Текст книги "Война"
Автор книги: Аркадий Бабченко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Аркадий Бабченко
Война
тlом[1]1
тlом (чеч.) – война.
[Закрыть]
Текст публикуется в авторской редакции
Руководитель проекта А. Тарасова
Корректор Е. Аксёнова
Компьютерная верстка М. Поташкин
Дизайн обложки Ю. Буга
Все права защищены. Произведение предназначено исключительно для частного использования. Никакая часть электронного экземпляра данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для публичного или коллективного использования без письменного разрешения владельца авторских прав. За нарушение авторских прав законодательством предусмотрена выплата компенсации правообладателя в размере до 5 млн. рублей (ст. 49 ЗОАП), а также уголовная ответственность в виде лишения свободы на срок до 6 лет (ст. 146 УК РФ).
© Бабченко А., 2014
© ООО «Альпина нон-фикшн», 2015
* * *
Введение
Родился 18 марта 1977 года в Москве. Ходил в детский сад. Подрос. Ходил в школу. Подрос. Слушал неформальную музыку, носил длинные волосы и телогрейку, пил пиво, покуривал втихую от родителей и прогуливал уроки. Дрался с депешистами. Точнее, они меня били, потому что я был хилым, а главное, совершенно не переносил насилия.
После школы решил взяться за ум и стать адвокатом, но на первом же курсе понял, что юриспруденция – не мое призвание и вообще тоска смертная, и… продолжил учиться.
Когда пришла повестка из военкомата, пошел в военкомат и сказал, что хочу служить. Отсрочка была, но мне не захотелось. Была возможность и «откосить» – на медкомиссии мило видная женщина-психиатр, узнав, что я со второго курса юрфака добровольно иду в армию, спросила «Ты что, дурак?» и отправила меня на обследование в психушку – выяснить, не дурак ли я.
Это были незабываемые три недели… Наркоманы, бандюги, бомжи, алкоголики и просто чокнутые. Мир через зарешеченное окно, обколотые аминазином тела в ломке, белая горячка и психопатия. «Дачки» на ниточках через решетку, «баяны» с героином, «релашка» и галаперидол.
Через три недели меня вызвал главврач и предложил на выбор: а) за весьма умеренную сумму в четыре миллиона навсегда демобилизовать меня из ВС по статье 5Б «Наркомания» с лишением родительских, водительских, учительских и прочих прав; б) за меньшую сумму остаться проходить обследование еще лет так на пять и в) отправиться крутить портянки.
Поэтому из психушки я вышел абсолютно здоровым человеком и направил свои стопы на московский сборный призывной пункт.
Была осень. Падали листья, и шел дождь. Глаза после проводов резало. Высокий забор наводил уныние.
Наша непобедимая, в лице здоровенного пьяного старшины-десантника, встретила меня многообещающими словами:
– Ну что, обмороки, вот вы и в армии… Кто в рыло хочет?
Начало мне сразу не понравилось.
…Первые полгода прослужил в учебке в городке Елань, что под Свердловском. Там я узнал слова куда как более загогулистые, чем те, что говорил нам десантник. Чувство такта, а также цензура не позволяют мне привести здесь эти шедевры русского языка, но, поверьте, они стоили этих подъемов за сорок пять секунд, ночных марш-бросков, ежедневного шестичасового вдалбливания табуреткой в голову точек-тире, упоров лежа, «сушения крокодилов», ночного «кача», «смотрения телевизора», стрельб из автомата на заснеженном поле при минус тридцати пяти, отбоя через «вертолет» и бани в промерзшем насквозь помещении.
Первые две недели я думал, что умру.
Впоследствии я понял, что по армейским меркам это был рай.
Через пять месяцев был назначен начальником возимой симплексной приемопередающей УКВ-радиостанции и отбыл в Чечню в составе эшелона из полутора тысяч штыков.
Но до Чечни из нас доехали только тысяча четыреста девяносто пять человек. Остальные пятеро, в том числе и я, на два месяца задержались в Моздоке, в 429-м, орденов Богдана Хмельницкого и Кутузова мотострелковом полку имени Кубанского казачества. Кубанские казаки сидели на одеялах за казармами, поднимали чарки и говорили «Любо…».
В этом полку многообещающие слова десантника оправдались в полном объеме. «Кто летит быстрее мухи? Это духи, духи, духи…» Ну да, били. А куда деваться? Армия!
