Текст книги "Демонтаж"
Автор книги: Арен Ванян
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Седа была дома, но собиралась выходить. Стояла перед зеркалом, в джинсах, жакете и белой футболке, с волосами, собранными в пучок. Взгляд – умный и сосредоточенный. Она наводила красоту. Подчеркивала карандашом контуры губ, бровей, акцентировала уголки глаз. Но все – в меру, зная себе цену. Улыбнулась, глянув на косметичку и стопку книг перед зеркалом. На верху стопки – сборник стихов Байрона и «Поэтика» Аристотеля. Ей нравился мир, в который она возвращалась после пустоты военных лет. Мир оживал. С новой силой пробуждалась жажда жизни. Заскрипела дверь. Стук снимаемой обуви. Шуршание куртки. Его фигура в отражении зеркала. Седа вопросительно взглянула на мужа. Сако вошел в спальню, присел на край кровати. «Что-то произошло?» Сако рассказал о встрече с Камо и Рубо. Седа поняла: нужно уделить Сако внимание. Она подвинула стул, села перед ним. Выслушала и спокойно уточнила: «А в чем именно проблема?» Сако не сразу ответил. Он заметил, что она накрасила ногти, впервые за долгое время. Это удивило его. «Сако?» – спросила она, заглядывая ему в глаза. Он очнулся. С растерянным лицом рассказал о своих подозрениях: мошенники, липовый договор, деньги налогоплательщиков. «Могут кинуть в любую минуту, – подытожил он. – Я вижу это по его физиономии». Седа спросила, над чем они работают. Он ответил: «Под снос попал жилой дом времен Демерчяна[20]20
Карен Демерчян (1932–1999) – первый секретарь ЦК КП Армении (1974–1988). Принимал активное участие в политической жизни во второй половине 1990-х гг.
[Закрыть]. Вместо него строят безвкусицу типа бизнес-центра». С секунду помолчав, он резюмировал: «Эклектичное говно». – «Понятно, – сказала Седа и приблизила к нему лицо. – Ты не хочешь в этом участвовать, так? Считаешь эту работу низкой и недостойной?» Сако охотно закивал. Но Седа только собиралась задать самый важный вопрос: «И все же что-то не дает тебе покоя, да?» Сако отвел взгляд. «Скажешь?» – спросила она. Сако медлил. Обратил внимание, что она посматривает на часы. И ее накрашенные ногти… «Новый проект, в котором я могу принять участие, если соглашусь… Это жилые дома для семей, пострадавших от землетрясения. Ванадзор, затем Спитак…» Седа одобрительно кивала. «Но мне кажется, – продолжал Сако, – они как-то используют деньги, которые идут из бюджета. Вместо трех зданий для пострадавших построят только одно, оставшиеся деньги вложат в какую-нибудь безвкусицу в центре Еревана, а остаток, видимо, прикарманят, понимаешь?» – «А что Рубо говорит?» – «Рубо говорит, что с деньгами все в порядке, платят нормально, но откуда у них столько денег?» – «Сколько?» – уточнила Седа. Сако ответил. Седа слабо охнула, откинулась назад. Ее удивило услышанное. «Это правда?» – уточнила она. «Рубо говорит, что ему платят, причем вовремя. Но долго ли это будет продолжаться, я не знаю…» Седа склонила голову, ее взгляд застыл. «Откуда у них такие деньги?» – «Так я о том же. Я не верю ничему, что там творится. И не хочу, чтобы ты потом говорила, что я ввязался во что-то, тебя не предупредив. – Поколебавшись, Сако добавил: – Я получаю кое-какие деньги, и этих денег, в общем-то…» – «Сако, подожди», – прервала его Седа. Вот тут он промахнулся. Его нынешняя работа – последнее, о чем она хотела вспоминать. С такой работой у нее не хватало денег даже на молоко. С такой работой она могла только виновато смотреть в глаза окружающим. Уже третий год они жили на зарплату Нины и подачки Мисака. Кровь прилила Седе к лицу. Довольно. Она впилась взглядом в Сако. «У человека должна быть совесть, – сказала она тоном, не допускающим возражений. – И гордость. Есть правила достойной жизни, Сако. Есть границы