Электронная библиотека » Антон Чехов » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Дама с собачкой"


  • Текст добавлен: 30 августа 2024, 10:02


Автор книги: Антон Чехов


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Полинька{129}129
  Впервые: Петербургская газета. 1887. № 32. 2 февраля. С. 3–4. Подпись: А. Чехонте.


[Закрыть]

Второй час дня. В галантерейном магазине «Парижские новости», что в одном из пассажей{130}130
  Пассаж – см. примеч. к рассказу «Любовь».


[Закрыть]
, торговля в разгаре. Слышен монотонный гул приказчичьих голосов, гул, какой бывает в школе, когда учитель заставляет всех учеников зубрить что-нибудь вслух. И этого однообразного шума не нарушают ни смех дам, ни стук входной стеклянной двери, ни беготня мальчиков.

Посреди магазина стоит Полинька, дочь Марьи Андреевны, содержательницы модной мастерской, маленькая, худощавая блондинка, и ищет кого-то глазами. К ней подбегает чернобровый мальчик и спрашивает, глядя на нее очень серьезно:

– Что прикажете, сударыня?

– Со мной всегда Николай Тимофеич занимается, – отвечает Полинька.

А приказчик Николай Тимофеич, стройный брюнет, завитой, одетый по моде, с большой булавкой на галстуке, уже расчистил место на прилавке, вытянул шею и с улыбкой глядит на Полиньку.

– Пелагея Сергеевна, мое почтение! – кричит он хорошим, здоровым баритоном. – Пожалуйте!

– А, здрасте! – говорит Полинька, подходя к нему. – Видите, я опять к вам… Дайте мне аграманту{131}131
  Аграмант – плетеная или стеклярусная тесьма для обшивки краев платьев.


[Закрыть]
какого-нибудь.

– Для чего вам, собственно?

– Для лифчика, для спинки, одним словом, на весь гарнитурчик.

– Сию минуту.

Николай Тимофеич кладет перед Полинькой несколько сортов аграманта; та лениво выбирает и начинает торговаться.

– Помилуйте, рубль вовсе не дорого! – убеждает приказчик, снисходительно улыбаясь. – Это аграмант французский, восьмигранный… Извольте, у нас есть обыкновенный, весовой… Тот 45 копеек аршин{132}132
  Аршин – 71 см.


[Закрыть]
, это уж не то достоинство! Помилуйте-с!

– Мне еще нужен стеклярусный бок с аграмантными пуговицами, – говорит Полинька, нагибаясь над аграмантом, и почему-то вздыхает. – А не найдутся ли у вас под этот цвет стеклярусные бонбошки?

– Есть-с.

Полинька еще ниже нагибается к прилавку и тихо спрашивает:

– А зачем это вы, Николай Тимофеич, в четверг ушли от нас так рано?

– Гм!.. Странно, что вы это заметили, – говорит приказчик с усмешкой. – Вы так были увлечены господином студентом, что… странно, как это вы заметили!

Полинька вспыхивает и молчит. Приказчик с нервной дрожью в пальцах закрывает коробки и без всякой надобности ставит их одна на другую. Проходит минута в молчании.

– Мне еще стеклярусных кружев, – говорит Полинька, поднимая виноватые глаза на приказчика.

– Каких вам? Стеклярусные кружева по тюлю, черные и цветные – самая модная отделка.

– А почем они у вас?

– Черные от 80 копеек, а цветные на 2 р. 50 к. А к вам я больше никогда не приду-с, – тихо добавляет Николай Тимофеич.

– Почему?

– Почему? Очень просто. Сами вы должны понимать. С какой стати мне себя мучить? Странное дело! Нешто мне приятно видеть, как этот студент около вас разыгрывает роль-с? Ведь я всё вижу и понимаю. С самой осени он за вами ухаживает по-настоящему, и почти каждый день вы с ним гуляете, а когда он у вас в гостях сидит, так вы в него впившись глазами, словно в ангела какого-нибудь. Вы в него влюблены, для вас лучше и человека нет, как он, ну и отлично, нечего и разговаривать…

Полинька молчит и в замешательстве водит пальцем по прилавку.

– Я всё отлично вижу, – продолжает приказчик. – Какой же мне резон к вам ходить? У меня самолюбие есть. Не всякому приятно пятым колесом в возу быть. Чего вы спрашивали-то?

– Мне мамаша много кой-чего велела взять, да я забыла. Еще плюмажу{133}133
  Плюмаж – опушка из перьев для дамской шляпы.


[Закрыть]
нужно.

– Какого прикажете?

– Получше, какой модней.