В июне 1996-го уехал в отпуск по семейным обстоятельствам. Вернулся.
В августе 1996-го уехал во второй раз, заболел сразу всеми возможными болезнями, начиная от воспаления легких и заканчивая дизентерией (в Чечне хоть бы раз чихнул), вследствие чего попал в инфекционную больницу.
Это были незабываемые пять дней. Желтушники, дизентерийщики и прочие тифозники. Манная кашка с селедкой на обед и на ужин, промывания, анализы и капельницы.
Через пять дней сбежал по чужому пропуску и две недели гулял на свободе. Слушал неформальную музыку, брил лысину, курил с отцом, пил пиво и бил депешистов. Отпуск, естественно, просрочил.
В комендатуре, куда я пришел отмечать окончание своей вольницы, сказал, что желаю убыть обратно в Чечню к своему старшине. На меня посмотрели, сказали «Ты что, дурак?», сняли шнурки, ремень, смертник и посадили в камеру. После чего отвезли на губу.
Это были незабываемые десять дней.
– Бабченко!
– Аркадий Аркадьевич! Старший сержант! Срок – десять суток!
Подъем в пять утра, утренний туалет – две минуты, завтрак – десять минут, прогулка – полчаса, обед – пятнадцать минут, ужин – семь минут, вечерний туалет – пять минут. «Длинный, бегом, падла, у меня вас тридцать камер…» Спать нельзя. Курить нельзя. Лежать нельзя. В туалет нельзя. Только сидеть и думать о своем проступке.
Со мной в камере оказались еще два таких же «лыжника», как и я, один грабитель, один насильник и один вор.
Обо всем переговорили в первый же день. На второй день обо всем переговорили еще раз. На третий день друг друга тихо душили.
Десять дней, оказывается, могут тянуться невыносимо долго. Так долго, что эти полторы недели стали отдельной частью моей жизни, гораздо более весомой, чем десять лет школы и пять института вместе взятые.
После губы меня перевели в так называемый дизелятник и завели уголовное дело по статье «Дезертирство». Три месяца ждал, посадят или амнистируют. Все это время развозил цинковые гробы с погибшими. Назывался этот наряд «спецгруз». Погибших пацанов в Москву прибывало много. По два-три человека в день.
Пока ждал результатов следствия, появилась возможность откосить. Старший писарь, заводя на меня анкету, спросил, не снятся ли мне по ночам кошмары. Я ответил, что нет, сон мой ровен и спокоен и я по-прежнему готов служить Родине в любой ее точке. Писарь спросил, не дурак ли я, и посоветовал сходить на медкомиссию. Тут я вспомнил, что у меня и впрямь случаются жуткие головные боли, сопровождаемые невыносимыми кошмарами, и записался на прием.
Врач выслушал меня очень внимательно, почему-то заявил, что из-за симулянтов армия когда-нибудь развалится окончательно, и отправил на обследование в Кащенко.
Этот месяц был не… Ну, вы в курсе. Помощь поварам на кухне, дополнительная жрачка, увольнительные в город, ворованный спирт, успокаивающая прополка газонов на свежем воздухе и ласковые медсестры.
Бабушка моя тем временем перекинула через плечо дорожную сумку, набитую шоколадом, и пошла торговать по электричкам. И наторговала на два миллиона рублей.
Деньги эти она положила в коробку конфет, коробку запаяла обратно целлофаном «абы никто ничего ни-ни» и пошла на поклон к заведующему отделением, чтобы «за внучика попросить». Врач то ли не любил сладкого, то ли не продавался за непочатую коробку конфет (кто ж сообразит, что в ней два миллиона!), но взятка весь месяц так и пролежала нераспечатанной.
В общем, из армии меня не дембельнули.
Уголовное дело к тому времени закрыли, висящие на мне две ворованные «мухи», сумку с патронами и гранаты, обменянные Тимохой на героин в Моздоке, списали на боевые, в психушке, как я уже сказал, не оставили, дембельнуть тоже не дембельнули, коробку конфет у офигевшего завотделением забрали обратно…
Ничего не оставалось, как отправляться дослуживать в город Тверь, в 166-ю мотострелковую бригаду, зенитный дивизион, батарею радиолокационной разведки и управления. Сокращенно БРлРУ, или «бэ-эрэл-эру». Как впоследствии говорил мой комбат майор Гаврющенко: «Бабченко! В пиндендельник прихожу и удивляюсь – в бээрэлэрэлэрулуруулуру все в порядке!»
Сопровождающего офицера в дорогу мне не дали, сказав: «И так сойдет… А хотя бы, если и сбежишь, все одно к нам вернешься, куда ж тебе деваться-то, родимый. Езжай с миром».
И я поехал. И вправду не сбежал. Однако, когда пришел в Тверскую комендатуру и спросил, как мне найти мою часть, потому что – вот он я! и хочу служить, на меня посмотрели довольно косо. Но ничего не сказали. Только спросили про сопровождающего. По-моему, я был первый, кто добрался до части своим ходом и не сбежал.
Собственно, в этой комендатуре, а точнее, в такой ее составной части, как гауптвахта, и прошла моя оставшаяся служба в качестве помощника начальника караула и арестованного попеременно.
Поскольку я был единственный сержант в БРлРУ, да и во всем дивизионе, а в караул мы ходили через день, то мне ничего не оставалось делать, как через день на ремень в должности помначкара (помощника начальника караула по-граждански).
Сорок одни сутки славное караульное помещение давало мне кров и еду в своих стенах. Я же в ответ следил в нем за чистотой и порядком, знанием караульными своих обязанностей, а также за сохранностью оружия и его выдачей-приемом.
С оружием все было в ажуре, караульные устав знали так, что от зубов отскакивало, а вот с чистотой были проблемы. Засранцы-караульные никак не хотели взяться за дело и отмыть каптерку сверху донизу. Так, после восьми часов на посту с щетками поползают на коленях часа три от силы; всего лишь тремя водами мыло смоют; раз пять, не больше, насухо вытрут; пару часиков остатки стеклышками добела поскоблят; «машкой» из колодезного люка, завернутого на шинель, блеск сверху наведут и давай дрыхнуть все оставшиеся от суток двадцать минут напролет. Работнички.
А вот так, чтобы с душой – нет, не было в них этого.
Поэтому начгуб капитан Железняков (страшный человек, между прочим, гроза всех караульных) каждый раз либо за шкафом, либо под оторванной им паркетиной, либо, на худой конец, на внутренней стороне поднятого плинтуса обязательно находил хлопья пыли.
После этого я получал выговор, сутки ареста за халатное исполнение обязанностей, сдавал лейтенанту-начкару автомат, ремень и шнурки, смотрел, как все это вместе с повеселевшим караулом грузится в «Урал» и отправляется в часть на мягкую койку и к гречневой каше, и шел в камеру.
Каждые из этих суток были… ах, черт, я уже об этом писал.
Впрочем, посадить меня больше, чем на сутки, начгуб не мог. Поскольку я был единственным сержантом в БРлРУ, да и во всем дивизионе, а в караул мы ходили через день, то ровно через сутки приезжал мой лейтеха с погрустневшим караулом, меня выводили из камеры, вручали автомат, шнурки и ремень, я становился в строй и шел в караулку следить за чистотой, порядком и сдачей оружия.
Это курсирование через плац комендатуры продолжалось восемь месяцев, после чего министр обороны подписал указ о моем увольнении в запас, я побрил голову налысо, швырнул в потолок пайку масла и свалил домой на дембельском поезде.
Как я провел последующий месяц, описывать не буду. Не помню. Ну да, пил. А куда деваться – дембель!
Восстановился в институте. Доучился. Сдал экзамен. Получил диплом бакалавра юриспруденции по гражданскому праву. Как сказал мой хороший знакомый Денис Бутов, закончивший институт примерно таким же макаром (ушел со второго курса юрфака, а восстановился на третьем бухучета): «Бухгалтер, етитна кошка! Не завидую той фирме, что возьмет меня на работу».
Так вот и я: юрист, етитна кошка!
Получил диплом, пришел домой, сел в кресло, включил телевизор и узнал, что началась вторая чеченская…
Когда дембельнулся второй раз, написал статью о том, что видел. Отнес ее в несколько газет. После чего из одной мне позвонили и предложили поработать военным корреспондентом.
Чем до сих пор и занимаюсь.
Эта книга – не автобиография, хотя процентов восемьдесят или девяносто написанного происходило именно со мной и именно так. Но все же это художественное произведение. Где-то я писал от первого лица, где-то от третьего, где-то называл героя своим именем, где-то – придуманным специально для него. Почему? Не знаю. Так писалось. Я не придавал этому значения.
