Читать книгу "Овечки в тепле"
Автор книги: Анке Штеллинг
Жанр: О бизнесе популярно, Бизнес-Книги
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Это приветствовалось: указывать друг другу на раздражающие привычки. Зато все оставались друзьями.
Теперь этого больше нет. Теперь действует правило: никакой критики.
Когда-нибудь потом, может быть, снова, а теперь надо сперва пережить самое трудное время с детьми, подождать, когда цемент схватится, отношения повзрослеют, а проект пробьётся сквозь порядок лицензионных разрешений, – разве тут до тонкостей при всех этих стрессах? Может быть, однажды придёт для этого время и будет досуг, но это неправда, Беа, не наступит такое «однажды» никогда.
Или наступит, но и тогда все эти пробившиеся, с трудом добытые, спасённые и закалённые отношения, дети, дома и карьеры будут все в некрасивых синяках, разрывах и уродливых искажениях, которые опять же придётся скрывать и прятать, и это будет не менее трудно, чем построить их, отделать и вырастить.
Разве об этом мы мечтали? Занять дом – вместо того, чтобы владеть им. Жить по-другому, жить вместе. Жить вместе по-другому.
Мне представлялось, что в названии дома ещё останется хоть что-то от мечты.
Я помню, как Ульф поклялся, что он никогда, никогда в жизни не возьмёт у своих родителей ни пфеннига – дело было в начале девяностых, деньги ещё были в марках и пфеннигах, – потому что у родителей они в свою очередь от их родителей, а те были нацистами и производителями оружия, и тем самым их деньги кровавые и коричневые.
Фасад К-23 выдержан в мягком бежевом тоне. Чудесно, цвет ванильного мороженого. В него вставлены деревянные окна, покрытые белой глазурью, сквозь которую всё же просвечивает структура древесины, а в саду только нежно-лиственные растения, никаких колючек, шипов и кустов, а только берёзы и сирень, бамбук и дикий виноград. Фасад не очень прочный, не то чтобы немаркий, сделанный не для того, чтобы выдерживать натиск и нападение; если К-23 и представляет собой крепость, то снаружи этого не видно.
– Ты тоже могла бы сюда въехать, – не раз говорил Ульф.
Я не упираю на то, что он нарушил клятву. Я не должна напоминать ему об этом, но и поделать ничего не могу с тем, что сама об этом помню, и мне надо бы куда-то пристроить это воспоминание, и да, это можно сделать при помощи понятия «возраст швабской зрелости» или при помощи его парафраза, сказанного Уинстоном Черчиллем: «Кто в двадцать лет не социалист, у того нет сердца, кто в сорок всё ещё остаётся им, у того нет ума», но я люблю живые проявления мира и странному поведению моих друзей не ищу объяснения в их поздравительных открытках или у Черчилля, а как-нибудь уж сама подберу к нему рифму.
«Подобрать рифму» – ещё один красивый оборот речи, в нём говорится о письме.
Акт самоуправства, заложенный в основе рассказа, вошёл в поговорку.
Рифма-рефрен Ульфа гласит: «Ты тоже могла бы участвовать в кооперативе, ты могла бы тоже поселиться здесь» – он и в самом деле думает, что я просто завидую и, будь у меня всё то, что есть у него, я бы тоже всё видела и воспринимала в том же свете, что и он. Может, даже так и есть, но нам этого никогда не узнать, потому что у меня всего этого нет, и я этого не делаю, а может, вовсе и не хочу, поэтому я говорю – тоже не произнося вслух: «Тебе не следовало это делать, не надо было строить дом, а если и построил – не надо было тебе в него вселяться», и тогда мы вдруг оказываемся квиты, и всё в принципе оказывается под вопросом.