дозволенного». Сако втянул голову в плечи. Давление усиливалось. «Сколько лет мы живем на зарплату твоей сестры?» Сако понял: еще один шаг, толчок, удар – и он проиграл. Он ответил: «Седа, я все понимаю. Я согласен. Но ты пойми: там творится черт-те что… – Он снова заговорил о недоверии к Камо. – Мой нюх меня не обманывает. Это тебе не какая-нибудь подпольная электростанция». Седа взяла себя в руки. Если они затеют ссору, она никуда не успеет. День пойдет насмарку. Нужно зайти с другой стороны. Ее взгляд оживился. «А если, – начала она, осторожно подбирая слова, – а если какое-то время поработать? Скажем, полгода. Просто подкопить денег. Облегчить жизнь нам, твоей сестре». – «Ну, предположим», – ответил Сако, хмуря брови. «Только какое-то время. Что скажешь?» – «Ну, может, месяц или полтора». Седа усмехнулась. «Хотя бы полгода, Сако. Или год». – «Но Седа…» Но у Седы заканчивалось терпение. Она бросила взгляд на часы: уже опаздывает; очередной семинар у профессора начнется без нее. В глазах промелькнуло недовольство. Ей не хотелось напоминать ему, но выбора не осталось. «Сако, – заговорила она, выпрямляя спину и поднимаясь, – ты же не забыл, что у нас накопились долги? Ануш, Мисаку?» – «Не забыл», – ответил Сако. «Не забыл, что я почти каждый день вынуждена смотреть людям в глаза? Улыбаться им, по возможности избегать разговоров?» – «Не забыл». – «Что мне не всегда удается избежать разговоров и приходится снова обещать им, что мы отдадим долги?» Сако сдался. Мрачно покачал головой. Седа уже сунула Байрона и Аристотеля в сумку. Снова повернулась к Сако. Ее взгляд говорил, что она ждет от него согласия. «Хорошо, Седа, – сказал он. – Я согласен». – «Согласия мало, Сако. Нужно еще понимание». – «Я понимаю, Седа». Эта победа – очередная – досталась Седе почти без борьбы. Довольная, она направилась к дверям, но тотчас ее уколола жалость к нему – жалость, подменившая прежнюю нежность. Прощаясь, Седа снисходительно добавила: «Кроме того, подумай о том, что это твой шанс вернуться в архитектуру. Один из немногих». Сако изумился, точно он впервые всерьез задумался о том, что ему действительно предстоит вернуться к архитектуре. Он сжал губы, кивнул и запер за женой дверь.
Утром Сако отвел Гришу в детский сад, подошел к директрисе и сообщил, что увольняется. Та безразлично пожала плечами. Сако покинул ее кабинет. Глядя на сына, который уже резвился с детьми в игровой комнате, он подумал об архитектуре. Последние пару лет он почти не вспоминал о ней. Изредка задавал себе вопрос, была ли архитектура его призванием, и не мог ответить. Еще реже он вспоминал о том холодном декабрьском дне, когда он, окрыленный, словно подхваченный ангелами, несся в сторону дома, чтобы зажить новой, свободной от тревог жизнью – жизнью, в сердцевине которой было бы не его проклятое «я» или те занятия, за которыми его «я» пряталось от правды, а его семья: жена, дети, сестра, – но затем он столкнулся с грубой действительностью, с бытовыми проблемами, разом свалившимися на него, и снова потерял путь к свету, заблудившись в колючих зарослях. Отыскивая правду, он отошел от всех дел и забот и стал подметать улицы. Тайком от Седы. Отломился от семьи. Разрывался между желанием и долгом. Телом был мужем и родителем, а душой – монахом и странником. А в глазах окружающих – местным дурачком, который стоял с метлой во дворе детского сада, с улыбкой присматривая за детьми. Но ему было все равно. Работать дворником было не почетно, но была в этом какая-то новая свобода, которой он не знал раньше. Не свобода от чего-либо конкретного, а свобода сама по себе, свобода как она есть, свобода как воздух. Так незаметно пролетели два года. Теперь ему предстояло заново вернуться к делу, которому он посвятил свою молодость.