– Самый модный теперь из птичьего пера. Цвет, ежели желаете, модный теперь гелиотроп{134}134
  Гелиотроп – красно-фиолетовый цвет.


[Закрыть]
или цвет канак, то есть бордо{135}135
  Бордо – красно-фиолетовый цвет вина из Бордо (в ХХ в. стал называться «бордовый»).


[Закрыть]
с желтым. Выбор громадный. А к чему вся эта история клонится, я решительно не понимаю. Вы вот влюбившись, а чем это кончится?

На лице Николая Тимофеича около глаз выступают красные пятна. Он мнет в руках нежную пушистую тесьму и продолжает бормотать:

– Воображаете за него замуж выйти, что ли? Ну, насчет этого – оставьте ваше воображение. Студентам запрещается жениться{136}136
  Студентам запрещается жениться… – В «Правилах для студентов и сторонних слушателей императорских российских университетов» (М., 1885) говорилось: «Студентам воспрещается вступать в брак во все время пребывания их в университете» (§ 17. С. 14).


[Закрыть]
, да и разве он к вам затем ходит, чтобы всё честным образом кончить? Как же! Ведь они, студенты эти самые, нас и за людей не считают… Ходят они к купцам да к модисткам только затем, чтоб над необразованностью посмеяться и пьянствовать. У себя дома да в хороших домах стыдно пить, ну, а у таких простых, необразованных людей, как мы, некого им стыдиться, можно и вверх ногами ходить. Да-с! Так какого же вы плюмажу возьмете? А ежели он за вами ухаживает и в любовь играет, то известно зачем… Когда станет доктором или адвокатом, будет вспоминать: «Эх, была у меня, скажет, когда-то блондиночка одна! Где-то она теперь?» Небось и теперь уж там, у себя, среди студентов, хвалится, что у него модисточка есть на примете.

Полинька садится на стул и задумчиво глядит на гору белых коробок.

– Нет, уж я не возьму плюмажу! – вздыхает она. – Пусть сама мамаша берет, какого хочет, а я ошибиться могу. Мне вы дайте шесть аршин бахромы для дипломата{137}137
  Дипломат – длинное дорогое женское пальто в талию.


[Закрыть]
, что по 40 копеек аршин. Для того же дипломата дадите пуговиц кокосовых, с насквозь прошивными ушками… чтобы покрепче держались…

Николай Тимофеич заворачивает ей и бахромы и пуговиц. Она виновато глядит ему в лицо и, видимо, ждет, что он будет продолжать говорить, но он угрюмо молчит и приводит в порядок плюмаж.

– Не забыть бы еще для капота{138}138
  Капот – домашнее женское платье свободного покроя, вид халата.


[Закрыть]
пуговиц взять… – говорит она после некоторого молчания, утирая платком бледные губы.

– Каких вам?

– Для купчихи шьем, значит, дайте что-нибудь выдающееся из ряда обыкновенного…

– Да, если купчихе, то нужно выбирать попестрее. Вот-с пуговицы. Сочетание цветов синего, красного и модного золотистого. Самые глазастые. Кто поделикатнее, те берут у нас черные матовые с одним блестящим ободочком. Только я не понимаю. Неужели вы сами не можете рассудить? Ну, к чему поведут эти… прогулки?

– Я сама не знаю… – шепчет Полинька и нагибается к пуговицам. – Я сама не знаю, Николай Тимофеич, что со мной делается.

За спиной Николая Тимофеича, прижав его к прилавку, протискивается солидный приказчик с бакенами и, сияя самою утонченною галантностью, кричит:

– Будьте любезны, мадам, пожаловать в это отделение! Кофточки джерсе{139}139
  Джерсе (англ. jersey) – шелковая или шерстяная вязаная материя.


[Закрыть]
имеются три номера: гладкая, сутажет и со стеклярусом! Какую вам прикажете?

Одновременно около Полиньки проходит толстая дама, которая говорит густым низким голосом, почти басом:

– Только, пожалуйста, чтоб они были без сшивок, а тканые, и чтоб пломба была вваленная.

– Делайте вид, что товар осматриваете, – шепчет Николай Тимофеич, наклоняясь к Полиньке и насильно улыбаясь. – Вы, бог с вами, какая-то бледная и больная, совсем из лица изменились. Бросит он вас, Пелагея Сергеевна! А если женится когда-нибудь, то не по любви, а с голода, на деньги ваши польстится. Сделает себе на приданое приличную обстановку, а потом стыдиться вас будет. От гостей и товарищей будет вас прятать, потому что вы необразованная, так и будет говорить: моя кувалда. Разве вы можете держать себя в докторском или адвокатском обществе? Вы для них модистка, невежественное существо!

