Текст книги "Восемь. Донбасских. Лет"
Автор книги: Анна Ревякина
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Анна Ревякина
Восемь. Донбасских. Лет. Питер покет. Стихи
Часть средств от продажи книги будет перечислена в библиотечные фонды территорий, пострадавших от военных действий.
© ООО Издательство «Питер», 2022
© Серия «ПИТЕР ПОКЕТ», 2022
© Анна Ревякина, 2022
2014
«Что ни дом, то короб пустой…»
Что ни дом, то короб пустой,
что ни слово, то сух язык, —
эта боль посильней зубной.
Бог, как опытный ростовщик,
назначает такой процент —
не расплатишься до зимы.
После смерти не будет цен,
только свечечки зажжены.
Под ногами горит асфальт,
и не слышно колоколов,
в этом городе плавят сталь,
проливают свою же кровь.
А за городом светлячки
освещают победный путь,
я гляжу сквозь твои очки,
я желаю к слепцам примкнуть.
Что ни дом, то сплошная скорбь,
что ни голос, то вой сирен.
Этот город был слишком горд,
и теперь он пошёл в размен.
Бог торгуется, как банкир,
не уступит и двух монет.
Бог смеётся, что Божий мир
утверждает, что Бога нет.
Его смех – канонада дня,
город плотно берут в кольцо.
В этот город пришла война,
я боюсь ей смотреть в лицо.
«Иногда пространство не выдерживает и рвётся…»
Иногда пространство не выдерживает
и рвётся,
обнажая слои и заброшенные колодцы
посреди дворов, где сирень и яблони,
где высокий ты остаёшься маленьким…
Навсегда. Там пахнет книгами
и прочитанным,
пахнет крепко, вышколено, мучительно.
Стой под яблоней и гляди на решётки
в окнах,
стой, покуда в горле не станет сохнуть…
Слово за слово, мы вернёмся, на кальке
детства
абрис каждого обрисован, кто по соседству
заливался смехом, судачил, бельё
вывешивал.
Твоя мама смотрела сны зачастую вещие.
Иногда в рулетке времени и пространства
вдруг случается сбой, как на той
подстанции,
по которой ты узнаешь дорогое место, —
красный дом внутри прожитого детства.
Узкий вход в подъезд, беседка
и сизый тополь.
Он всегда был здесь, и всегда галопом
вы носились по двору – оголтелые!
А теперь ты впаян в иное тело,
оно жёстче, суше, что, впрочем, кажется.
«Я читаю души…» «Прочти,
пожалуйста!» —
ты стоишь навытяжку, просишь взглядом.
И я вижу небо!.. Его громада,
если черпать, так же неисчерпаема,
как и эта горловская окраина.
«И хотя моя цель – не вырасти, но расти…»
И хотя моя цель – не вырасти, но расти,
ужасаясь дремучести воздуха над головой.
Я всегда вспоминаю, что здесь полегли
костьми,
уходя в забой. Уходя в запой,
по стеклянное горлышко узких шахт —
четверенили потихоньку, как муравьи.
Не отмыть под ногтями и в пальцах
суровый такт —
сама соль земли, сама боль земли.
Словно стон роженицы – выдох, вдох.
Нарастает рокот внутренних галерей.
Уповай на Бога, но помни, что этот Бог
не жалеет даже собственных сыновей.
Но руда-земля тебя любит – вторая мать,
подземелий пыль не похожа на стылый
прах.
Если цель твоя – выстоять, так учись
стоять,
но тебе в этом не помощник страх.
«Странная моя девочка с растрёпанной головой…»
Странная моя девочка с растрёпанной
головой,
я всегда разговариваю с тобой, как
на передовой,
я спешу к тебе так, как спешат приходить
домой
после длинного дня, чтоб обняться
с пустой софой.
Я боюсь поворачивать голову резко,
как в вещем сне,
всё мне кажется, ты растворишься
в сплошной зиме,
свет искусственный льётся по шее
и по спине,
твоя тень – Атлантида, что лежит глубоко
в воде.
Ты похожа на берег Кубы, вокруг
сиреневая вода,
я умею с тобой быть грубым, я умею играть
врага
или самого нежного друга, ты слишком мне
дорога,
это жуткое «слишком» превращает умника
в дурака.
Ты дрожишь губой, хлюпаешь носом,
и меркнет свет,
я пытаюсь собраться с мыслями, только
мыслей нет,
я пытаюсь отчаянно вспомнить, что
слишком сед,
и твой вес вряд ли выдержит мой
шатающийся хребет.
