Автор книги: Антология
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Гоша (Игорь) Буренин (1959–1995)
Родился в городе Лихене (Германия) в семье военного. Семья часто переезжала. В 1981 году окончил Львовский политехнический институт по специальности «архитектура». Долгое время работал главным художником во львовском театре Бориса Озерова «Гаудеамус». Несколько лет прожил в Ленинграде; последние годы – в Ростове-на-Дону. В 2005 году в издательстве «Запасный выход» вышел сборник «луна луна», в 2021-м в серии «Поэты литературных чтений “Они ушли. Они остались”» издательства «ЛитГОСТ» – его дополненное переиздание «луна луна и ещё немного».
© Наследники Гоши (Игоря) Буренина, 2023
В недозволенной мгле языка
* * *
всё настоятельное – терпко;
я не забуду: шум, оса…
ты в складках дня и в стёклах ветра
земля в обводах колеса
где подобающее лето
подаришь – бесконечный сад! —
свои бинтованные слепки
снимая с выпуклого сна
сады притянутые к ушку —
шепни: и горлица к реке
я помню: ты на полудушьи
качал цветы и серп летел
забыв запрет по-над макушкой —
но вот рука и дань руке —
ручное ящерка зверушка
и свет что вдруг и вдалеке
* * *
рыча в свечу летаю, обручая
Елену – сну, жену – своей руке,
июльской келье, прячущей в рядно
пустых головок прелое бренчанье,
где я, взмывающий, ручаюсь, что не сплю,
когда земля, прохладная, как дно,
прозрачнее и сумеречней неба,
когда:
стрекало тонкое, заноза, жалость, лёд, —
латая радужку, костры пришпилив к небу,
до осени ночует пастухами,
что гонят пчёл сквозь выдержанный мёд
до осени, пока не станет зим…
стальные дни заклинивают рёбра
в игольный год, – в ничейное звено,
как люд в кино, проходят караваны,
и даже мы верблюдами одеты.
* * *
на дне языка в голубиных потёмках живого —
за земли ушедшей под воду голодной низины
отдавший и вязкую спелость инжира в корзинах
и сизый в глубоком глотке голубеющий воздух —
по локоть навеки в капканах слепой ежевики
родимых ежей пересчитывать – бывшая воля —
но выдрать из гнёзд позвонков где живое нервозно
первину от имени, ткань известковоязыких
в тени языка за раскованной косностью нёба —
гортанные дыры и чёрные сквозь ножевые —
какие миры вырезают дороги кривые
из круга камней и крапив перепонок и рёбер!
какие места! мы здесь чудом на дне побелевшем:
помёт на уступах и в корни ушедшая речка
и с миром совпавшие в сумерках – русло и рельсы
картина горы и гора над серпом побережья
* * *
Я, приглашённый лесом полежать
в степях травы, в цветке от камня Слова,
люблю тела улиток сквозь остовы
ореховых доспехов, чту ежа
и день пою, в который отмель взгорья
густа везучей живностью небес;
у озера, зерцающего лес,
легко найти кипучие основы
и путь цветка – в спирали смятых трав,
меня – в частице вымученной формы:
и каменные, мутные грифоны
черту оседлости выводят, как устав.
* * *
успокойте дрожащее вече
голубей перекрёстков и звёзд
эти вести со снегом вразнос:
целый день разговоры и вечер
что ни вечер зима и вопрос
ой, бурсаче – пока ты беспечен
кто-то киеву веко поднёс
а у питера зубы как трость
и витийская поступь увечных
успокойте меня что обещан
хоть один рукавичный приют —
одному – между снегом и речью
между богом и снегом – кому
тот январь что не страшен и вечно?