– Николай Тимофеич! – кричит кто-то с другого конца магазина. – Вот мадемуазель просят три аршина ленты с пико{140}140
  Пико (фр.) – кружево с неправильным рисунком нитей, украшенное петельками.


[Закрыть]
! Есть у нас?

Николай Тимофеич поворачивается в сторону, осклабляет свое лицо и кричит:

– Есть-с! Есть ленты с пико, атаман с атласом и атлас с муаром!

– Кстати, чтоб не забыть, Оля просила взять для нее корсет! – говорит Полинька.

– У вас на глазах… слезы! – пугается Николай Тимофеич… – Зачем это? Пойдемте к корсетам, я вас загорожу, а то неловко.

Насильно улыбаясь и с преувеличенною развязностью, приказчик быстро ведет Полиньку к корсетному отделению и прячет ее от публики за высокую пирамиду из коробок…

– Вам какой прикажете корсет? – громко спрашивает он и тут же шепчет: – Утрите глаза!

– Мне… мне в 48 сантиметров! Только, пожалуйста, она просила двойной с подкладкой… с настоящим китовым усом… Мне поговорить с вами нужно, Николай Тимофеич. Приходите нынче!

– О чем же говорить? Не о чем говорить.

– Вы один только… меня любите, и, кроме вас, не с кем мне поговорить.

– Не камыш, не кости, а настоящий китовый ус… О чем же нам говорить? Говорить не о чем… Ведь пойдете с ним сегодня гулять?

– По… пойду.

– Ну, так о чем же тут говорить? Не поможешь разговорами… Влюблены ведь?

– Да… – шепчет нерешительно Полинька, и из глаз ее брызжут крупные слезы.

– Какие же могут быть разговоры? – бормочет Николай Тимофеич, нервно пожимая плечами и бледнея. – Никаких разговоров и не нужно… Утрите глаза, вот и всё. Я… я ничего не желаю…

В это время к пирамиде из коробок подходит высокий тощий приказчик и говорит своей покупательнице:

– Не угодно ли, прекрасный эластик для подвязок, не останавливающий крови, признанный медициной…

Николай Тимофеич загораживает Полиньку и, стараясь скрыть ее и свое волнение, морщит лицо в улыбку и громко говорит:

– Есть два сорта кружев, сударыня! Бумажные{141}141
  …бумажные… – здесь: хлопчатобумажные.


[Закрыть]
и шелковые! Ориенталь, британские, валенсьен{142}142
  Валенсьен – сорт французских кружев, производившихся с XVIII в. в г. Валансьен: тонкая правильная сеткафон плетется одновременно с узором, и цветы не имеют никакой рельефности.


[Закрыть]
, кроше{143}143
  Кроше – кружево из крепких крученых ниток.


[Закрыть]
, торшон{144}144
  Торшон – кружево с каймой в виде веера и с особым рисунком узлов.


[Закрыть]
 – это бумажные-с, а рококо, сутажет, камбре{145}145
  Камбре – кружева, производившиеся в одноименном городе на севере Франции.


[Закрыть]
 – это шелковые… Ради бога, утрите слезы! Сюда идут!

И, видя, что слезы всё еще текут, он продолжает еще громче:

– Испанские, рококо, сутажет, камбре… Чулки фильдекосовые, бумажные, шелковые…

Верочка{146}146
  Впервые: Новое время. 1887. № 3944. 21 февраля. С. 2–3. Подпись: Ан. Чехов.
  Прижизненная критика высоко оценила художественное мастерство Чехова в этом рассказе, увидев в нем пушкинско-тургеневские нотки элегической грусти об уходящей молодости, и в то же время отмечала социальную характерность Огнева как «засохшего… для счастья любви русского интеллигента» (Р. Дистерло).


[Закрыть]

Иван Алексеевич Огнев помнит, как в тот августовский вечер он со звоном отворил стеклянную дверь и вышел на террасу. На нем была тогда легкая крылатка{147}147
  Крылатка – широкое мужское пальто в виде накидки, плаща с пелериной.


[Закрыть]
и широкополая соломенная шляпа, та самая, которая вместе с ботфортами валяется теперь в пыли под кроватью. В одной руке он держал большую вязку книг и тетрадей, в другой – толстую, суковатую палку.

За дверью, освещая ему путь лампой, стоял хозяин дома, Кузнецов, лысый старик с длинной седой бородой и в белом, как снег, пикейном{148}148
  Пикейный – сшитый из пике – хлопчатобумажной или шелковой ткани с рельефным узором (обычно в виде узких рубчиков).


[Закрыть]
пиджаке. Старик благодушно улыбался и кивал головой.