Сако отправился на стройку. По пути размышлял, что его ожидает. Деньги? Лицо этого дельца? Память о том, что он согласился на эту работу под давлением Седы? Сако пребывал в растерянности. Как ему снова обрести внутренний огонь? Как не потерять свободу? Доносились шум перфоратора и голоса рабочих. Показалась коренастая фигура Рубо, который развалился на своем стуле-троне, сложив руки на коленях. Сако позабыл о своих тревогах. «Какой нормальный человек будет так сидеть?» – весело подумал он и подошел к Рубо, пожал ему руку. Сознание, что они будут работать вместе, немного утешило. Словно слегка потускнела память о смерти Петро. «А может, – подумал он, – с деньгами придет спокойствие и можно будет полностью сосредоточиться на архитектуре?» Но в первый же рабочий день на Сако обрушился град насмешек. Все из-за оранжевого пиджака. Рабочие беззлобно высмеяли его. Они-то стояли в грязных, рваных комбинезонах. А этот, посмотрите-ка на него, вырядился, как Чарли Чаплин. Сако отмахивался. Беспомощно отшучивался: «Я свой, я один из вас!» Но классовая разница сказывалась. Пиджак был слишком яркий. Рубо развел руками. «А что ты хотел? – спросил он. – У мужиков своя правда, а у интеллигентов вроде тебя своя. – Но затем добавил: – Все равно я рад, что ты согласился. Не пожалеешь». Сако усмехнулся и опустился на раскладной стул рядом с ним. «Горы свернем?» – «Эти горы никто не свернет», – ответил Рубо.
В обед на стройплощадку приехала «делегация инвесторов», как их представил Рубо. Два чиновника в серых костюмах и цветастых галстуках и иностранец в летних брюках и рубашке поло. Их сопровождала невысокая переводчица в очках с толстой оправой. Сако узнал ее. Это была Мане, переводчица с фарси из Института переводов. Он окликнул ее, когда она освободились, и спросил, как дела, как поживает институт. Она быстро ответила, что оставила художественный перевод. «Ничего страшного, – подбодрил ее Сако, – в будущем можно будет вернуться». Девушка горько рассмеялась: она на это не рассчитывала. «Я уволилась из института, – произнесла она безразлично. – Надеюсь, навсегда». Сако посмотрел на нее с грустью. Остаток дня он размышлял, произойдет ли с ним подобное превращение. «Не совершаешь ли ты ошибку? – спрашивал внутренний голос. – Не растрачиваешь ли попусту свою жизнь?»
Вечером, поддавшись меланхолии, он поплелся, спрятав руки в карманы, по людному проспекту Маштоца; затем, дойдя до Оперы, свернул на улицу Туманяна и остановился на перекрестке у кинотеатра «Москва». Важное для него место: сюда он повел сестру, когда окончательно забрал ее в Ереван; здесь, в летнем зале, он коротал вечера с Петро и Рубо; здесь его сердце однажды дрогнуло перед Седой. Когда они еще были студентами, он узнал от нее историю этого кинотеатра: раньше тут стояла самая старая ереванская церковь, церковь Погос-Петроса, Святых апостолов Павла и Петра. Сако, не сказав ничего Седе, посетил Музей города, находившийся тогда в мечети на Маштоца, и спросил у сотрудницы, что можно узнать об исчезнувшей церкви. Сотрудница и опешила от внезапного вопроса, и обрадовалась ему. Она показала молодому человеку с непослушными кудрями черно-белые фотографии довольно простой по архитектуре церкви. «Пятый-шестой век, строгие формы, едва заметное византийское влияние», – объясняла она и следом рассказала, что творец нового Еревана, Александр Таманян, боролся за сохранение церкви, но в начале тридцатых ее все-таки снесли. «Так устроена архитектура, – прибавила сотрудница. – Уничтожает старое, чтобы возвести на его месте новое. Раньше люди нуждались в церкви, теперь – в кинотеатре». Во время сноса под штукатуркой церковных стен обнаружили фрески в несколько слоев – их и железную дверь удалось спасти, попрятав в разных музеях страны. «Что-то все-таки сохранилось, – подытожила сотрудница. – Какая-то материальная память осталась». Сако отвлекся от воспоминаний. Поглядел на детей, идущих со стаканчиками мороженого, и заметил через дорогу группу молодых людей, вывалившихся на улицу из соседнего с кинотеатром здания, Союза художников. Об этом здании он тоже тогда разузнал и спустя несколько дней после посещения музея уже он рассказывал Седе, что раньше там были персидский квартал и мечеть, и от них ничего, кроме памяти, не осталось; он же рассказал ей, что на месте Театра Станиславского, напротив кинотеатра, стояла русская церковь, от которой тоже ничего, кроме памяти, не осталось. «Я все больше убеждаюсь, – ответила тогда со свойственным ей высокомерием Седа, – что память – это неутихающая боль».