* * *
кто бы почуял? тогда и за чайную мерку
выкупил кровь да расправил бы сбитый ледок —
нежная корочка века налипла досмертно
нервная кожица света дрожащий садок
завтра ли завтра – уже пятаками навыкат —
слово и слово держать что больное стекло:
входишь-выходишь метелишь осадок в корыте
всё остаётся одно и пустое светло
вся эта хриплая примесь песка в позолоте
жадный расплав чешуи языка в языке —
мира хоть каплю! и время вдохнуть в повороте
чайных стрекоз забывая трещать в кулаке
чур! это время моё отражаться в лиманах
щучьим сачком воровать по углам глубину:
чуешь? дрожат древовидные страшные мальвы
свежий побег выпуская царапать луну
* * *
какая сила в нас нежна
родные сны отнять у крика
увидеть руку гладить руку —
такая долгая наука
моим глазам в тебя открытым
твоим глазам обнажена
и собирая дни в разлуку
ты та же нежность но княжна —
взгляни! как низко мел безликий
вглядись в кольцо с плывущим бликом —
и видишь: беглая луна
в колодец валится без звука
и вижу: хрупкая жена
проходит створ черней харибды —
луна и сердце бьются в круглом
твердеет воздух от зарубок
и всюду каменная рыба
висит душой поражена
* * *
время терпко: тебя не промолвлю пока
обрастая налётом небесного мела
я ещё только свод немоты потолка
трилобитный початок соборного тела
время – сумрак и глина ребристых аркад:
снится холод под утро и буквы предела —
в голубиное крошево готики белой
замерзает твоя хрупколётная ка
потерпи! я вернусь говорить на века
всею тяжестью дней ударяясь о небо —
как растительно выгнуты здесь облака
и окрепшего воздуха выпучен невод
где растут имена как моллюски в садках —
стрекоза и печаль наша хрупкая небыль
что в крови шевельнётся сочащийся стебель
и отнимут рассудок цветы и река
* * *
чтоб только мама шила мыло —
и жизнь сквозь азбуку течёт:
что знал задумчивый крючок,
что буква бедная любила?
а то, что мама мочит машу,
или совсем наоборот,
и то, что папе светят нары, —
родная речь, навечно наша,
в стихи вмещающая свару, —
весь коммунальный разворот.
певец крысиного стакана,
молчун законного жилья, —
гляди, как водка льётся, гля, —
но только поровну лия,
иначе будет страшно странно.
никто не покоробил, и
всё то, что дождик окропил, —
к утру приглажено морозом;
так: молча водку я допил,
покуда тима делал розу.
* * *
ещё наша судьба в круглосуточном говоре клеток
в шуме крови и чисел в двойных погремушках часов
как в чужой толчее уцепившись хотя бы за лепет
телеграфную спешку касаний тянуть между слов
дневниковые соты растут и сплетаются ветви
в этом клеточном сговоре времени с шелестом снов —
закольцованный кровью колотится воздух в просветах
и таращится сердце из голой грудины лесов
как на смерть замирает листва – отворите мне веко!
ещё наша судьба разомкнуть на запястьях число
пока осень играет в разломах цветущего света
в призматических сумерках твердорастущих как соль
умирает листва как пехота последнего ветра
где в развалинах зрения мир и язык невесом
где ресничный букварь повисая на кромках ответов
заусеницы смысла срезает как цвет с голосов
* * *
осень ранняя всегда —
по пустым объёмам света
дни гуляют все в трудах
все в царапинах от веток;
в рамах вынутого лета
целовальная слюда —
мы проснёмся: но – когда?
вечер, бабочка, вода….