– Прощайте, старче! – крикнул ему Огнев.

Кузнецов поставил лампу на столик и вышел на террасу. Две длинные, узкие тени шагнули через ступени к цветочным клумбам, закачались и уперлись головами в стволы лип.

– Прощайте, и еще раз спасибо, голубчик! – сказал Иван Алексеич. – Спасибо вам за ваше радушие, за ваши ласки, за вашу любовь… Никогда, во веки веков не забуду вашего гостеприимства. И вы хороший, и дочка ваша хорошая, и все у вас тут добрые, веселые, радушные… Такая великолепная публика, что и сказать не умею!

От избытка чувств и под влиянием только что выпитой наливки Огнев говорил певучим семинарским голосом и был так растроган, что выражал свои чувства не столько словами, сколько морганьем глаз и подергиваньем плеч. Кузнецов, тоже подвыпивший и растроганный, потянулся к молодому человеку и поцеловался с ним.

– Привык я к вам, как легавый! – продолжал Огнев. – Почти каждый день к вам шлялся, раз десять ночевал, а наливки выпил столько, что теперь вспоминать страшно. А главное, за что спасибо, Гавриил Петрович, так это за ваше содействие и помощь. Без вас я со своей статистикой до октября бы тут возился. Так и напишу в предисловии: считаю долгом выразить мою благодарность председателю N-ской уездной земской управы{149}149
  …председателю… уездной земской управы… – Глава исполнительного органа уездного земства, органа бессословного общественного самоуправления (введено в 1864 г.), избирался земским собранием на три года. Председатели управ считались состоящими на государственной службе.


[Закрыть]
Кузнецову за его любезное содействие. У статистики бле-естящая будущность! Вере Гавриловне нижайший поклон, а докторам, обоим следователям и вашему секретарю передайте, что никогда не забуду их помощи! А теперь, старче, обымем друг друга и сотворим последнее лобзание.

Раскисший Огнев еще раз поцеловался со стариком и стал спускаться вниз. На последней ступени он оглянулся и спросил:

– Увидимся еще когда-нибудь?

– Бог знает! – ответил старик. – Вероятно, никогда!

– Да, правда! В Питер вас и калачом не заманишь, а я едва ли еще попаду когда-нибудь в этот уезд. Ну, прощайте!

– Вы бы книги тут оставили! – крикнул ему вслед Кузнецов. – Что вам за охота тащить такую тяжесть? Я вам завтра их с человеком прислал бы.

Но Огнев уже не слушал и быстро удалялся от дома. На душе его, подогретой вином, было и весело, и тепло, и грустно… Он шел и думал о том, как часто приходится в жизни встречаться с хорошими людьми и как жаль, что от этих встреч не остается ничего больше, кроме воспоминаний. Бывает так, что на горизонте мелькнут журавли, слабый ветер донесет их жалобно-восторженный крик, а через минуту, с какою жадностью ни вглядывайся в синюю даль, не увидишь ни точки, не услышишь ни звука – так точно люди с их лицами и речами мелькают в жизни и утопают в нашем прошлом, не оставляя ничего больше, кроме ничтожных следов памяти. Живя с самой весны в N-ском уезде и бывая почти каждый день у радушных Кузнецовых, Иван Алексеич привык, как к родным, к старику, к его дочери, к прислуге, изучил до тонкостей весь дом, уютную террасу, изгибы аллей, силуэты деревьев над кухней и баней; но выйдет он сейчас за калитку, и всё это обратится в воспоминание и утеряет для него навсегда свое реальное значение, а пройдет год-два, и все эти милые образы потускнеют в сознании наравне с вымыслами и плодами фантазии.

«В жизни ничего нет дороже людей! – думал растроганный Огнев, шагая по аллее к калитке. – Ничего!»

В саду было тихо и тепло. Пахло резедой, табаком и гелиотропом, которые еще не успели отцвести на клумбах. Промежутки между кустами и стволами деревьев были полны тумана, негустого, нежного, пропитанного насквозь лунным светом, и, что надолго осталось в памяти Огнева, клочья тумана, похожие на привидения, тихо, но заметно для глаза ходили друг за дружкой поперек аллей. Луна стояла высоко над садом, а ниже ее куда-то на восток неслись прозрачные туманные пятна. Весь мир, казалось, состоял только из черных силуэтов и бродивших белых теней, а Огнев, наблюдавший туман в лунный августовский вечер чуть ли не первый раз в жизни, думал, что он видит не природу, а декорацию, где неумелые пиротехники, желая осветить сад белым бенгальским огнем, засели под кусты и вместе со светом напустили в воздух и белого дыма.