Я твержу тебе в сотый раз: «Нам с тобою
не по пути!»
Ты глядишь на меня испуганно, я считаю
до десяти,
прижимаю тебя к себе, Господи, вразуми,
но мне кажется, разум – последнее, что
имеется у любви.
«Этот город покинули птицы. И неспроста…»
Этот город покинули птицы. И неспроста.
Я хочу о тебе молиться и ждать поста.
По весне не открылось небо для птичьих
стай,
я хочу в тебя вечно верить, мой дикий край.
Моё сложное счастье – верить в пустую
клеть,
я хочу для тебя рождаться, в тебе звенеть.
В этом слишком высоком небе из пустоты
появляются лица предков и те стихи,
что остались великими ненаписанными
о нас.
Этот город не справится с болью
от новых язв.
Этот город покинули птицы, ушли
на фронт,
я брожу вдоль больной границы, сжимаю
зонт
и невидящими глазами ищу твой след.
Этот город покинули птицы, оставив хлеб
засыхать и плесневеть на ладонях моих
весной.
И не слышно песен, и воздух пропах
войной.
«Любить тебя до неприличия…»
Любить тебя до неприличия
громко, устно, уста в уста.
Птица моя грустная,
птица моя, отведавшая креста.
Я – твоё пугало посреди полей,
полчеловека, одни глаза.
Птица моя, пожалей меня, пожалей.
Воротись назад!
Сон – та же явь, только наоборот,
мой горизонт – пятно.
Птица с чужой ладони зерно клюёт,
но небо у нас одно.
И в небе, как призраки, корабли,
железные птицы крылом к крылу.
Знай, птица моя, у моей любви
нет склонности
птиц подавать к столу.
Родная речь
Мой язык кому-то становится поперёк
горла.
Говорить на нём – всё равно что терпеть
свёрла
по металлу в кости подъязычной и рядом
с нёбом.
Мой язык поэтичный уродлив
для русофоба.
Моя личная фобия – договаривать всё
до точки,
моя личная точка там, где ушная мочка
переходит в хрящ. В нём нервическая
основа,
перевод синхронный влетевшего птицей
слова.
Отстранившись прилюдно, перебираю
смыслы,
мой язык гениален, выдыхается
углекислым.
Лишний повод расти деревьям, цветам
и травам,
лишний повод закату стать навсегда
кровавым.
Мой язык для кого-то сложен
и неприемлем,
он впитал весь пот, что отдан был русским
землям,
он звучит внутри, как то, что молчать
не может.
Мой язык – пятно несмываемое на коже.
«Брести переулочком…»
Брести переулочком,
проситься под локоток.
Купи мне булочку
или какой цветок.
Гляди, как светятся
звёздочки над Кремлём.
Сытым – краюху месяца,
голодному – в горле ком.
Будешь моим ли дитятком?
Здешние ночи лгут.
Я не люблю политику.
Не ты в ней ведёшь. Ведут.
Видишь, мои окошечки,
жёлтым горит ночник,
давай помолчим, хороший мой.
Забудь, на что дан язык.
Улица под подошвами
похрустывает, что лёд.
В ладони моей – горошина,
в ладони твоей – народ.
И где-то за краем зрения
мир вертится, как юла.
Пожалуйста, не разменивай
молчание на слова.
«Я люблю этот город…»
Я люблю этот город —
обетованную степь,
на лице его порох,
он видел воочию смерть.
Он безумен, как шляпник,
разливший нечаянно ртуть.
Этот город внезапен,
но мне не в чем его упрекнуть.
Он стоит на границе —
силы света и силы тьмы.
Он немножечко рыцарь,
его горы – всего-то холмы.
Его вены, усталые вены —
потемневший асфальт дорог.
Его все обвиняют в измене,
сочиняют ему некролог.
Я люблю его, как ребёнка,
не болеет ли, не озяб?
Как же тонко в нём всё, так тонко,
но об этом сейчас нельзя.
Впрочем, в тонкости тоже сила,
тоже правда и благодать.
Я заранье его простила,
если будет за что прощать.
«Город мой. Тот, где с детства отсутствует море…»
Город мой. Тот, где с детства отсутствует
море,
и повсюду степь – невозможно рыжая,
с янтарём,
словно вечный рассвет, как картинка
на мониторе,
словно юность отца, упакованная в альбом.
Не сдержаться, когда прикасаешься
к камню,
когда трогаешь тёмную землю, что
на крови.
Если ты здесь родился, то родился ты
неслучайно
в чёрнокаменном городе, что стоит
на краю земли.