время, девочка, столетник…
ты земля сама в ответах
тёмный шелест – внятный в детях
в сладко связанных рядах:
мокрый воздух мёрзлый птах…
понимаешь? всё как лепет
повторяемый и так:
осень ласковая лета
* * *
вот осень, ангел, день какой уже
ни всадника ни зги в её прицеле
ни сгусточка в сплошном туманном теле —
дышу в стекло живу в стекле в душе
в двойных крестах пометок: осень день —
который год который год застрелит
сорвав кольцо рванув затвор на зверя
храпящего в снегу в душе везде…
в душе в снегу охотники и сквозь
костры и лай – весь мир в утробной сфере
где крепкий сруб где дымный корень вереск —
он под рукой изогнутая трость
легко дырявит кальку дальних рек
как пуповину свившуюся делит:
вот край повис вот лист скользит неделю —
вот-вот и осень, ангел, воля, век
* * *
зёрна в глине как память початка —
затекающих дёсен зима
где тебя не хватает – ты там
где на оттиске полость и тьма
и луна на незрячей сетчатке
где отчётливо выпуклый март
или хрупкая рек распечатка —
эти зёрна и клинья брусчатки
и шершавых объятий дома
память клеточна сетчата в лунках
или просто не сходит с ума
что сегодня зима в переулках
что ладошка теплея сама
пять горошин оставила гулких
* * *
возьми мой день какой он есть —
соцветье случая и дыма —
под коркой пепельного клина
теплится будущая весть
и осыпается как глина
и осень сыпется с небес
и всё небесное доныне —
пустое здесь пустое имя —
бумажный тлеющий зевес
то речи выгоревший срез
то слова всплывшая крупица —
смотри – в стекле повисшем здесь
и день свивающийся весь
и света цепкая больница
* * *
мой близнец, божевольная золушка, —
в пепле губы, в крови ли рукав, —
ни на убыль, ни, горе, ни в прошлое
не исходишь, – заложница, зёрнышко
в недозволенной мгле языка —
время терпко, – и то: не тревожь его,
однокровный, родной мой ахав, —
сколько можно утюжить подошвами,
излечимы ли наши срока?
нет, не устричный мрак чудака
и не пушкинский бред о психушке, —
просто страх перед ухнувшей двушкой
и молчанием – наверняка:
просто страх перед ржавой копейкой.
жизнь, как жизнь: то ли рыжею кепкой,
то ли клёвым словечком «жакан»
враз кишки обнажит, – ну, аркань, —
жбан поставлю! – шарахни, но метко,
ты же знаешь, я сильно учён, —
мне что двушка, что вышка, что пёрышко, —
только чтоб не молчал телефон,
только бы не молчал телефон,
мой близнец, божевольная золушка.
Елена Пестерева. Меж дымом и домом
[51]51
Для настоящего издания представляет интерес та часть статьи Елены Пестеревой о поэтах львовской школы, первоначально опубликованной в журнале «Октябрь» (№ 5, 2014), которая посвящена именно Гоше Буренину. Поэтому материал дан в сокращении и с альтернативным названием.
[Закрыть]
© Елена Пестерева, 2023
Водной из статей поэт и литературовед Олег Юрьев неожиданно спросил читателя: «Вы верите во Львов? Я – нет»[52]52
Юрьев О. О поэтах как рыбах. Цит. по сайту «Новая камера хранения»: http://newkamera.de/jurjew/ojurjew_07.html
[Закрыть]. Неизвестно, верил ли Юрьев в какие-нибудь города, кроме Петербурга, но указание на «слепое пятно» вместо Львова – верное. В австрийский Лемберг верить легко (а то где бы ещё появиться на свет Захер-Мазоху). В польский город Львув, даром что Молотов именовал всю Польшу «уродливым детищем Версальского договора», – тоже неплохо верится (а то где бы ещё родиться Лему). Советского города Львова в исторической памяти нет, но есть миф. Выдумка-Леополис[53]53
Тройной Львов (лат. Leopolis Triplex) – первая в истории Львова хроника города, написанная историком и поэтом Бартоломеем Зиморовичем в середине XVII века.
[Закрыть].
По переписи населения 1931 года, родной язык 63 % населения Львова – польский, второе место занимает идиш. Русский тоже есть, но в числе «других». А в переписи 1989 года в графе «национальность» слово «русский» написало целых 16 % населения. Эти русские появились во Львове до Второй мировой войны, в 1939 году, в результате раздела Польши по пакту Молотова-Риббентропа. За тридцать послевоенных лет в городе выросло поколение, получившее среднее и высшее образование на русском языке (преподавание в вузах велось на двух языках в почти равной пропорции), но находившееся, по большому счёту, в чужой языковой среде. В начале 50-х Виктор Соснора заканчивает школу во Львове – и, разумеется, возвращается в Ленинград: город слишком недолго принадлежит Союзу и воспринимается чужим.