Когда Огнев подходил к садовой калитке, от невысокого палисадника отделилась темная тень и пошла к нему навстречу.

– Вера Гавриловна! – обрадовался он. – Вы тут? А я искал-искал, хотел проститься… Прощайте, я ухожу!

– Так рано? Ведь еще одиннадцать часов.

– Нет, пора! Идти пять верст, да еще укладываться нужно. Завтра рано вставать…

Перед Огневым стояла дочь Кузнецова, Вера, девушка 21 года, по обыкновению грустная, небрежно одетая и интересная. Девушки, которые много мечтают и по целым дням читают лежа и лениво всё, что попадается им под руки, которые скучают и грустят, одеваются вообще небрежно. Тем из них, которых природа одарила вкусом и инстинктом красоты, эта легкая небрежность в одежде придает особую прелесть. По крайней мере, Огнев, вспоминая впоследствии о хорошенькой Верочке, не мог себе представить ее без просторной кофточки, которая мялась у талии в глубокие складки и все-таки не касалась стана, без локона, выбившегося на лоб из высокой прически, без того красного вязаного платка с мохнатыми шариками по краям, который вечерами, как флаг в тихую погоду, уныло виснул на плече Верочки, а днем валялся скомканный в передней около мужских шапок или же в столовой на сундуке, где бесцеремонно спала на нем старая кошка. От этого платка и от складок кофточки так и веяло свободною ленью, домоседством, благодушием. Быть может, оттого, что Вера нравилась Огневу, он в каждой пуговке и оборочке умел читать что-то теплое, уютное, наивное, что-то такое хорошее и поэтичное, чего именно не хватает у женщин неискренних, лишенных чувства красоты и холодных.

Верочка была хорошо сложена, имела правильный профиль и красивые вьющиеся волосы. Огневу, который на своем веку мало видел женщин, она казалась красавицей.

– Уезжаю! – говорил он, прощаясь с нею около калитки. – Не поминайте лихом! Спасибо за всё!

Тем же певучим семинарским голосом, каким он беседовал со стариком, так же моргая и подергивая плечами, стал он благодарить Веру за гостеприимство, ласки и радушие.

– О вас писал я матери в каждом письме, – говорил он. – Если бы все такие были, как вы да ваш батька, то не житье было бы на свете, а масленая. У вас вся публика великолепная! Народ всё простой, сердечный, искренний.

– Вы теперь куда едете? – спросила Вера.

– Теперь еду к матери в Орел, побуду у нее недельки две, а там – в Питер на работу.

– А потом?

– Потом? Всю зиму проработаю, а весной опять куда-нибудь в уезд материалы собирать. Ну, будьте счастливы, живите сто лет… не поминайте лихом. Больше не увидимся.

Огнев нагнулся и поцеловал Верочкину руку. Затем в молчаливом волнении он поправил на себе крылатку, взял поудобнее вязку книг, помолчал и сказал:

– Туману-то сколько навалило!

– Да. Вы у нас ничего не забыли?

– Что же? Кажется, ничего…

Несколько секунд Огнев постоял молча, потом неуклюже повернулся к калитке и вышел из сада.

– Постойте, я вас до нашего леса провожу, – сказала Вера, выходя за ним.

Они пошли по дороге. Теперь уж деревья не заслоняли простора и можно было видеть небо и даль. Точно прикрытая вуалью, вся природа пряталась за прозрачную матовую дымку, сквозь которую весело смотрела ее красота; туман, что погуще и побелее, неравномерно ложился около копен и кустов или клочьями бродил через дорогу, жался к земле и как будто старался не заслонять собой простора. Сквозь дымку видна была вся дорога до леса с темными канавами по бокам и с мелкими кустами, которые росли в канавах и мешали бродить туманным клочьям. В полуверсте от калитки темнела полоса кузнецовского леса.

«Зачем она со мной пошла? Ведь ее придется провожать назад!» – подумал Огнев, но, поглядев на профиль Веры, он ласково улыбнулся и сказал:

– Не хочется уезжать в такую хорошую погоду! Вечер настоящий романический, с луной, с тишиной и со всеми онерами{150}150
  …со всеми онерами. – От фр. honneur (букв. почет), то есть со всем, что полагается.


[Закрыть]
. Знаете что, Вера Гавриловна? Живу я на свете 29 лет, но у меня в жизни ни разу романа не было. Во всю жизнь ни одной романической истории, так что с рандеву[44]44
  Свиданием (фр. rendez-vous).


[Закрыть]
, с аллеями вздохов и поцелуями я знаком только понаслышке. Ненормально! В городе, когда сидишь у себя в номере, не замечаешь этого пробела, но тут, на свежем воздухе, он сильно чувствуется… Как-то обидно делается!