И до взморья отсюда добраться две сотни
гривен
по наезженной трассе, не так ли, —
знакомая блажь?
Но ведь ты здесь родился, а значит,
не будь наивен,
эта степь – твоё личное море, твой
дикий пляж.
Под обветренной кожей, под веками,
в подреберье
море плещется, как живое, – искрит
янтарь.
Это море – твоя свобода, твой дом,
твой берег,
оберег твой, твоя история и печаль.
Знаешь, Господи, это счастье, что так
привычно
из окна наблюдать, как морем вскипает
степь
и плывут облака – вон одно, словно ключ
скрипичный,
и так хочется каждое облако рассмотреть…
Каждый камень под ярким солнцем играет
светом,
преломляет луч, так хлеб преломляешь ты
с самым близким, твоим, проверенным
человеком,
с тем, кто знает тебя до точек и запятых…
С тем, кто тоже почувствовал море
однажды кожей,
на безморье иные смыслы, иные ветры,
иное дно.
Город мой. Будь. Пожалуйста. Осторожен.
Мой степной чёрнокаменный Город До.
«Рельсы режут на две неравные половины…»
Рельсы режут на две неравные половины
полуостров, что когда-то был территорией
Украины.
Моё Чёрное море с волнорезами и буями,
за тебя теперь надо расплачиваться
рублями.
Кроме смены валюты, власти, символики
всё осталось прежним, белые колченогие
столики,
торговка самсой, чебуреками, пиццей
смотрит в наши незагорелые лица,
улыбается золотом: «Приехали
наконец-то!»
А после хмурится, вспоминая, что мы
из Донецка.
Отмеряет порцию теста, кричит
в приоткрытые двери:
«Отец, они всё же приехали! А ты
не верил…»
И откуда-то из глубин их крошечного
киоска
появляется дядя Эльдар в красной
мастерке Bosco.
Обнимаемся так, что побаливают суставы:
«Вы к нам как? Самолётом или через
паромную переправу?»
Это всё неважно, дядя Эльдар, это всё
вторично.
Я смотрю на него, и глаза его татарские
ежевичные
наполняются солёной водой, как на пирсе
бетонном впадины.
А глаза его огромные, почти чёрные
виноградины
на меня глядят сквозь слёзы и не могут
насытиться-наглядеться:
«Здравствуй! Здравствуй, моя смелая
девочка из Донецка!»
Школьное сочинение
Как ты провёл это странное лето в городе,
где мост через реку вставал на дыбы от ужаса,
где всякое слово тонуло в железном грохоте,
где мальчики носят теперь на плече оружие?
Как ты провёл его – письма писал мне светлые,
нежные письма о лете, которого не было?
Лето теперь навсегда под твоими веками —
лето, в котором всё было так горько-зелено.
Как ты провёл это лето под терриконами,
хмуро глядящими прямо в глаза грядущему?
Я-то его разменяла на поезда с перронами,
я его где-то оставила под подушкою,
чтобы не помнить о лете, в котором сызнова
жить приходилось учиться и осторожничать.
Как ты провёл его? Лето, что не пролистано,
лето, что до сих пор обжигает кожу нам.
Не отвечай, я знаю, как ты ответишь мне,
лето иссякнет с последним глоточком воздуха.
Станет когда-нибудь памятью, вещью, ветошью,
спиною моею, болезненно сколиозною,
символом грозного времени, сном полуночным,
жутким кошмаром, вскриком
и всхлипом детским.
Как ты провёл его? Лето на нашей улице,
Страшное лето, случившееся с Донецком.
2015
«Осторожно, двери закрыты, водитель сосредоточен…»
Осторожно, двери закрыты, водитель
сосредоточен,
пассажиры смотрят в окна, как убегают
обочины.
С шакальей улыбкой миномётчик
выпустит мину,
громко крикнет: «За Україну!»
Раньше за Украину пили, закусывали,
а теперь убивают,
миномётчик улыбается миномёту, говорит:
«Баю-баю…»
Спите, суки, босоногие сепары, русские
пропагандоны,
а я, моторний, поїду до дому.
А ви вже приїхали. Выходите, чего
разлеглись-расселись,
миномётчик будет улыбаться, пока
не заболит челюсть.
Миномётчику скажут дома: «Розкажи нам,
Рома,
вони насправді зайва хромосома?»
Рома кивнёт, дотронется до ямочки
на подбородке,
попросит борща с чесноком, чёрного хлеба,
водки
и расскажет о том, как миномёт с первого
выстрела дал осечку.
Мама заплачет: «Боже мій, як небезпечно!»