* * *
Тридцать лет назад, когда мы с Ульфом ещё были парой, мы действительно верили, что между нами нет никакой разницы и не имеет значения, у кого какое происхождение: если я могла проследить свой род разве что до поколения дедов, которых мои родители ещё знали лично, то его генеалогическое древо – в виде книги в кожаном переплёте – стояло за стеклом у его родителей. Я, первая в своей семье получившая аттестат зрелости, и он, чьи прадеды уже учились в Гейдельберге. Это была идея наших матерей – больше не отделять семью от политики, а, наоборот, пропустить детей вперёд, через сословные границы, из-за чего я потом очутилась в гимназии, а Ульф не отправился в интернат на Боденское озеро. Так мы встретились и были равными.
Но потом всё же внезапно возникли – или всё ещё оставались – эти маленькие противоречия и недопонимания, мелочи, которые становились всё существеннее и начали причинять боль, и приходилось спрашивать себя: можно ли упомянуть об этом? Как рассказать о том? Где взять слова для того, чего официально не существует?
Февраль 1989 года в Штутгарте.
Нам по семнадцать, мы все ещё живём дома. Дошли до старшей ступени гимназии: через полтора года нам сдавать экзамены на аттестат зрелости.
Ещё идут восьмидесятые годы, богатые ещё должны платить налоги, а для бедных на эти налоги строят бассейны. Идея наших матерей не только в духе того времени, она находит выражение и в парламентских решениях. Итак, плавать я уже умею, и когда наша продвинутая школа отправляется на ежегодные горнолыжные каникулы, я обычно иду с другими детьми, дорвавшимися до недоступных прежде благ, в аквапарк в Зиндельфингене и прекрасно провожу там время. Но теперь у меня есть компания – то есть Вера, Фридерике, Ульф, Кристиан и Эллен, и они хотят провести эти лыжные выходные вместе, в загородном доме родителей Кристиана в Бернских Альпах в Швейцарии.
Все мы ещё живём у родителей, и наши дома обустроены по-разному, но нам это не бросается в глаза. У Кристиана родители намного состоятельнее, чем у остальных, но это имеет так же мало значения, как то, что мои – самые бедные. Глупо при этом только одно: я не умею кататься на горных лыжах. Плавать умею, но в гараже у меня нет горных лыж. У нас и гаража-то нет, что я замечаю только теперь и что прежде мне совершенно не мешало, напротив. Я не люблю гаражи, они воняют бензином, и их надо раз в год всей семьёй убирать, на что потом жалуются с проклятиями мои друзья и подруги. Гаражи – это родина родительских автомобилей и прочего хлама, который меня совсем не интересует, и вечно там проблемы: то заклинивает ворота, то пропадает ключ, то не срабатывает мотор для автоматического открывания. Но – к прочему хламу относится и лыжная экипировка, а к лыжной экипировке относятся горнолыжные каникулы и навыки в спуске с гор, начиная с раннего детства, и у меня всего этого нет, поэтому идею провести лыжные выходные в горах я не нахожу такой уж гениальной, как считают мои друзья.
Ульф, с которым я к этому времени уже почти два года вместе, смотрит на меня задумчиво и потом говорит, что это очень большое удовольствие – кататься на лыжах, и он по этому удовольствию давно скучает: с тех пор как больше не проводит каникулы с родителями, а проводит со мной и с нашей компанией. И что у остальных дело обстоит так же. Кроме того, все они не так уж честолюбивы и не настолько одержимы горнолыжными трассами, и я могла бы всё-таки взять санки или что-нибудь почитать или просто гулять целый день, пока остальные не вернутся со склона. Вечера всё равно самое лучшее.
– О’кей, – говорю я, – тогда мы могли бы устраивать сплошные вечера, на целый день, как обычно.
Но тут он говорит, что вечера совсем другие, когда перед этим несколько часов двигаешься, то есть мчишься с горы, и я говорю:
– Хорошо, но из этого я исключена.
– Да, – печально говорит Ульф, – это мне уже ясно, но я не виноват в этом, и другие тоже не виноваты.
Уже тогда речь шла прежде всего о вине, замечаю я теперь.
Во всяком случае, я не знала, что на это ответить, и ждала, что они решат, а они действительно взяли и уехали, больше не возвращаясь к этому разговору, и я никак не могла в это поверить.