– Отчего же вы так?

– Не знаю. Вероятно, всю жизнь некогда было, а может быть, просто встречаться не приходилось с такими женщинами, которые… Вообще у меня мало знакомых, и я нигде не бываю.

Шагов триста молодые люди прошли молча. Огнев поглядывал на открытую голову и платок Верочки, и в душе его один за другим воскресали весенние и летние дни; то было время, когда вдали от своего серого петербургского номера, наслаждаясь ласками хороших людей, природой и любимым трудом, не успевал он замечать, как утренние зори сменялись вечерними и как один за другим, пророча конец лета, переставали петь сначала соловей, потом перепел, а немного позже коростель… Время летело незаметно, значит, жилось хорошо и легко… Стал он припоминать вслух о том, с какою неохотою он, небогатый, непривычный к движениям и людям, в конце апреля ехал сюда в N-ский уезд, где ожидал встретить скуку, одиночество и равнодушие к статистике, которая, по его мнению, среди наук занимает теперь самое видное место. Приехав апрельским утром в уездный городишко N., он остановился на постоялом дворе старовера Рябухина, где за двугривенный{151}151
  Двугривенный – 20 копеек.


[Закрыть]
в сутки ему дали светлую и чистую комнату с условием, что курить он будет на улице. Отдохнув и справившись, кто в уезде состоит председателем земской управы, он немедля пошел пешком к Гавриилу Петровичу. Пришлось идти четыре версты роскошными лугами и молодыми рощами. Под облаками, заливая воздух серебряными звуками, дрожали жаворонки, а над зеленеющими пашнями, солидно и чинно взмахивая крыльями, носились грачи.

– Господи, – удивлялся тогда Огнев, – неужели тут всегда дышат таким воздухом, или это так пахнет только сегодня, ради моего приезда?

Ожидая сухого делового приема, к Кузнецовым пошел он несмело, глядя исподлобья и застенчиво теребя свою бородку. Старик сначала морщил лоб и не понимал, зачем это молодому человеку и его статистике могла понадобиться земская управа, но когда тот пространно объяснил ему, что такое статистический материал и где он собирается, Гавриил Петрович оживился, заулыбался и с ребяческим любопытством стал заглядывать в его тетрадки… Вечером того же дня Иван Алексеич уже сидел у Кузнецовых за ужином, быстро хмелел от крепкой наливки и, глядя на покойные лица и ленивые движения своих новых знакомых, чувствовал во всем своем теле сладкую, дремотную лень, когда хочется спать, потягиваться, улыбаться. А новые знакомые благодушно оглядывали его и спрашивали, живы ли у него отец и мать, сколько он зарабатывает в месяц, часто ли бывает в театрах…

Припомнил Огнев свои разъезды по волостям, пикники, рыбные ловли, поездку всем обществом в девичий монастырь к игуменье Марфе, которая каждому из гостей подарила по бисерному кошельку, припомнил горячие, нескончаемые, чисто русские споры, когда спорщики, брызжа и стуча кулаками по столу, не понимают и перебивают друг друга, сами того не замечая, противоречат себе в каждой фразе, то и дело меняют тему и, поспорив часа два-три, смеются:

– Черт знает, из-за чего мы спор подняли! Начали о здравии, а кончили за упокой!

– А помните, как я, вы и доктор ездили верхом в Шестово? – говорил Иван Алексеич Вере, подходя с нею к лесу. – Тогда еще нам юродивый встретился. Я дал ему пятак, а он три раза перекрестился и бросил мой пятак в рожь. Господи, столько я увожу с собой впечатлений, что если бы можно было собрать их в компактную массу, то получился бы хороший слиток золота! Не понимаю, зачем это умные и чувствующие люди теснятся в столицах и не идут сюда? Разве на Невском и в больших сырых домах больше простора и правды, чем здесь? Право, мне мои меблированные комнаты, сверху донизу начиненные художниками, учеными и журналистами, всегда казались предрассудком.

В двадцати шагах от леса через дорогу лежал небольшой узкий мостик со столбиками по углам, который всегда во время вечерних прогулок служил Кузнецовым и их гостям маленькой станцией. Отсюда желающие могли дразнить лесное эхо и видно было, как дорога исчезала в черной просеке.

– Ну, вот и мостик! – сказал Огнев. – Тут вам поворачивать назад…

Вера остановилась и перевела дух.

– Давайте посидим, – сказала она, садясь на один из столбиков. – Перед отъездом, когда прощаются, обыкновенно все садятся.