«Здесь так тихо, что слышно часы и вены…»
Здесь так тихо, что слышно часы и вены,
как в замочной скважине ключ говорит:
«Пожалуйста!»
Когда мой отец после крайней тяжёлой
смены
не целует меня с порога, но и не жалуется
на кромешную тьму подземелий и пыль,
что въелась
в его пальцы, лицо, одежду и даже в голос.
Это смелость, любовь моя, просто мужская
смелость,
неразменная и не разменянная. Наш полюс
на краю земли – просто кряж, что горюч
и чёрен.
Чёрно-белые зимы, как старые киноленты.
Этот край свободен, и он в тех, кто его
достоин,
он впитался навечно в тело твоё
пигментом,
когда в самую малую щель проникали
недра
нашей страшной земли – изрытой
да истощённой.
Здесь так тихо, что истошно пятится
суеверный,
и дрожащей рукою крестишься ты,
крещёный.
В эту землю вложили душу, подняли в гору,
эту землю явили миру, как символ ада,
и на ней построили пыльный суровый
город.
В этом городе редко случаются звездопады,
чаще ливни, и ливни эти с больным
пристрастьем
всё ведут допросы – кто праведен,
кто виновен.
Этот город меня ощущает своею частью,
и я счастлива быть его городским бетоном,
мостовой и стеной разрушенной, речкой
в камне.
Моё сердце здесь – расхристанное, живое,
оно стало памятью у подножия памятника
неизвестному, но отчаянному герою.
«Я готовлюсь к зиме. Длинной, как твой монолог…»
Я готовлюсь к зиме. Длинной, как твой
монолог.
В этом городе зимы всегда невозможно
туманны,
и случайный попутчик не верит
в случайную Анну,
да и Анна не верит в случайность
простуженных строк.
Эти линии – рельсы, вокзал, как огромный
детдом,
в нём сироты пакеты со снедью кладут
на сиденья,
мы становимся в гуще вокзала прекрасной
мишенью,
мы становимся в гуще кофейной
фарфоровым дном.
Одиночество – дар или это зла злее
открытый огонь?
У гадалки нет права слукавить, она
всемогуща.
В моей чашке на нефть так похожа
кофейная гуща,
я держу для гадалки открытой, как карту,
ладонь.
Только всё это так невесомо, как голос
в купе,
синий байковый голос из детства, где нет
ещё отчеств.
Погадай мне, гадалка, и сотни счастливых
пророчеств
я оставлю в наследство, мой солнечный
мальчик, тебе.
«В моём городе бой…»
В моём городе бой,
и отчаянный boy,
одержимый войной,
надевает портки,
его руки теперь – кулаки,
boy – бугристые желваки.
Ни намёка на страх,
boy в отцовских портках:
«Хочешь в глаз или в пах?»
Его тень – как скала,
его мысли – смола.
Вне добра или зла
boy умеет крушить,
врач не сможет зашить.
Boy – спартанец, и щит
говорит за него, как скрижаль.
И безумный февраль
отпускает спираль,
где виток за витком
в полотне городском
boy становится мужиком.
Уберечь бы тебя,
чтоб в разгар февраля
в чёрном слове «война»
появился застенчивый луч
на полу, что скрипуч.
И мой глаз, что текуч
был весь год напролёт,
вдруг заметил, что льёт
не внутри, а снаружи, и лёд,
как короста, сходит с реки…
И не слышно, как взводят курки,
и останутся только стихи…
«Его вещи пахнут телом и табаком…»
Его вещи пахнут телом и табаком,
они словно память, оставленная на потом,
когда всё отболит, когда холм под его
крестом
перестанет быть моим личным адом.
Говори со мною, как хочешь, из-под земли,
нас с тобою хотели разъять, но не развели
по углам, а давай, как раньше, я тебе:
«Отомри!»
И пойдём по улице за яблочным
лимонадом.
А вокруг сиреневый цвет и цветёт сирень,
и у нас одна на двоих на асфальте тень.
Тот, кто помнит, счастлив, болтлив, блажен.
Хохочи же со мной во всё горло рядом.
Пустота внутри, словно маятник сбавил
ход,
и мне страшно, что это когда-нибудь вдруг
пройдёт,
и я стану одной из фальшиво мнущих
платок сирот
с равнодушным стеклянным взглядом.