Сако вернулся домой. Поужинал в тишине с сестрой и детьми и уединился в спальне, заменявшей ему кабинет. Решил, что ответ на вопрос – есть смысл в архитектуре или нет – будет найден очень просто: он вернется к проектам, которые когда-то мечтал воплотить в жизнь, но не завершил. Сако достал из-под рабочего стола запылившуюся коробку, разложил перед собой самый важный, самый любимый проект – черновик Музея Комитаса – и долго, часа полтора, блуждал взглядом по рисункам, комментариям, подсчетам. Но так и не смог погрузиться в колодец души этого музея. Он не сумел вспомнить, почему этот проект когда-то так взволновал его. Он свернул старые листы и отправил их обратно в коробку.
Прошел день, второй, третий. Сако просыпался и заново задавал себе вопрос: «Почему мне было так важно построить в Ереване Музей Комитаса?» Ответа не было. Словно этот вопрос возвел в его сознании бетонную стену, которую Сако не мог ни обойти, ни перелезть, ни разбить, в которую он мог только уткнуться лбом и гадать, что находится за ней.
Зато он с удовольствием отвлекался: созерцал двор, выкуривал с десяток сигарет, насвистывал песни, играл на гитаре, рассеянно листал книги, помогал детям с уроками: обучал Гришу арифметике и читал с ним Гофмана и Туманяна, а с Амбо корпел над английским и бегал к соседям смотреть отборочный турнир чемпионата Европы. Его беззаботное времяпрепровождение, побег неудачника от действительности, прерывали вопросы сестры, жены, друзей: «Как продвигается проект?» – «Никак», – следовало ему ответить, но он говорил: «В процессе». Стоило ему вернуться за стол и взглянуть на исчерченные листы, напоминавшие ему о былом движении его ума и рук, он цепенел.
В эти дни ему часто снился отец: живой, здоровый, сильный. Стоял перед ним в окружении любимых платановых деревьев, за которыми он ухаживал с не меньшей любовью, чем за детьми, и говорил: «Вот это настоящее, сынок. Вот это не исчезнет». Затем отец переносился в его ереванскую комнату, сидел за его рабочим столом с шеей, крепко обмотанной шарфом, смотрел на сына, лежавшего в постели, и пел ему колыбельную. Но Сако не слышал слов. То ли он оглох, то ли отец, такой живой, такой сильный, издавал мычание вместо слов. Сако лежал под одеялом, смотрел на отца, сидевшего на его месте, и мучился оттого, что не слышал колыбельной.
Спустя неделю Сако достал с антресолей альбом с фотографиями. Нашел карточку, на которой они с Петро стояли, по-братски обнявшись за плечи, на фоне гор неподалеку от монастыря Гехард. Лицо Сако озарилось улыбкой. Он вложил фотографию в деревянную рамку и поставил в углу стола. Воспоминания о словах и поступках друга переплетались с настоящим. Тень Петро брала его за руку, уводила в воображении к Рубо и говорила: «С ним будь. Его обереги». Сако достал чистые листы. Сопровождаемый тенью Петро, он осторожно приступил к чертежам новых жилых домов. «Три здания, три многоэтажки, три дома, – проносилось в пробудившемся уме. – Три брата. Все разной высоты: самый низкий – впереди, справа от него – чуть повыше, а позади них, но между ними – самый высокий. Все невидимо связаны, образуют целостность». Он проработал над проектом всю ночь, отдавшись разгоравшемуся внутри огню. Седа все еще спала, когда он оторвал взгляд от свежих чертежей и с радостью осознал: к нему вернулось понимание, почему он когда-то связал себя с архитектурой, с искусством. Это было чудо. Желание творить вернулось к нему. И мир показался таким покладистым, верным. Сако смотрел на фотографию Петро, но не так, как раньше, с какой-то неестественной болью, с искусственным желанием скорбеть, а по-новому: он был благодарен, точно воскресла подлинная дружба, та самая идея дружбы, которая несла в себе печать чего-то неземного, божественного. «Ты возвращаешь меня к жизни», – сказал Сако мертвецу с фотографии. Сако склонил голову над листами. Силы кончались, но ум еще работал. «Осталось самое важное, – говорил он себе, – соблюсти изначальную гармонию». Теперь он понимал: опираясь на чувство долга, которое внезапно вспыхнуло в нем, когда он погрузился в новый проект, он доведет начатое до конца. «Но для этого нужна самодисциплина, – внезапно произнес голос, – только так у тебя получится». И с этой мыслью Сако лег спать.