Огнев примостился возле нее на своей вязке книг и продолжал говорить. Она тяжело дышала от ходьбы и глядела не на Ивана Алексеича, а куда-то в сторону, так что ему не видно было ее лица.

– И вдруг лет через десять мы встретимся, – говорил он. – Какие мы тогда будем? Вы будете уже почтенною матерью семейства, а я автором какого-нибудь почтенного, никому не нужного статистического сборника, толстого, как сорок тысяч сборников. Встретимся и вспомянем старину… Теперь мы чувствуем настоящее, оно нас наполняет и волнует, а тогда, при встрече, мы уж не будем помнить ни числа, ни месяца, ни даже года, когда виделись в последний раз на этом мостике. Вы, пожалуй, изменитесь… Послушайте, вы изменитесь?

Вера вздрогнула и повернулась к нему лицом.

– Что? – спросила она.

– Я вас спрашивал сейчас…

– Простите, я не слышала, что вы говорили.

Тут только Огнев заметил в Вере перемену. Она была бледна, задыхалась, и дрожь ее дыхания сообщалась и рукам, и губам, и голове, и из прически выбивался на лоб не один локон, как всегда, а два… Видимо, она избегала глядеть прямо в глаза и, стараясь замаскировать волнение, то поправляла воротничок, который как будто резал ей шею, то перетаскивала свой красный платок с одного плеча на другое…

– Вам, кажется, холодно, – сказал Огнев. – Сидеть в тумане не совсем-то здорово. Давайте-ка я провожу вас нах гауз[45]45
  Домой (нем. nach Hause).


[Закрыть]
.

Вера молчала.

– Что с вами? – улыбнулся Иван Алексеич. – Вы молчите и не отвечаете на вопросы. Нездоровы вы или сердитесь? А?

Вера крепко прижала ладонь к щеке, обращенной в сторону Огнева, и тотчас же резко отдернула ее.

– Ужасное положение… – прошептала она с выражением сильной боли на лице. – Ужасное!

– Чем же оно ужасное? – спросил Огнев, пожимая плечами и не скрывая своего удивления. – В чем дело?

Всё еще тяжело дыша и вздрагивая плечами, Вера повернулась к нему спиной, полминуты глядела на небо и сказала:

– Мне нужно поговорить с вами, Иван Алексеич…

– Я слушаю.

– Вам, может быть, покажется странным… вы удивитесь, но мне всё равно…

Огнев еще раз пожал плечами и приготовился слушать.

– Вот что… – начала Верочка, наклоняя голову и теребя пальцами шарик платка. – Видите ли, я вам вот что… хотела сказать… Вам покажется странным и… глупым, а я… я больше не могу.

Речь Веры перешла в неясное бормотанье и вдруг оборвалась плачем. Девушка закрыла лицо платком, еще ниже нагнулась и горько заплакала. Иван Алексеич смущенно крякнул и, изумляясь, не зная, что говорить и делать, безнадежно поглядел вокруг себя. От непривычки к плачу и слезам у него у самого зачесались глаза.

– Ну, вот еще! – забормотал он растерянно. – Вера Гавриловна, ну к чему это, спрашивается? Голубушка, вы… вы больны? Или вас кто обидел? Вы скажите, быть может, я того… сумею помочь…

Когда он, пытаясь утешить ее, позволил себе осторожно отнять от ее лица руки, она улыбнулась ему сквозь слезы и проговорила:

– Я… я люблю вас!

Эти слова, простые и обыкновенные, были сказаны простым человеческим языком, но Огнев в сильном смущении отвернулся от Веры, поднялся и вслед за смущением почувствовал испуг.

Грусть, теплота и сентиментальное настроение, навеянные на него прощанием и наливкой, вдруг исчезли, уступив место резкому, неприятному чувству неловкости. Точно перевернулась в нем душа, он косился на Веру, и теперь она, после того как, объяснившись ему в любви, сбросила с себя неприступность, которая так красит женщину, казалась ему как будто ниже ростом, проще, темнее.

«Что же это такое? – ужаснулся он про себя. – Но ведь я же ее… люблю или нет? Вот задача-то!»

А она, когда самое главное и тяжелое наконец было сказано, дышала уже легко и свободно. Она тоже поднялась и, глядя прямо в лицо Ивана Алексеича, стала говорить быстро, неудержимо, горячо.