«Папа умер, но я каждый вечер пишу ему сообщение…»
Папа умер, но я каждый вечер пишу ему сообщение на погасшую нокию-фонарик. Папа говорил: «Аня, не бойся делать прививку. Укол – это комарик». Папа больше не встречает меня из школы, не кормит молочным супом с изюмом. Папа говорил мне: «Аня, ты упёртая, как изюбрь». Папа приходил с работы грязным, но чистым. Папа говорил: «Аня, главное не выходи замуж за коммуниста или просто не выходи». У нас в прихожей всегда стояла чёрная коногонка, мы сидели при её свете. Русский мужчина и его дочь – то ли бурятка, то ли японка. На лестнице папа доставал зажигалку Zippo, крутил колёсико. Папа любил, когда я задавала ему вопросы про историю, эволюцию и Вселенную. Папа часто называл меня вместо Ани Леной. А в последние годы он, заболевший и доживающий, доставал не зажигалку, а подарок погибшего в шахте товарища, крошечный, в форме гроба для золотой рыбки агрегат, и говорил мне: «Когда я исчезну как адресат, ты всё равно пиши мне, разговаривай!» А как писать, пап? «Начинай так: “О всесвятый Николае угодниче преизрядный Господень…” А я услышу!» Папа к концу жизни почти ничего не слышал, а теперь слышит. Каждый вечер слышит, как я набираю для него сообщение со своего смартфона. Я смотрю на небо и вижу, как очень далеко загорается экран его старого кнопочного телефона.
Реквием
Как уходят герои? Молча.
Растеряв все рефлексы волчьи.
Вместо слёз для них – море горечи,
вместо роз для них – залп тройной
холостыми, и серый в штатском
что-то скажет нам о солдатской,
о судьбе двух народов братских,
пофлиртует с седой вдовой.
А над кладбищем, там, где дымка,
реют ангелы-невидимки,
их не видно на фотоснимках,
но ты слышишь шуршанье крыл.
Это ветер в густых берёзах
прячет наши с тобою слёзы.
Наша жизнь – череда наркозов
да пролитых на лист чернил.
Развяжи мои губы словом,
я парю над изрытым полем,
я привык, что тобою болен,
я привык уже умирать.
Я лечу, и мне светят звёзды,
и рябины алеют гроздья,
и вся жизнь теперь то, что поздно,
то, что вряд ли воротишь вспять.
«Кто читает все эти чёртовы сводки…»
Кто читает все эти чёртовы сводки?
Налей мне водки, промой мои раны,
мы с тобой в подвале сидим,
как в подводной лодке
имени русой Марии, имени плачущей
Анны.
Наша лампа-лампочка, наша маленькая
лампада,
жёлтая, жуткая, внутриматочная спираль
мира.
Не гляди на меня, Мария, я боюсь твоего
взгляда,
помолчим, Мария, здесь каждое слово —
гиря.
Наш подвал укромен, четыре стены
и стулья,
а ещё эти полки с помидорами-огурцами.
Нас подвал уменьшает, съёживает, сутулит,
мы становимся даже не сёстрами —
близнецами.
А на завтра сводки, от которых мне сводит
душу,
а на завтра снова учиться ходить по краю.
Мы идём по улице – два морячка по суше,
мы с тобою ещё ни разу не умирали.
«Есть документ, а человека нет…»
Есть документ, а человека нет,
свидетельство, долженствованье, фото.
Я помню, как ждала его с работы,
мне было девять или десять лет.
Он приходил – голубоглаз, суров,
пропахший сигаретами «Прилуки».
Я помню его ласковые руки
и как он по средам готовил плов.
Как мы сидели, пялились в экран,
я помню его волосы на ощупь.
Мы дважды в день переплывали площадь
и раз в неделю не ходили в храм.
По воскресеньям мы мели в дому,
обедали, решали уравненья,
мы были два родных сердцебиенья,
он больше не нашёл себе жену,
стал тенью девочки с руками без колец —
колец совсем не носят пианистки.
Он умер, и без права переписки
я каждый день пишу тебе, отец.
Я каждый день ищу в себе тебя,
твои черты, твой почерк и манеры.
Вот зеркало пустого шифоньера,
без пиджаков, рубашек и белья.
И ровно так же пусто и внутри,
и на земле вновь торжествует осень,
я помню, ты желал мне вечных вёсен.
А помнишь наши шутки и пари?
Про то, что смерть случится не с тобой
и не со мной, а с кем-то из не наших,
а помнишь, как во внутренний кармашек
ты клал мне белоснежный носовой,
как доводил до самого крыльца,
как я твой слух и клавиши терзала?
Сегодня утром мама мне сказала,
что я пошла характером в отца.
А это значит, ты всё так же жив
и из последних жил идёшь на смену.
А я, что я? Мне выходить на сцену,
писать стихи да разбирать архив.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?