Тем не менее к концу 70-х годов в городе сложилась группа поэтов, писавших стихи по-русски и вместе с тем попавших в поле неподцензурной львовской культуры. В редких упоминаниях сейчас они обозначаются как «львовская школа»: главный герой этой статьи Гоша (Игорь) Буренин, Сергей Дмитровский, Леонид Швец, Алексей Евтушенко, а также присутствующий в этом томе «Уйти. Остаться. Жить» Артур Волошин и др. Вся львовская неформальная, альтернативная культура 70-х носит характер сопротивления советской власти. Львовские хиппи ездят автостопом в Ригу и Таллин – за глотком свободы. В Прибалтике и Львове проходят всесоюзные съезды хиппи, где под «хиппи» понимаются все желающие. Львовские байкеры организовывают коммуну хиппи на Валдае и стоят лагерем вокруг Ясной Поляны, и под «байкером» понимается любой обладатель «Явы» или «Чезеты», а впрочем, подойдёт и «Иж». Выступления львовских рок– групп властью воспринимаются как антисоветские беспорядки – и не всегда без оснований. Культура отрицания советского режима, начавшаяся с музыки и длинных волос, без особенного труда приводила к буддизму или наркомании, к христианству или безумию, национализму или толстовству – финал определялся не результатом влияния среды, а исключительно личным выбором. Один из друзей Швеца вспоминает, как, лишившись очередной работы, они с приятелем «подались в мусорщики, как порекомендовал Лёня Швец. В отделе кадров нам сказали:
– Всё, хлопцы, теперь вы попали на самое дно. Отсюда вас уже никуда не возьмут.
<…> Там работало много интересных людей, среди них выделялись бывшие вояки УПА, которые прошли сибирские концлагеря. Они были основным контингентом – их даже в дворники не брали, только в мусорщики. Все они были в прекрасной физической форме, и чем старше, тем меньше жаловались на здоровье, хотя работа была тяжёлая – грузчиками. Старейшему было 87 лет»[54]54
Явор. Граждане Рима / Хiппi у Львовi. – Львов: Трiада Плюс, 2011. Цит. по сайту Любавы Малышевой: http://www.lubava.info
[Закрыть].
Напрашивается сама собой параллель с «поколением дворников и сторожей», но в советской табели о рангах сторож существенно выше дворника, однако и дворник – счастливый обладатель дворницкой. А падения ниже мусорщика – не существует.
Объединять названных в группу стоит не столько по общности эстетических, или политических, или каких-либо ещё установок, сколько (кстати сказать, как вышло чуть раньше и с «Московским временем») по признаку близкой личной дружбы. Далеко не все и родились во Львове. Дмитровский – во Львове, а Евтушенко, скажем, – в Дрездене, Буренин – в Лихене, а Швец – под Кременчугом, да ещё и на 10 лет раньше прочих. Просто так совпало.
В отношении славы Алексею Евтушенко повезло больше всего – правда, уже как московскому писателю-фантасту. Поэтов Швеца и Дмитровского помнят львовские узкие круги – как легенду 70-х. Буренина помнят в Ростове-на-Дону.
Закончив львовские вузы и не найдя признания дома, будущая «львовская школа» переезжает. Сначала в Ленинград – в поисках культурной столицы. Дмитровский приезжает туда в конце 1981 года, знакомится с Борисом Понизовским и его «ДаНет»[55]55
«ДаНет» – первый частный театр в России, созданный Борисом Понизовским в 1987 году.