Как человек, внезапно испуганный, не может потом вспомнить порядка, с каким чередовались звуки ошеломившей его катастрофы, так и Огнев не помнит слов и фраз Веры. Ему памятны только содержание ее речи, она сама и то ощущение, которое производила в нем ее речь. Он помнит как будто придушенный, несколько сиплый от волнения голос и необыкновенную музыку и страстность в интонации. Плача, смеясь, сверкая слезинками на ресницах, она говорила ему, что с первых же дней знакомства он поразил ее своею оригинальностью, умом, добрыми, умными глазами, своими задачами и целями жизни, что она полюбила его страстно, безумно и глубоко; что когда, бывало, летом она входила из сада в дом и видела в передней его крылатку или слышала издали его голос, то сердце ее обливалось холодком, предчувствием счастья; его даже пустые шутки заставляли ее хохотать, в каждой цифре его тетрадок она видела что-то необыкновенно разумное и грандиозное, его суковатая палка представлялась ей прекрасней деревьев.

И лес, и туманные клочья, и черные канавы по бокам дороги, казалось, притихли, слушая ее, а в душе Огнева происходило что-то нехорошее и странное… Объясняясь в любви, Вера была пленительно хороша, говорила красиво и страстно, но он испытывал не наслаждение, не жизненную радость, как бы хотел, а только чувство сострадания к Вере, боль и сожаление, что из-за него страдает хороший человек. Бог его знает, заговорил ли в нем книжный разум, или сказалась неодолимая привычка к объективности, которая так часто мешает людям жить, но только восторги и страдание Веры казались ему приторными, несерьезными, и в то же время чувство возмущалось в нем и шептало, что всё, что он видит и слышит теперь, с точки зрения природы и личного счастья, серьезнее всяких статистик, книг, истин… И он злился и винил себя, хотя и не понимал, в чем именно заключается вина его.

В довершение неловкости он решительно не знал, что ему говорить, а говорить было необходимо. Сказать прямо «я вас не люблю» ему было не под силу, а сказать «да» он не мог, потому что, как ни рылся, не находил в своей душе даже искорки…

Он молчал, а она между тем говорила, что для нее нет выше счастья, как видеть его, идти за ним, хоть сейчас, куда он хочет, быть его женой и помощницей, что если он уйдет от нее, то она умрет с тоски…

– Я не могу здесь оставаться! – сказала она, ломая руки. – Мне опостылели и дом, и этот лес, и воздух. Я не выношу постоянного покоя и бесцельной жизни, не выношу наших бесцветных и бледных людей, которые все похожи одни на другого, как капли воды! Все они сердечны и добродушны, потому что сыты, не страдают, не борются… А я хочу именно в большие, сырые дома, где страдают, ожесточены трудом и нуждой…

И это казалось Огневу приторным и несерьезным. Когда Вера кончила, он всё еще не знал, что говорить, но молчать нельзя было, и он забормотал:

– Я, Вера Гавриловна, очень благодарен вам, хотя чувствую, что ничем не заслужил такого… с вашей стороны… чувства. Во-вторых, как честный человек, я должен сказать, что… счастье основано на равновесии, то есть когда обе стороны… одинаково любят…

Но тотчас же Огнев устыдился своего бормотания и замолчал. Он чувствовал, что в это время лицо у него было глупо, виновато, плоско, что оно было напряжено и натянуто… Вера, должно быть, сумела прочесть на его лице правду, потому что стала вдруг серьезной, побледнела и поникла головой.

– Вы извините меня, – пробормотал Огнев, не вынося молчания. – Я вас настолько уважаю, что… мне больно!

Вера резко повернулась и быстро пошла назад к усадьбе. Огнев последовал за ней.

– Нет, не надо! – сказала Вера, махнув ему кистью руки. – Не идите, я сама дойду…

– Нет, все-таки… нельзя не проводить…

Что ни говорил Огнев, всё до последнего слова казалось ему отвратительным и плоским. Чувство вины росло в нем с каждым шагом. Он злился, сжимал кулаки и проклинал свою холодность и неумение держать себя с женщинами. Стараясь возбудить себя, он глядел на красивый стан Верочки, на ее косу и следы, которые оставляли на пыльной дороге ее маленькие ножки, припоминал ее слова и слезы, но всё это только умиляло, но не раздражало его души.

«Ах, да нельзя же насильно полюбить! – убеждал он себя и в то же время думал: – Когда же я полюблю не насильно? Ведь мне уже под 30! Лучше Веры я никогда не встречал женщины и никогда не встречу… О, собачья старость! Старость в 30 лет!»

Вера шла впереди него всё быстрее и быстрее, не оглядываясь и поникнув головой. Ему казалось, что с горя она осунулась, сузилась в плечах…

«Воображаю, что творится теперь у нее на душе! – думал он, глядя ей в спину. – Небось и стыдно, и больно до того, что умирать хочется! Господи, столько во всем этом жизни, поэзии, смысла, что камень бы тронулся, а я… я глуп и нелеп!»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации