы, с буддийским спокойствием взиравшие на толпу. В другом конце базара высились зеленые терриконы арбузов и желтые – дынь. Чадили казаны, жарились золотисто-коричневые корявые луковые пирожки с мясом. Был еще ряд, где седобородые морщинистые патриархи в светло-синих чалмах торговали пряностями – зирой, перцем, барбарисом, какими-то корешками, камешками, кристаллами каменной соли, ядовито-зеленым насом и другими, совсем уж непонятно кому нужными вещами… На земле валялись раздавленные капустные листья, виноградины, потерявшиеся картофелины или морковки. Пахло чем угодно: дынная сладость соседствовала с кислым духом катыка и подгнивших яблок… И крики! крики! хвалебные возгласы!.. стой!.. подожди!.. тайфи!.. джаус!..[5]5
Сорта винограда.
[Закрыть] бери!.. сорок копеек!.. тридцать копеек!.. гармский картошка!.. зачем так говоришь?.. слаще не найдешь!.. – и ослиные вопли, и гром гирь о чашки весов, и шарканье ног, и скандал, и брань, и смех, и торговля, торговля, торговля!.. В крытом рынке, в прохладе, в тишине, гулко лопающейся под ногами, лежали россыпи изюма и урюка, висели безучастные бараньи туши, покрытые марлей, как саванами.
Вволю натолкавшись и под завязку нагрузившись, мы пускались в обратный путь – мимо чайхан и пивнушек, мимо мебельного магазина и ворот, мимо кремового пустыря, называемого площадью. Добирались до дома. Ну?
– Да иди, иди… Надоел. И чтоб не поздно!..
И вот я кубарем выкатывался во двор, чтобы отдать ему свой долг.
Разве можно забыть о нем хоть ненадолго! Во-первых, не только ты имеешь право на двор, но и двор на тебя. Во-вторых, стоит помедлить, как возникнут сети новых, появившихся без тебя отношений, новый мир восстанет из вчерашних осколков, все изменится, и ты, вернувшись, будешь тыкаться, как слепой щенок, не понимая: бог ты мой, да что же это случилось такое за те четыре часа, пока меня не было?!
Кроме того, именно по воскресеньям случалась большая игра, завершавшая старую и начинавшая новую неделю. От нее зависело, кем ты будешь жить до следующего воскресенья – капитаном или матросом? Солдатом или командиром?.. Она съедала еще один день. Смеркалось, тени и звуки становились мягкими. Двор затихал. Ты мог идти домой.
Был именно такой вечер. Темнело, осенний ветер шатал лохматые деревья. Мы с Пашкой стояли у подъезда. Большая игра кончилась. Загорались окна в доме и звезды в небе. Мы устало молчали. Будущее было определено ровно на одну неделю – до следующего воскресенья. Но, должно быть, что-то беспокоило нас. Время незаметно подбегало к тем границам, за которыми эти же вопросы грозили встать серьезнее, не на неделю: кем быть – капитаном или матросом? Солдатом или командиром? Что-то уже витало вокруг нас, что-то уже грозно позванивало в воздухе.
Пашка зачем-то ширкал палкой по асфальту. Потом его кликнула мать. Мы расстались.
Я открыл дверь и потоптался у порога, вытирая подошвы. В кухне шумела вода, что-то трещало на плите. Левый шнурок затянулся мертвым узлом и не поддавался.
– Сына, сына! – закричала мама. – Не разувайся, слетай за хлебом! В Угловой сегодня не завезли, я заходила, – сказала она, протягивая мелочь, – иди на Хлебозавод. Надень берет, холодно.
Я с досадой захлопнул дверь и вышел из подъезда.
Берет! Ага! Что я, глупый? Надевать берет, когда идешь на Хлебозавод! Хлебозавод – вообще не место для прогулок, тем более если у тебя на голове – берет. Еще и галстук нацепить, когда идешь на Хлебозавод, ха-ха!..
Я повернул за угол и, сделав несколько торопливых шагов, встал как вкопанный. Кажется, на голове у меня зашевелились волосы. Уже совсем стемнело. Ветер немного успокоился. Фонарь качался на столбе, в глазах рябило. В его зыбком свете вдоль ворот гаража ровным строем, медленно и мерно, шурша лапками по асфальту, ползли глянцевитые черные зверьки. Абсолютно черные! Как уголь!!! Штук восемь… Они настолько не были похожи на каких-нибудь земных зверей – размером с ладонь – и столь странным было их движение – гладкое, плавное, без скачков, и вместе с тем какое-то упругое, напористое, цельное, – и, главное, строй их, который в движении не ломался, а оставался правильным, линейно вытянутым – а разве земные звери ходят строем?! – что все вместе это выглядело совершенно не по-человечески! Это были инопланетяне!..
Я уже распялил рот, чтобы заорать, отметив одновременно, как скользнул в башке обрывок тщеславной мысли – первый, мол, увидел! – и вдруг понял: ё-моё, да это ж бумага. Горелая бумага. Пепел. Ничего не инопланетяне. И ничего не первый. Пепел. Ползет пепел. Сквозняк. Сквозняк вдоль гаража. Тянет – и ползет пепел от этого сквозняка. Это сикилявые Костя с Кешей, должно быть… они хотели что-то жечь… секретничали, носились под вечер со спичками… тьфу!
Я понял это и сразу ослаб. Потом подошел и долго растирал их башмаком по асфальту. Когда остались только грифельные пятна мелкого праха, я оглянулся – не видел ли кто?
Я понимал, почему так сильно испугался. Еще дергался холодок под вздохом, руки-ноги не свои. Я был к нему уже готов, к этому испугу. Если бы я направлялся не на Хлебозавод, а куда-нибудь в другое место, то вряд ли этой шелестящей горелой бумаге удалось бы меня обмануть. Ползет горелая бумага – ну и ползи себе, а я на тебя ноль внимания: мне некогда, я за хлебом иду. Но я был уже настроен на страх. Так настраивают скрипки. Стоило появиться поводу, как я ответил, резонируя. Потому что я шел на Хлебозавод, потому что стемнело, потому что не хотелось мне идти – ведь там можно было встретить Лайло.
Как ни странно, Лайло вяжется у меня в голове со сладким карамельным запахом. На Хлебозаводе варили карамель, а он жил где-то неподалеку. Сладость, приносимая горячим ветром, щекотала горло и ноздри. Ее хотелось запить водой. Она забивала все прочие запахи. Из ворот Хлебозавода выезжали синие грузовики. Они подолгу стояли на весах – я видел из-за решетчатого забора. Из двух высоких труб днем и ночью вился полупрозрачный дым. Ходил у ворот Алик – детина с болезненно-младенческим лицом, делал артикулы палкой, ничуть не похожей на ружье. Он маршировал туда-сюда, мычал, улыбаясь, и так бил ногами, что казалось, вот-вот проломит мостовую. И где-то там жил Лайло.
Я его боялся. Это не был страх слабого перед сильным, потому что Лайло на самом деле не был силен настолько, чтобы я не мог оказать ему серьезного сопротивления. Он был худ, черен, пронзительно-быстр во всех движениях, как-то ядовит всем своим видом – но силы в нем почти не было. Тело, обтянутое смуглой кожей, было сухим, тонкокостным и походило на стручок жгучего перца, легкий и обжигающе горячий. Его клевреты были похожи друг на друга и на самого Лайло – все худые, все резкие и порывистые, как пунктиры, все черные. Одеты по-разному и вместе с тем очень похоже – рубашки, переходившие, видно, с плеча на плечо, разносортные, но одинаково ветхие штаны, рваные сандалеты, стоптанные башмаки на пару номеров больше, трухлявые кеды, а то и просто остроносые галоши на босу ногу.
Время от времени они врывались в наш относительно мирный двор и приносили с собой законы какой-то другой жизни. Я той жизни не понимал. Та жизнь громоздилась россыпью лепившихся друг на друга домишек в Нагорной, чернила людей, сушила их.
Именно оттуда появлялись Ефрем и Машка. Утром они тащились через двор откуда-то с Нагорной в сторону базара – оба старые, седые. Ефрем был высок и прям, худ как щепка. Сутулая Машка держала его под руку. Вечером брели назад, и теперь Ефрем шел впереди, чуть только пошатываясь, а согбенная Машка, зачем-то распустив белые грязные космы, едва ковыляла за ним, бранясь.
Там стоило лишь попасться на глаза какой-нибудь шакальей стае… Тамошний акающий говорок звучал недобро: «Ты, падла, за падляну не бери, но я тебя предупредил!..» И пахло там так же примерно, как от Машки и Ефрема – какой-то кислятиной.
Лайло был оттуда. Не знаю, насколько он был старше. Мне казалось, что он вообще не имеет возраста. Я боялся его не как человека, могущего обидеть, принести зло, побить, отнять, – нет, я боялся его беззаветно, бескомпромиссно, честно и преданно, как боятся злых духов и землетрясений. Глупец! Я думал, что Лайло вызывает у меня страх; на самом деле мой страх рождал его к жизни. Изредка встречая его во дворе или на улице, я не мог поднять взгляда, чтобы посмотреть в его действительно странное лицо. Странным оно было для всех – а для меня страшным. Все щелчки и обиды, все мои слабости неизменно облекались внешностью Лайло. А сам Лайло, питаемый моим воображением куда лучше, наверное, чем кормили его дома, вырастал у меня в голове в титаническую и всевластную фигуру…
Однажды мы с Пашкой играли в ошички. Дело шло. Блестящие, отполированные руками бараньи косточки с треском сшибались. У Пашки была свинчатка, то есть кость, аккуратно просверленная и залитая свинцом, кость, которой цены не было – сака. Она никогда не переворачивалась так, чтобы снова, будто по волшебству, не лечь на выигрышную сторону. Пашка выигрывал. Я отдал ему уже две ошички.
В какой-то из конов, когда я, негодуя и сокрушаясь, приноравливался, чтоб вот сейчас, вот так, одним ударом перевернуть эту несчастную счастливую Пашкину саку, за спиной раздался голос:
– Играем?
Лайло!
Я отскочил в сторону и играть отказался. Пашка, пожав плечами, кивнул и бросил свою кость. Чика. Бросил Лайло. И скоро проиграл. Потом проиграл Пашка. Они в азарте ползали на коленках, я смотрел. Пашка все-таки выигрывал чаще.
– Ладно, – сказал вдруг Лайло. – Хватит.
Он встал. В кулаке у него лежала Пашкина счастливая кость.
– Хватит так хватит, – сказал Пашка простодушно. – Давай сюда.
– А что я у тебя взял? – спросил Лайло.
– Давай! – повторил Пашка.
Лайло мельком обернулся. Я стоял недалеко. Мне все это сильно не нравилось.
– Дать? – спросил Лайло. – На!
И, коротко размахнувшись, он резко сыграл Пашке по губе – сильно, чтобы сразу сбить с ног. Из губы брызнула кровь. Они покатились по земле многоногим клубком. Пашка хрипел и скреб ногой, стремясь взять верх. Это ему не удалось; сверху очутился Лайло; я стоял как пришитый.
Лайло молниеносно замахнулся и, как мне показалось, изо всех сил ударил сверху кулаком.
Кровь хлынула у Пашки из носа. Лайло спокойно встал, равнодушно отряхнул штаны. На меня даже не взглянул. И двинулся вдоль забора пружинистой своей, богомольей походкой.
Пашка встал, кряхтя, стал отплевываться, горестно рассматривать порванную рубашку.
– Рубашку вот порвал, сука, – сказал он гугняво, задрав голову, чтобы остановить кровь. – Что ты смотрел-то? Жим-жим?
Лайло уже скрылся.
– Да я ведь!.. – стал говорить я, и махать руками, и показывать, где кто стоял – где Пашка, а где Лайло, – и твердить, что все случилось так быстро, что я просто не успел подбежать, а если б успел, то мы бы ему дали, да еще и отняли бы его ошички; так что пусть Пашка в голову не берет, я не виноват; и вообще, кто его заставлял с Лайло играть, ведь всем известно, что это не шутки; и вообще…
Скоро я и сам искренне поверил в то, что говорю. Вера придала моей речи необыкновенную убедительность. Кое-как замыв рваную рубашку, мы пошли в тот двор извещать народ, что дрались с Лайло и что он, сволочь, украл саку… И Пашка по великодушию сказал, что мы дрались вместе.
А теперь я вприпрыжку бежал на Хлебозавод. Было и впрямь холодно, я поднял воротник куртки. Мы стали старше. Мои страхи поумерились. Но все равно было неприятно думать, что можешь сейчас наткнуться на Лайло… Я зашел в магазин, протянул деньги и получил горячую буханку. Не утерпел и прямо здесь, у прилавка, отхватил угол зубами, чувствуя, как хлебное тепло – плотное, густое – ложится на нёбо, а язык растирает мякоть, и она струится в горло… Отщипнул еще немного, кинул в рот, сбежал по ступенькам и, отчего-то вдруг повеселев, заторопился назад. На дороге было пусто. Стояли длинным рядом фонари. Асфальт блестел. Проехала машина. Я пнул попавший под ногу камешек. Навстречу кто-то шел, был слышен голос.
Я вглядывался, не замедляя шага, но разобрать ничего не мог – они как раз вышли из-под очередного фонаря и шагали в темноте. Мы приближались друг к другу. Я расслышал, что голос был женским.
Мы встретились под следующим фонарем.
Толстая тетка причитала и плакала. Речи я ее не понимал – она говорила по-таджикски. Голос был очень высокий. Фонарь ртутным светом выкрасил ее длинное бесформенное платье, засиявшее мертвыми, люминесцентными красками, платок на голове и калоши на ногах. Чуть впереди – в двух шагах от нее – брел, понуро сгорбившись, мальчишка. Время от времени она догоняла его и, неловко размахнувшись, давала затрещину. Голова его дергалась, а она, снова отстав, принималась причитать с новой силой. Пацан был тонкий, хилый, он тяжело шаркал подошвами великих ему башмаков и не говорил ни слова.
Мы сошлись.
Это был Лайло.
Он посмотрел на меня совершенно безучастно. Прошел. Я поравнялся с женщиной. Прошла и она. Я шагал своей дорогой, зажав под мышкой буханку хлеба. Светили фонари.
Это был Лайло.
Да, но разве это был Лайло?!
И вдруг я почувствовал, как часть меня самого отделяется, чтобы раствориться в окружающем, расплыться по тротуару, по сухой коробленой листве осенних деревьев, по едко дымящимся грудам палого листа; тонкой кисеей завешивает воздух, проникает в стены домов и за ограду Хлебозавода – и куда-то еще дальше и выше, к облакам, раздвигающимся как занавески перед ликом луны; окутывает весь город, все знакомые и родные улицы, дворы, переулки, изгороди, змеящиеся черные плети виноградных лоз, кусты пожелтелой сирени, камни и глину, говорливую арычную воду, темные стволы чинар и вишен, – и ложится на них невидимой, но вечной печатью.
Я перехватил буханку и прибавил шаг.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?