[Закрыть] и беседует с ним о литературном процессе как о взаимодействии разных групп и направлений. В середине восьмидесятых «ленинградские» львовяне окрестят свой художественный метод «новейшей эклектикой», и это условное название впоследствии объединит Дмитровского, Буренина, Швеца, Волошина и ленинградца Александра Богачёва. Восьмидесятые для отечественного искусства – время камерности и макросъёмки, время малых групп числом в пределах десятка. В гостеприимном Ростове, где позже окажутся Буренин и Дмитровский, вдогонку к распределившемуся туда Евтушенко, львовяне будут восприниматься как некое целое, пусть и дружественное местной андеграундной культуре.
Первая публикация, групповая, была в литературном приложении к ростовской газете «Комсомолец» от 15 апреля 1989 года («Прямая речь», № 2, а их и было всего два). Вторая – в 1990-м, в поэтическом сборнике «Ростовское время» («Ростиздат», и тираж невероятный – 2000 экз.). Сборник составлял поэт ростовской «Заозёрной школы» Игорь Бондаревский, вошло три стихотворения Буренина, шесть – Дмитровского и одиннадцать – Евтушенко.
Поэтические сборники Буренина («луна луна») и Дмитровского («С.А.Д.») появились в московско-немецком издательстве львовянина Бориса Бергера «Запасный выход» под редакцией Ксении Агалли и с отдельной книжкой воспоминаний Агалли «Василиса и ангелы» только в 2005 году, когда Буренин уже десять лет как умер, а Дмитровский доживал последний год в израильском хосписе.
Критики о львовской школе существует немного. Поэзия этих авторов была утверждена темой диссертации Валерии Мориной в РГГУ (её статья о Буренине вошла в сборник последнего «луна луна и ещё немного», опубликованный осенью 2021 года в серии «Поэты литературных чтений “Они ушли. Они остались”»)[56]56
Книга размещена в открытом доступе на сайте журнала «Формаслов»: https://formasloff.ru/2021/09/01/gosha-burenin-luna-luna-i-eshhjo-nemnogo
[Закрыть]. О сборнике выходило несколько рецензий; поэтике львовской школы был посвящён круглый стол на портале Pechorin.net[57]57
Стенограмма круглого стола доступна по ссылке: https://pechorin.net/articles/view/ia-kazhdoi-klietki-vyrosshii-dvoinik-knigha-goshi– burienina-kak-sobytiie-v-kul-turie
Видео круглого стола: https://youtu.be/ehTV6W84N6k
[Закрыть].
Интересно, что это была за «новейшая эклектика». Поэтика и Буренина, и Дмитровского корреспондирует напрямую русскому модернизму. В поэзии обоих слышатся голоса обэриутов (особенно Заболоцкого, и особенно отчётливо у Дмитровского). За пару лет, прожитых в Ленинграде, ими обоими воспринят скорее Аронзон, чем Бродский, да и то Бурениным опосредованно. В остальном же речь идёт о самостоятельных в художественном отношении авторах.
Судя по существующим стихотворениям, которых чуть более полусотни, Буренин – силлабо-тонический лирический поэт со свободной, подчинённой только внутреннему движению стиха, строфикой. В сборнике «луна луна и ещё немного» есть три дополняющих и развивающих друг друга одностишия («оса мой свет – наш сонный склон цветёт» и его вариации), которые могли бы составить цикл. На общем фоне стихов привычного «лирического размера» в три-четыре строфы они выглядят случайными. Характерно для Буренина очень вольное обращение с рифмой, есть крайне далёкие «пулю – караульных», «еловой – трогал», «взгорья – основы», «нянька – меняем», есть нарочито очевидные: «поднимала – обнимала». Стихи Буренина (особенно, насколько можно судить, до ленинградского периода) отличает ясность лирического высказывания и интуитивно-понятная логика визуальных образов.
Книга собрана не в хронологическом порядке. Первое стихотворение – «хлеб зацвёл; черствей шинели» написано в 1982 году. В нём сразу же попадаются герметичные, но при некотором усилии раскрывающиеся образы: «лица скомканные спящих», «протяжный лось» (он чешет лоб, оттого и вытягивает шею, и весь вытягивается), «поющая баня» (поющая гулом огня в печке, но, может быть, и с солдатами, поющими по пути туда и обратно, и, может быть, так же, как поют под душем) и «слепая еловая игла» (без ушка, то есть без глазка, но чувство языка не позволяет Буренину написать «глухая игла»). Или следующая находка: «коронованный ямбом прибоя / кругловатый кусочек морей». Волны набегают и отступают, создавая сильную и слабую долю размера, строгость размера рисует корону с равными вершинами на круглом берегу. Само стихотворение при этом написано анапестом, не подходящим к заявленному ритму «моря», но идеальным для рассказа о долгом путешествии.
Словосочетание «хлеб зацвёл» можно понимать не столько как «цветение пшеницы», сколько, за счёт последующего «чёрствый» и общего фона долгого дождя в чёрном ельнике, в значении «покрылся плесенью». Такое «двойное» чтение – определяющий способ построения образа во всём творчестве Буренина.
Чтение и комментирование с этих позиций может привести в самые неожиданные области: «южнее речи – лень и блажь: / где осы бьются в лёгкой склоке / да вишен влажная картечь» – где это, южнее речи? Южнее Речи Посполитой, в южной части которой и был когда-то Львов, – Османская империя и берег Чёрного моря, и «осы», а чуть позже «соты» и «соль» должны бы указать на верность догадки. При всей неточности рифм Буренин очень внимателен к звуку, рассматриваемое стихотворение дальше в каждой строчке опирается на шипящие, воссоздавая шум прибоя: «в корзинах шерсть, в кувшинах лёд, – / овечий клок в хурме пасётся, / и сети вешают на шест / пушистые от соли дети».
Редко образ строится на языковой или словесной игре: «Ты сказала: “везущие свойства / автокрасного цвета ясны…”» – «автокрасный цвет» здесь заменяет слово «автостоп» (которым в действительности путешествуют наши герои) и одновременно читается как «авто красного цвета».
Позже логика образов Буренина существенно усложнится. В стихотворении «осень ранняя всегда…» есть визуальный образ «в рамах вынутого лета / целовальная слюда», на который могло бы навести созерцание оконного стекла в дождливый день. Местами усложнится до непереводимости: «и вижу: хрупкая жена / проходит створ черней харибды – / луна и сердце бьются в круглом / твердеет воздух от зарубок / и всюду каменная рыба / висит душой поражена». Приведённый фрагмент можно счесть абсурдизмом в духе обэриутов. Можно и сюрреализмом, и атеистическим визионерством. Можно найти в методе последовательную практику отечественного имажинизма, буквально понятого таким, каким его видел Шершеневич до 1923 года, – «толпа образов», в случае Буренина движущаяся, к счастью, без «машины образов».
Мир Буренина связан с пространством куда больше, чем со временем, стихи изобилуют описаниями ландшафта, и поэтический словарь Буренина – словарь архитектора (в львовском политехе он действительно получил диплом архитектора, а в Ростове подрабатывал иллюстратором в «Комсомольце»). Отсюда же и своеобразная графика стихотворений: сохранение части знаков препинания при отказе от других, присутствие лишь некоторых прописных букв, отступы при расположении строф, выделение некоторых слов разрядкой.
Пространственно-ориентированными образами Буренин говорит о чём угодно («голод на ощупь – кожа»), в том числе и о времени: «время терпко: тебя не промолвлю пока / обрастая налётом небесного мела / я ещё только свод немоты потолка / трилобитный початок соборного тела // время – сумрак и глина небесных аркад», «всею тяжестью дней ударяясь о небо», «и карцерный шорох часов намерзающих в кладку / девятого пепла…», «по пустым объёмам света / дни гуляют все в трудах / все в царапинах от веток», «засохшее время», «двойные погремушки часов», «промасленный полдень», «складки дня».