От работы отвлекали близкие. Сако переживал из-за Рубо, подмечая неладное в его поведении. Особенно в присутствии Камо. Начальника стройки и Рубо связывала какая-то тайна, в которую они не посвящали посторонних. Сако часто приходил к мечети не в свою смену, а Рубо не было. Он мог уехать на целый день и вернуться только под вечер, молчаливый, неприступный, словно проделал грязную работу и искал одиночества. Выглядел как солдат, который так и не покинул фронта: в глазах – чувство вины, на руках – невидимая кровь. В подобные дни он держался от Сако подальше. Словно говорил ему: не переступай черту, это не для слабой души. Это территория мужчин, а не интеллигентов. Затем молча уезжал в свой Арабкир. Мог не выйти на работу на следующий день. Мог запропасть на неделю, и потом явиться как ни в чем не бывало. И никто не упрекал его. Сако замечал это не раз. Тревога за друга усиливалась, смешиваясь с завистью, беспокойство было отравлено обидой. Это напоминало школьные годы. Мальчишки делились на тех, кому можно нарушать правила, и тех, кому лучше оставаться паиньками, тех, на кого заглядывались девочки, и изгоев. Сако был из числа последних, но тянуло его к первым. Судьба одарила его проклятием – быть не в меру наивным. Простодушным. У каждого свой крест, и крестом Сако была его обостренная восприимчивость. Детская ранимость. «Тебе бы в миссионеры, а не в архитекторы», – говорил ему Петро. «Не повезло родиться в СССР», – отвечал ему Сако. Ранимость, наивность, простодушие были чрезмерны в нем с детства. Он страдал от них и в школе, и в университете: когда впервые влюбился и дрожал от страха, что потеряет предмет своей любви; когда впервые обрел друзей и вслух пообещал быть лучшим в дружбе. «Ибо дружба, – говорил он, сжимая в кулаке рюмку, – это не договор и взаимные интересы. Дружба – это долг, честь, обязанность». Так он думал тогда, сидя с друзьями за столом, так думал и сейчас, сидя в одиночестве. Но он даже не догадывался тогда, что есть вещи, о которых нельзя говорить вслух, о которых следует молчать. Что дружба не в высокопарных словах, произнесенных за рюмкой водки, а в молчании, осторожно оберегаемом, как пламя свечи. И теперь ему, тридцатилетнему простаку, хотелось выяснить, что творится с его старым другом. Он не сомневался, что Камо каким-то образом использует Рубо. Но не знал, как подступиться к этой теме. Может, боялся. Может, уже втянулся в работу и держался за иллюзорный покой. Ему оставалось лишь гадать: «То ли война нанесла Рубо неизлечимую рану, то ли этот делец подталкивает его к могиле».
В доме Сако Рубо становился прежним товарищем, прежним другом. Иногда они вместе возвращались, гуляя, от стройки к дому на Абовяна, а иногда Рубо сам, не предупредив, наведывался в гости. Они садились на просторном балконе, созерцая шумный двор, и в свете закатного июньского солнца играли в нарды, попивая тутовку, присланную отцом Седы. Накрепко запертая дверь внутреннего мира Рубо ненадолго отворялась, и Сако смутно чувствовал, что нет настоящего, есть только вечно настигающее прошлое. Наивный, простодушный, рассеянный, он не понимал причин, по которым ежевечернее присутствие друга, бывало, растягивалось на часы. Не обращал внимания на то, что Рубо засиживался у них, дожидаясь, пока придет Нина. Не замечал, что только с ее приходом он по-настоящему пробуждался, проявлял ко всему интерес. Не видел, что его сестра отвечала Рубо взаимностью, подавляя страх, борясь с влечением, которое пока еще казалось ей липкой тенью прошлого, и подсаживалась к ним, интересуясь их игрой, разговорами, настроением, и смотрела на Рубо. Нина воскрешала в памяти его слова, намеки, обещания, заново переживала их, и лицо ее покрывалось румянцем, а глаза становились по-детски простодушными, поскольку ее мысли заново растворялись в надеждах и мечтаниях. Но ее мечтания пресекала Седа. Она создавала границу, линию, которую эта мечтательная пошлость не должна была пересекать. В ее присутствии и Рубо, и Нина чувствовали себя лишними, отвергнутыми, незначительными. Им казалось, что Седа владеет искусством невидимых знаков, что любое ее движение – отсесть от них, деловито шепнуть что-то Амбо, переставить безделушку со стола на полку, – выражало нежелание находиться с ними рядом. Однажды Рубо спросил у Сако, кто эти люди на фотографии, и Седа вмешалась в их разговор и со слишком вежливой улыбкой ответила: «Человек слева – мой прадед, а справа – как же ты не знаешь?! – Ованес Абелян[21]21
Ованес Абелян (1865–1936) – известный армянский театральный актер первой половины ХХ века.