Я просидела те длинные выходные дома и спрашивала себя, какие выводы из этого сделать, то есть: какие уроки я должна из этого извлечь, а также какие наказания я должна за это раздать.
Мобильных телефонов тогда ещё не было – разве что в машине у отца Кристиана; эта машина стояла в подземном гараже под их домом на одну семью и воняла ещё больше, чем все остальные, – и поэтому ни мне не могли позвонить, ни я не могла ни позвонить, ни отправить ехидную, укоризненную или примирительную эсэмэску все три долгих бесконечных дня. И только и дискутировала в своей голове сама с собой туда и сюда.
Это было, мягко говоря, ужасно.
Но потом, конечно, было уже всё равно, жизнь шла дальше, выходные кончились, и только у меня в голове завелись тоже не ахти какие умные заключения, отнюдь не про классовые вопросы и не про то, можно ли вообще ожидать солидарности в одной из таких систем, а скорее про любовь и про меня саму как этакую Золушку, чьи гордость и храбрость в конце концов устыдят и даже смягчат принца. Я не вспомнила про туфельку в истории Золушки, иначе, может, могла бы поразмышлять о том, что оказалось тесновато и маловато для Веры, Фридерике и Эллен и что возвышает над ними меня, которой это оказалось впору. Не девственность, нет, секс у нас всех уже был.
Итак, всё у меня просто шло своим чередом дальше как с Ульфом, так и с компанией; я про всё забыла, никто больше об этом не вспоминал.
И вот теперь настало время всё это снова вытащить на свет божий, ибо «известно же» тут, к сожалению, не работает. В этом и загвоздка: тогда я этого не знала, у меня не было слов для этого. Что и вело к тому, чтобы замалчивать и забывать. Может быть, к тому вело не только это.
Потому что мы ведь тоже все были кузнецы своего счастья.
Я могла бы поехать вместе со всеми и пройти в те выходные первый курс обучения спуску на лыжах. Одолжить на это денег у родителей Ульфа или украсть из портмоне отца Кристиана. На месте арендовать всю экипировку или приобрести подержанную; хорошо, в том году уже нет, потому что лыжные базары в гимнастическом зале школы проходили в начале сезона, но если бы действительно хотела, я могла бы наверстать и сравняться с ними хотя бы теперь, спустя двадцать восемь лет.
Я могла бы, но недостаточно сильно хотела этого.
Точно так же, разумеется, и со всем остальным; мне следовало бы лучше выбирать, большего хотеть, по шажочкам продвигаться вверх. Поначалу довольствоваться малым, а потом в нужный момент нанести решающий удар.
Когда началось дело с проектом дома, Ингмар однажды утром завёл со мной разговор:
– Ты же знаешь, что у меня есть кое-какие деньги. Часть из них отложена на образование Зиласа и Зофи, но часть свободна, и я был бы рад, если бы они послужили цели, для которой деньги, собственно, и предназначены, а именно: открывать шансы и давать пинки.
Он подловил меня перед школой, куда я как раз привела тебя, Беа, – с Кираном в заплечном рюкзаке и с Джеком на саночках. Понятия не имею, откуда там взялся Ингмар; Зилас тогда был ещё в детском саду.
Я пыталась тянуть санки, хотя снег ещё толком не лёг, но у меня не было выхода, потому что иначе мне пришлось бы нести на себе и Джека, помимо Кирана, да ещё и санки. Итак, я тянула санки по асфальту, и был такой звук, как – ну, будто гравий перемалывается между асфальтом и полозьями.
Ингмар остановился около меня в своём вэне, который не издал практически ни звука – гибридный автомобиль, уже тогда, – и на заднем сиденье машины были закреплены детские кресла Зиласа и Зофи. Бархатные детские сиденья. Качественные. Ингмар вышел из машины, снял с меня рюкзак, извлёк из него Кирана и посадил в кресло Зофи. Потом пристегнул Джека в кресле Зиласа, а санки отправил в багажник.