Живое пространство то – совершенно, то – насыщено физиологическими подробностями боли; оно обладает самостоятельной волей, но большей частью дружественно лирическому герою или даже совпадает с ним: «…свернув мимо взлётных и станций, / в тёмных спайках дорожных колец / перепутались дети с пространством / возле речки Казённый Торец…», «закольцованный кровью колотится воздух в просветах / и таращится сердце из голой грудины лесов», «шесть повитух у пространства / и пуповина глаз», «успокойте меня что обещан / хоть один рукавичный приют – / одному – между снегом и речью // между богом и снегом – кому / тот январь что не страшен и вечно?», «ах, город <…> пойми наши плечи срослись…».
Городов у Буренина два. Один явный – Ленинград: тут и стихи с названиями, и описание города. Второй – узнаваемый только по особенностям готической архитектуры – Львов, сросшийся с автором плечами: «видишь – это туман, перепаханный в корень, / прорастает шпилястыми стрелками в день, / черепичные почки разбухли в воде – / но от каменной кроны к подножью колонны / три окна тишины, три зверинца кухонных», «эти зёрна и клинья брусчатки / и шершавых объятий дома», «зубастый живот пустотелого льва», «щемящая лапа на каменных швах!», «в багровой, шелушащейся основе / всех стрыйских парков, всех царапин львова: / убогому брега нужней, чем совесть, – / дома текут, плывёт трамвай в рукав, / и шпили плавают по небу и по крови».
В стихах Буренина много лексики, складывающейся в подспудный наркотический ряд: «рукав», «кровь», «трамвай», «известь», «мел», «пепел», «снег», «речка» в паре со «спайками». В него при желании ложатся «бинтованные слепки» и «выпуклые сны», «связь кровей в известковом дурмане» и «…всё что я знаю о крови – / на книгах смола / и грубой смолой насекомые буквы примяты». Известь и мел могут отсылать к эпизоду из мемуарной книги Ксении Агалли «Василиса и ангелы»[58]58
Агалли К. Василиса и ангелы. – М.: Emergency Exit, 2005.
[Закрыть], где та описывает многолетний ремонт ростовской квартиры как растянувшийся конец света, жизни, юности и любви. Параллельный «алкогольный» ряд намного короче и однозначнее: «неопохмелённый с утра, / я к вечеру снова в дымину», «так: молча водку я допил, / покуда тима делал розу».
Для Буренина характерны неявные посвящения, отсылки к личной биографии, к событиям частной жизни. Есть у него и «отнимающие рассудок» «цветы и река», и шевелящийся в крови «сочащийся стебель», и «древовидные страшные мальвы», «выпускающие свежий побег» – «царапать луну». Возможно, это эхо «райского сада» Аронзона, и оно докатывается до Буренина от Дмитровского. В каком-то смысле мир вообще докатывается до Буренина через Дмитровского (верно и обратное): несколько лет подряд они неразлучны, близко дружны во Львове, живут с жёнами «одним домом» в Ростове и в Ленинграде.
Строки ленинградских стихотворений «а у питера зубы как трость» и «пред образами при глиняной трубочке чёрт», кроме исторической основы петровских времён, имеют и биографическую: Дмитровский ходит с тросточкой и курит трубку. Очень жаль, что сейчас невозможно сравнить хронологию написания стихов Буренина и Дмитровского. Но всё равно ясно, что «зацветший хлеб» Буренина стоит в паре с «Никому за утеху минутную / не достанется плесень со ржи» Дмитровского, что львовское «голубиное крошево готики белой» стоит в паре с «Город, который забыть меня хочет и пробует, / светел языческой костью и белой утробою», а дальнейшее у Дмитровского «Там, где на корточках лазает полый трамвай, / дважды аукни – и сразу меня забывай» удваивается «я забыл тебя, август мой, я тебя помню» Буренина. Не так важно, какое появилось первым, – Дмитровский и Буренин пользуются не только общим словарём, но и общим образным набором, общий «…глотают воздух, сыновья / нет, сироты – реки и соловья».