[Закрыть]». То, что Седе казалось вежливостью, для Нины было выражением презрения, а для Рубо – плевком. Он поднимался, прощался, молча уходил. Обещал себе, что больше не вернется. Но возвращался, ведь даже он – солдат, беглец, сирота – был зависим от перебоев сердца. Две сущности сталкивались и боролись в нем: одна желала стать частью семьи Сако, обрести счастье с Ниной, а вторая, задетая высокомерием Седы, задыхалась от ненависти к себе, слепо металась и искала самоистязаний.
А Седе даже в голову не приходило, что она кого-то обижает. Она не оскорбляла Рубо намеренно. То, что в одном кругу было язвительностью, в другом считалось остроумием. В те июньские дни Седу занимало другое. В ней стремительно возрождалось, отбрасывая все лишнее на своем пути, чувство, что она принадлежит другому миру, что ее жизнь могла – да кого она обманывает? – должна была сложиться иначе. Она ощущала это особенно остро сейчас, когда, уложив детей, стояла, обнаженная, готовясь ко сну, и глядела на открытку с обломками Берлинской стены и дружеским посланием на обратной стороне: «Дорогой Седе. С наилучшими пожеланиями из Берлина. Манвел». Тоже армянская судьба: собрался в монастырь, а очутился в Берлине; один из друзей, эмигрантов перестроечных лет, позвал его к себе, и он, ничего не сказав ей, уехал; подробности она узнала потом от профессора. Седу тоже потянуло туда – в Берлин, в Германию, в Европу. Ее душила мысль, что с долгожданными политическими переменами не изменилось ничего. Она так же, как и четыре или пять лет назад, не могла никуда выехать. Но если раньше дело было в политических границах, то теперь в деньгах. За спиной раздался голос Сако. Седа набросила на себя халат, но притворилась, что не расслышала мужа. «Где ты была?» – повторил он. «В школе задержалась, – ответила она, пряча открытку между страницами книги. – Разговорилась с директрисой об Амбо». – «О чем?» – «О его успеваемости». – «Четыре часа?» – «Потом навестила профессора, – ответила она невозмутимым голосом. – Обсуждали диссертацию». Это было правдой. Она была в гостях у профессора Тер-Матевосяна. После пятилетней паузы возобновились встречи их филологического кружка, хотя былой мистики встреч, как в советские годы, уже не было. Проклинаемое прошлое превратилось в belle époque. Они больше не ощущали себя избранными, не чувствовали, что им принадлежит какая-то особая роль в судьбе родины, порабощенной коммунистами, безбожниками и палачами. Ни чтение Евангелия или Сиаманто[22]22
Сиаманто (настоящее имя Атом Ярджанян; 1878–1915) – поэт, писатель и политик. В сборнике стихов «Героическое» (1901) впервые в армянской поэзии поднял тему резни армян в Османской империи. Был арестован и зверски убит в Стамбуле.
[Закрыть], ни увлекательные споры о романах Кафки или работах Ортеги-и-Гассета, ни рассуждения об исторической несправедливости или ядерной опасности не доставляли им былой радости, не давали чувства, что они, в отличие от презираемых масс, знают нечто ценное, неповторимое, недоступное. Сегодняшнюю встречу они собирались посвятить теме Byron and Mekhitarists, обсудить диссертацию Седы, но вместо этого говорили о том, от чего в действительности бежали: о бытовых проблемах, которые демократически избранное правительство не решало, а, напротив, увеличивало. «И как продвигается диссертация?» – спросил Сако. Седа – как это произошло, почему? – разучилась говорить с ним, не находила слов; словно к ней обращались на иностранном языке, который она отлично понимала, но заговорить на котором не могла. Их отношения испортились. Последней каплей стало известие от третьих лиц, что он подметает улицы. Как же она рассвирепела, как вскипела ее кровь, как забилось ее гордое сердце! Ненависть схлынула, когда она увидела, как он сидит во дворе детского сада, крутит метлой или носится с детьми. Что можно поделать с человеком, который остался в душе ребенком? Как можно на него злиться? Такого не перевоспитать. Бессмысленно. Седа пыталась вылепить из него приличного человека, свободного, но ее постигла неудача. И дело даже не в деревенском нраве. Дело в генах. В отсутствии привычки. В нежелании свободы. Трудно определяемое человеческое свойство. Есть люди, которые так и остаются детьми, а есть те, кто изо всех сил преодолевают детскую зависимость, взрослеют, освобождаются. Седа относила себя ко вторым. Так или иначе, она никому не рассказывала, что ее муж работал дворником. Стыдилась. Изо всех сил отвергала это знание. Это не могло быть правдой. Но правдой – и неоспоримой – было то, что прямо сейчас Сако подозревал ее в неверности. Она все еще не знала, что ему ответить. Ей было неприятно рядом с ним и одновременно жалко его. Да, ненависть отхлынула, когда она увидела его в окружении детей, но место ненависти заняла неуместная жалость. Нет ничего бессмысленнее жалости. Жалость, надежда – пустые чувства. Но Седа этого еще не понимала. Сейчас она думала исключительно о себе. О том, что жалость к мужу, трата на него времени, сил и нервов отнимали у нее законное право на творческое отношение к собственной жизни. Лишали неоспоримого права на свободную любовь – к людям, знаниям, миру. Никто не предупреждал ее, что брак, помимо взаимопомощи, предполагает еще взаимопотерю. Она только теперь поняла, что семья – ловушка, а ее освобождение – среди друзей-интеллигентов, в университете; что надо изо всех сил следовать этому пути, не отвлекаться на неурядицы личной жизни; что только диссертация, которую она откладывала из-за декрета, вернет ее к осмысленной жизни, подтолкнет к осуществлению ее «я». Только теперь она это поняла. А Сако по-прежнему стоял в дверях и ожидал от нее ответа. Седа бросила на него хитрый взгляд. «А ты не заметил, – спросила она, осторожно подбирая слова, – что Рубо засиживается у нас?» – «Я заметил, что ты не слишком рада его присутствию». – «Неправда, – ответила она, вскинув брови. – Я к нему хорошо отношусь». – «Особенно когда оскорбляешь его». – «Оскорбляю тридцатилетнего мужчину? – Седа вопросительно склонила голову. – В самом деле?» Сако по-ребячески нахмурился. Искренне не знал, что ответить. «Так ты в самом деле не обратил внимания, что он засиживается у нас?» – повторила Седа. «Потому что он мой друг? – попытался съязвить Сако. – Потому что друзья навещают друзей?» Седа усмехнулась. «Что тут смешного?» – «А ты не обратил внимания, что он сидит у нас, пока не дождется Нины?» Сако пригвоздило к земле. «Да, не», – ответил он. «Да, да», – настаивала Седа. «Не может быть», – сказал Сако, попятился к кровати и опустился на ее край. «Почему же? – спросила Седа и положила, не стесняясь, книгу с открыткой на тумбочку у кровати. Сако поднял лицо к ней. «Ты уверена в этом?» – «Как никогда». – «А вдруг это правда?» – спросил себя Сако, понуро глядя в пол. Седа уставилась на него. Новый прилив жалости уколол ее сердце. «Ну что ты загрустил, – сказала она. – Разве это плохо?» – «Похоже на правду. В самом деле, – растерянно произнес Сако. – Но что-то во мне сопротивляется этому. Мне надо хорошо обдумать твои слова». В нем сработал странный механизм, неведомый ему закон. Он не был уверен, что это тот самый выбор для его сестры. Слишком велика его тревога за нее. Слишком памятно прошлое. Лицо его сделалось задумчивым, в глазах появился незнакомый блеск. «Мне надо хорошо все обдумать», – произнес он с расстановкой, обращаясь скорее к себе, чем к Седе.
Ночью Седе приснилось, что она в Берлине. Она собиралась встретиться с Манвелом после почти двухлетней разлуки и шла к нему по воображаемым улицам, держа в руках фотооткрытку. Она никогда не бывала в Берлине, но почему-то точно знала, как подойти к месту у Берлинской стены на открытке, где они должны были встретиться. Она была так уверена в себе, что не спрашивала дорогу у местных, которые радушно улыбались. Она взглянула на наручные часы, которые вдруг стали очень тяжелыми и большими, размером с кулак, и увидела, что время, отведенное ей на встречу с Манвелом, уже истекает. Седа ускорила шаг. Она спешила на желанную встречу, как вдруг увидела человека в разбитых башмаках и полинявшем костюме. Она задержала дыхание, предчувствуя его вонь, и, сгорая от стыда, поняла, что этот бездомный – Сако, и он шел вместе с ней. «Надо хорошо все обдумать», – сказал он, а Седа, взглянув на запястье, где больше не было часов, подумала с раздражением, что встречу придется отменить. И тут же проснулась. Раздражение сменилось печалью: было так сладко оказаться в новом, незнакомом месте. Больше часа она пролежала, то пытаясь уснуть, то отдаваясь воспоминаниям о вымышленном Берлине. Затем поднялась, набросила на себя халат, проведала детей, прошлась по кухне и вышла на балкон, постояла, глядя на город, полный неработающих фонарей и обрубков деревьев. Задумалась о вчерашнем дне: семинар у профессора, слова Манвела на открытке, стихи Байрона, мхитаристы, уединившиеся на венецианском острове, сон, в котором ее душил стыд, – и неожиданно ясно поняла, что ей необходимо от чего-то освободиться. «Скверна. – произнесла она тихонько. – Надо очистить мой дом – мой дух, мою память – от скверны». Ей внезапно захотелось рассказать Сако о письмах Нины. Показать ему пошлость, сквозящую в ее словах, намерениях, мыслях. Сунуть ему под нос эти пожелтевшие, пропахшие скверной листки. Но она подавила это желание. «Не стоит. С его-то чувствительностью. Убьется. Надо как-то иначе». Седа вернулась в дом. Она шагнула в гостиную, где спала на диване, спрятавшись под одеялом, Нина. В ночной тишине слышалось только ее детское сопение. Седа прикрыла дверь и вернулась в спальню. Посмотрела на мужа. Спит с ангельским лицом. Она шагнула к шкафу, взяла с книжной полки томик писем Байрона на английском, села за стол, включила лампу. Вот он снова радуется, что прибыл в Венецию. Вот рассказывает друзьям об армянском острове и скромном отце Паскале Ошере[23]23
Отец Паскаль Ошер (настоящее имя Арутюн Авкерян; 1774–1855) – хранитель библиотеки ордена мхитаристов на острове Сан-Ладзаро, переводчик «Потерянного рая» Джона Мильтона на армянский язык и автор учебников армянского и английского языков.
[Закрыть], хранителе мхитаристской библиотеки. Вот вспоминает бывшую жену, их скандальный, провалившийся брак. И как он сбежал из Лондона, как добрался до Венеции, как спрятался от невзгод личной жизни на армянском островке, окружив себя древними книгами, занялся уроками армянского и переводами из «Истории» Мовсеса Хоренаци[24]24
Мовсес Хоренаци (около 410–490/начало 500-х гг.) – армянский историк, автор «Истории Армении», первого систематического изложения истории армянского народа, в котором использованы не только армянские, но и зарубежные (сирийские, греческие и др.) источники.
[Закрыть]. И все было хорошо, пока реальность не вторглась в его жизнь, – пока не пришли дурные новости из Лондона, пока он не узнал, что вновь стал отцом, хотя не собирался, пока не осознал, что его воображаемый покой – покой на острове, вдали от пошлого и суетного мира – исчез. Седа призадумалась и подняла взгляд от книги. Ночь за окном молчала. Мир погрузился в тишину. Ей предстояло принять важное решение. Решение, которое предопределит судьбу. Только ночью, в одиночестве, наедине с собой, оставшись один на один с миром, человек волен принимать решения, которые повлияют на будущее. «Сако не уверен, что Рубо подходит Нине?» Осознание этого всколыхнуло Седу. «А если да?» – Глаза Седы лукаво вспыхнули; еще немного, и она бы позволила себе заулыбаться. «А если да, то они будут жить вместе, – продолжила она. – Отдельно от нас. Так ведь получается?»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?