– Тебе не надо на работу? – удивилась я.
– Только в девять, – ответил он и бросил взгляд на мой беременный живот: – На самом деле просто круто, как тебе это удаётся.
Я поблагодарила, потому что тогда ещё думала, что эта фраза – комплимент.
Возле детского сада Ингмар снова вышел, чтобы отстегнуть и выпустить Кирана и Джека, и я хотела тоже выйти и достать санки, но он сказал, что подождёт и отвезёт меня домой вместе с санками.
Когда мы потом подъехали к нашему дому, я ещё раз его поблагодарила, а он улыбнулся и сказал:
– Да всё нормально, – и потом сказал про деньги, которые должны давать пинки, и поначалу до меня даже не дошло, к чему этот разговор, и я лишь представила себе такие комические монетки с ручками и ножками и как они раздают пинки и открывают шансы.
Ингмар продолжал улыбаться и сказал, чтобы я поговорила со Свеном – а он и Фридерике были бы рады.
Это было впервые, чтобы кто-то предложил мне так много денег, я имею в виду: первый взнос, необходимый для получения банковского кредита на строительство. Пятьдесят тысяч евро? Он не назвал мне сумму, но речь шла о том, чтобы мы тоже вошли в группу К-23.
Я передала наш разговор Свену, и он сперва тоже ничего не сказал. Потом:
– Должно быть, у него и правда много денег, у Ингмара-то.
И я:
– Или нас так любит?
А Свен:
– Где начинаются деньги, там дружба кончается.
И я:
– Может, он как раз хочет опровергнуть эту максиму.
Больше нам нечего было сказать. Ничего не пришло в голову, и я понятия не имею, о чём думал Свен в последующие дни, а у меня в мыслях чередовались «супер» и «с ума сойти»; «супер» в значении «ух ты, а ведь это вариант» и «с ума сойти» в значении «бог ты мой, здесь что-то не то».
При очередном разговоре Свен сказал:
– Я даже думаю, что он хороший человек.
А я:
– Скорее верблюд пройдёт сквозь игольное ушко, чем богатый попадёт в Царство Божие.
А Свен:
– Отдай кесарю кесарево.
И я:
– И у девы всегда должно быть достаточно масла в её светильнике.
Но дальше этого мы опять не продвинулись и потому размышляли, что надо бы в любом случае пойти к нотариусу и закрепить сделку договором. Чтобы потом прийти к тому, что есть и другие ценности, помимо евро и центов.
– Я не хочу быть так тесно связанным с Ингмаром и Фридерике, – сказал наконец Свен, а я:
– Ну хорошо, тогда забудем про это.
Получалось, что мы вроде как струсили и промелочились.
Но Ингмар сказал ладно, ничего.
– Я понимаю, – сказал он. – Безумно жаль, но я это понимаю.
Насколько понимает, он не сказал, и что именно было ему безумно жаль, тоже не сказал, а жаль: тогда бы и я, может, тоже наконец поняла. А я вместо этого огорчилась из-за своей трусости и впечатлилась великодушием Ингмара – не только из-за его предложения, но и в том, что касалось нашего отказа.
Он ничуть не обиделся и держался вполне раскованно.
А я держалась скованно, была сама виновата и оказалась в стороне от проекта.
Вера и Франк тоже сожалели об этом.
– Тогда хотя бы воспользуйтесь нашей квартирой, когда мы переедем, – сказала Вера, и я ответила:
– О, конечно, вот это было бы здорово.
А Франк подал к столу свой лотарингский пирог со шпиком, который мы все любили.
– Тогда будем по-прежнему неподалёку друг от друга, – сказала я, а Свен добавил:
– По крайней мере, не в Марцане, – а Франк заметил:
– Честно говоря, я рад, что есть два человека, которые во всё это не впутались.
– И всё равно жалко, – сказала Вера, ковыряя вилкой в своём куске пирога. – Я имею в виду, что изначально мы мечтали именно об этом!
И она посмотрела мне в глаза и улыбнулась своей кривой улыбкой, которая ввергала меня в уныние ещё тогда, когда мы с ней ходили вместе в один детский сад: эта тоскливая улыбка указывала на то, что где-то нас ожидает нечто большее, а то, что происходит сейчас – далеко не самое лучшее.
– Идея насчёт коммуны, да, – подтвердила я. – Жить и работать вместе, растить детей.
И Вера вздохнула, а потом из спальни позвал Леон, и она встала.
– Коммуна? – переспросил Свен, когда Вера ушла, и Франк отрицательно помотал головой:
– Всё равно здесь не то.
И я подумала: верно, но тем не менее жить они будут вместе, а Вера всё не возвращалась из спальни – наверное, так и заснула рядом с Леоном. Правда, можно было на следующее утро позавтракать с ней вместе, но не поеду же я к ней ради этого через наши пять поворотов.
И опять я была виновата.
Это становилось мне ясно, Беа, в одном ряду с горнолыжной историей. Что проблемы как раз у меня, а не у них.
Это я не могу пересилить себя, не могу отнестись к этому легче. В точности как в 1989 году, когда мне просто надо было поехать вместе со всеми в ту альпийскую хижину: наверняка всё было бы хорошо. Но нет, мне вздумалось упорствовать, настаивать на нашем неравенстве, капризничать и столкнуться в лоб с людьми, которые старались ради меня и хотели это неравенство сгладить.
С этим пресловутым неравенством действительно было досадно.
Мне понадобилось почти тридцать лет, чтобы я смогла рассказать эту историю с горнолыжными выходными, и даже теперь я тревожусь, что ты или кто-то ещё может сказать, что я тем самым изображала жертву, ибо это расхожий упрёк тем, кто говорит о неравенстве вслух.
Неравенство разделяет нас на тех, кто обладает привилегиями, и тех, у кого их нет, и это проблема для всех, кто тоскует по справедливости. Не важно, к какой группе они принадлежат; Ингмару было так же неприятно быть богатым, как и мне бедной. Почему бы всем вместе просто не кататься на лыжах, чёрт возьми? И раз уж это так, почему бы нам хотя бы не сделать вид, будто это не так? Чтобы мне не выглядеть неудачницей, а Ульфу и Ингмару не выглядеть победителями?
В моей каморке совсем нечем дышать.
Я не могу бросить курить, хотя это смешной признак независимости. Но и проветрить каморку не могу, потому что тогда мне бы пришлось встать и принести себе куртку.
На кухне Беа, готовит себе чай. Я слышу, как она ходит там, шаркает ногами, гремит посудой. Наверняка хочет поговорить со мной; после десяти часов вечера её обуревает разговорчивость; по крайней мере, спать она не хочет, спать она ещё никогда не хотела.
Когда она была маленькая, я пела ей песни, одну за другой, потому что знала тексты наизусть. Первая стратегия выживания матери маленьких детей: отключить мысль от того, что выходит из уст. Мама, автомат успокоения и обработки звуком.
Но это уже позади. Я больше не хочу ничего петь или произносить наизусть, я хочу постоять за своих детей, отстаивая себя саму, семнадцатилетнюю Рези, и, например, спрашивая Ульфа, по-прежнему ли он полагает, что тогда ей достаточно было взять с собой что-нибудь почитать – и всё было бы хорошо. Я хочу постоять на стороне неуверенной парочки, которая струхнула перед открывшейся для них возможностью, и спросить Ингмара, в чём состояла эта возможность и для кого, собственно, она открывалась: получить деньги взаймы, так ли? Или всё же скорее: избавиться от денег и успокоить совесть.
Я не знаю, откуда у Ингмара деньги. Если Ульфа я знала с детства, то Ингмара – нет, и он не приносил присягу в моём присутствии.
Я только знаю, что его всегда зачаровывало, как нам со Свеном «это удаётся», как мы выживаем при нашей чудовищной безответственности, рожая на свет четверых детей без финансовой гарантии.
С самого начала Ингмар необычайно интересовался моими текстами и картинами Свена, а также условиями их создания и продвижения. Когда он нас приглашал к себе, то всегда подробно представлял нас друзьям и родственникам, объясняя, что мы деятели искусства и тем не менее – или как раз поэтому – самые выдающиеся родители из круга друзей Фридерике.
Мне льстил его интерес, его солидное присутствие на моих выступлениях и вернисажах Свена, его внимание как приглашающего хозяина. Я охотно выслушивала, как ему всё же далёк наш мир, и до меня не доходило, что он говорит это всерьёз, тешась нами, приукрашиваясь нами. Я не осознавала различие наших миров, я думала, он преувеличивает – и не понимала, с какой целью.
Первая догадка пришла, когда заговорили о поступлении Зиласа в школу, и Фридерике рассказала мне, что Ингмар не хочет, чтобы школа была таким же скучным гомогенным социотопом, как жилищное товарищество их строительного кооператива; ему нравилось, что в детском саду у Зиласа были друзья из простой или мигрантской среды, «не такие пугающе белые и преуспевающие». Тут я вспомнила, что бедность для Ингмара представляла собой желанный признак отличия от него самого, «она такая великолепно пёстрая и беззащитная», и это казалось мне абсурдным.
Только теперь, по прошествии ещё шести лет, я поняла, что Ингмар хотел ссудить нас деньгами, чтобы держать нас неподалёку от себя; чтобы мы придавали пряность строительному кооперативу и можно было бы выдавать нас как для внутреннего употребления, так и вовне в виде социального проекта: «А как же, с нами в одной лодке и малообеспеченные люди, художники…»
Будь у меня хоть искра классового сознания, тогда, в его политкорректном гибридном автомобиле с бархатными детскими креслами, я бы рассмеялась его предложению и сказала: «Забудь об этом. Я не буду исполнять роль клоуна. Я не облегчу твою совесть и твой кошелёк, поищи для этого кого-нибудь другого, золотоискатель ты наш».
Вместо этого я терзалась и ломала голову. То и дело расписывая себе, как бы это было, если бы мы согласились. Что тогда, может, сохранилась бы дружба с Ульфом. И уж в любом случае дружба с Верой и Франком. Деньги бы и дальше не играли роли, и мы бы все по-прежнему были вместе – счастливые, довольные и равные…
Прямо хоть плачь, Беа.
Потому что именно сейчас мне становится ясно, что я погрязла в болоте куда глубже, чем думала.
Если бы у меня было классовое сознание – и не только искра и связанная с этим гордость размежевания и краткосрочный выигрыш по очкам, но настоящее, глубокое сознание того, как функционирует мир и на какой позиции в нём нахожусь, тогда бы я несомненно приняла предложение Ингмара. Хладнокровно облегчила бы его на энную сумму денег и не моргнув глазом исполняла бы роль клоуна. Какое мне дело, для чего я ему служу? Он служит мне, я тут обладаю верховной властью толкований! И обладала бы собственной квартирой в одном из центральных районов города, из которой меня уже никто так просто не выковырнет, независимо от того, хочется ли ему ещё украшать себя мной или уже расхотелось, или он уже начал меня побаиваться.
Я вдруг чувствую себя смертельно усталой.
Всему, что я тебе тут рассказываю, грош цена, дитя моё. Верховная власть толкований, не смешите меня…
– Мама? – Беа просовывает голову в дверь моей каморки. – Эй, ты поосторожнее. Тут нечем дышать.
– Иди спать, дорогая.
– Тебе не следует так много курить.
– Я знаю, но мне надо. Главное, чтоб ты не курила.
– Нет. Что угодно, только не это.
Она продолжает стоять в дверях:
– Ты ещё зайдёшь?
– Куда?
– Ко мне в комнату.
Она поворачивается и уходит. Не сомневается, что я уже встала и следую за ней.
Это я записываю себе в плюс на сегодня: Беа не сомневается в моей безусловной материнской преданности.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!