Влияние поэзии Аронзона в стихах Дмитровского весьма ощутимо. Есть посвящения и стихи с эпиграфами из Аронзона и общий дух аронзоновских тем и «ключей», перевёрнутых с ног на голову: «Налив и джонатан, антоновка и кальвиль, – / всё яблоки, плоды – чем вымощен язык. <…> Из складки твоего, тобой пустого дома, / я взял ранет и насмерть яблоко загрыз». У Буренина же «сад» – скорее Дмитровский, чем Аронзон. Стихотворение-посвящение «САДу» – только обращение, собранное по инициалам Сергея Александровича Дмитровского: «я не забуду: шум, оса… / ты в складках дня и в стёклах ветра / земля в обводах колеса / где подобающее лето / подаришь – бесконечный сад! – / свои бинтованные слепки / снимая с выпуклого сна».
Кроме «садов», и у Дмитровского, и у Буренина вдоволь «садков» («В осеннюю пору сквозному садку / работы прибавилось – рыба уходит, / и ржавые сосны повисли на кронах» – С. Д.; «где растут имена как моллюски в садках» – И. Б.). Здесь мы можем увидеть созвучие с «садочками» – это рюмочные, питейные на львовском «балаке». Слово популярно в батярской[59]59
Батяры (от betyar, betjare (венг.) – разбойник, хулиган) – львовская субкультура, расцвет которой пришелся на сер. XIX – сер. XX веков, на время польской истории города. Батярский балак (говор) – смесь польских, украинских, немецких и еврейских слов. Образ сорвиголовы-авантюриста из предместий является частью истории и культуры города, встречается в фильмах и радиопередачах. Гимн батяров, созданный Хенриком Варсом на слова Эммануэля Шлехтера «Только во Львове» в 1939 году, со временем стал неофициальным гимном города. С 2008 года празднуется День батяра.
[Закрыть] субкультуре львовских предместий – Подзамчья (севернее Высокого Замка) и Лычакова.
Когда Юрьев пишет, что «…невеликие львовские рыбки через какие-то ржавые шлюзы отважно заплыли в какие-то страшные каналы и водохранилища, наглотались ядовитой воды, слитой портвейными фабриками, надышались отравленным дымом, сдутым пельменоварнями, ободрали бока и серебристые спинки, но не нашли дороги назад… никуда не нашли дороги…»[60]60
Юрьев О. О поэтах как рыбах / Юрьев О. Заполненные зияния. – М.: Новое литературное обозрение, 2012. Цит. по сайту «Новая камера хранения»: http://www.newkamera.de/jurjew/ojurjew_07.html
[Закрыть], «назад» означает – куда-то в другую, параллельную, даже не досоветскую, а ещё раньше, донародническую петербургскую культуру.
Неизвестно, искали ли эту дорогу. Дорогу домой мало толку искать, хотя Дмитровский и Швец попробовали. Дмитровский даже пророчествовал: «Не пропусти надо мной ни одно равноденствие, / страшно-нестрашно, а станешь меня отпевать. / В белую пену блаженный Лычаков оденется / и заартачится темя моё целовать» (Лычаковское кладбище – одно из старейших в современной Украине, появилось в конце XVIII века, с 1991 года – музей).
Конец семидесятых – начало восьмидесятых – время безмолвного декаданса и долгого портвейнного массового самоубийства. Видимо, полвека истребления выработали своего рода привычку, и дальше интеллигенция справлялась с уничтожением себя самостоятельно.
Дмитровский на несколько лет вернулся во Львов и блистал там визитками «Исследователь миров», но в 1999-м уехал в Израиль, где умер в хосписе, – и Лычакову артачиться не пришлось. Швец вернулся во Львов и в 1993 году выбросился из окна (мир и этого, как мог, ловил, да не поймал). Волошин остался в Москве и умер в 1991-м. Буренин – полковничий сын, а гарнизонное детство отменяет понятие дома, – умер в Ростове-на-Дону в 1995-м:
да, впрочем, страна пролегла
меж дымом и домом – без края:
помарки слепых телеграмм,
арго телефонного лая,
чуть сладкая, наглая тьма.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?