Просто эта книга не задумывалась именно как книга. Это не литература. Не творчество.
Это – реабилитация.
Как говорит ветеран Афганистана Паша Андреев – не надо таскать свое прошлое за собой в рюкзаке.
А лучший способ избавиться от своей войны – рассказать о ней.
Это попытка избавиться от своей войны.
Читайте.
Взлетка
Мы лежим на краю взлетной полосы – Кисель, Вовка Татаринцев и я – и подставляем голые животы небу. Несколько часов назад нас пригнали со станции, и теперь мы ждем, что будет с нами дальше. Наши сапоги стоят рядышком, портянки сохнут на голенищах. Мы впитываем тепло. Так тепло, кажется, нам не было еще никогда в жизни. Желтые отроги сухой травы колют спины. Кисель срывает пальцами ног травинку, переворачивается на живот и крошит ее в руках.
– Смотри, сухая совсем. А в Свердловске еще сугробы выше головы.
– Тепло, – поддакивает Вовка.
Вовке, как и мне, восемнадцать лет, и похож он на сушеный абрикос – смуглый, сухощавый, высокий. Глаза черные, а брови светлые, выгоревшие. Он родом с юга, из-под Анапы, и ехать в Чечню вызвался добровольно. Ему казалось, что здесь он будет ближе к дому.
Киселю двадцать два, и в армию его призвали на год после института. Он отлично сечет в физике и математике и умеет как нефиг делать раскладывать всякие там синусоиды. Да только что теперь в этом проку. Для него гораздо лучше было бы, если бы он научился мотать портянки. Кожа у Киселя белая и рыхлая, и он до сих пор стирает ноги в кровь. Через шесть месяцев у него дембель, и отправляться в Чечню он совсем не хотел, думал спокойно дослужить где-нибудь в средней полосе, поближе к своему родному Ярославлю. Но у него ничего не вышло.
Еще рядом с нами сидит губастый Андрюха Жих, самый маленький солдат в нашем взводе, прозванный за это Тренчиком (это такое маленькое кожаное кольцо, куда вставляется свободный конец солдатского ремня). Его рост не больше полутора метров, но лопает Андрюха за четверых. Куда девается все, что он съедает, непонятно – все равно он остается маленьким и тощим, как сушеный таракан. Самое выдающееся в нем – огромные губы-вареники, которыми он может зачерпнуть за раз полбанки сгущенки и которые придают его мягкому краснодарскому говору шамкающий оттенок (у него получается «учшэбка»), и живот, раздувающийся в несколько раз, когда Тренчик жрет.
Справа от него – еврей Витька Зеликман, который больше всего на свете боится избиений. Мы все этого боимся, но тщедушный интеллигентный Зюзик переносит тумаки особенно тяжело. За полгода армии Витька так и не смог привыкнуть к тому, что он – чмо бессловесное, черт канявый, животное, и каждый тумак повергает его в депрессию. Вот и сейчас он сидит и думает о том, как нас здесь будут бить – больше, чем в учебке, или меньше.
Последний в нашей группе – смурной Рыжий, здоровый, молчаливый парень с огромными ручищами и огненной шевелюрой. Точнее, это раньше у него была огненная шевелюра. Сейчас же его лысая солдатская башка словно посыпана красновато-желтой пылью, как будто кто-то точил над ним напильником медную трубу. Рыжий думает только о том, как бы поскорее сделать отсюда ноги.
Сегодня нам впервые удалось поесть как следует. Наш нынешний командир – чернявый майор, который орал на нас всю дорогу, – сидит довольно далеко, в центре этого поля, и мы, пользуясь моментом, потрошим свои сухпайки.
В поезде майор выдавал нам хавку из расчета одна банка тушенки на сутки, и за два дня пути у нас основательно подвело животы. Хлеб, который везли в отдельном вагоне, не успевали разносить на коротких остановках, когда наш эшелон пропускал встречные на запасных путях, подальше от людских глаз, и мы были все время голодными.
Чтобы не опухнуть с голодухи окончательно, мы меняли на жратву свои солдатские ботинки. Каждому из нас перед отправкой выдали по паре связанных шнурками парадных ботинок. «Интересно, где мы там будем маршировать?» – спросил Тренчик и первый сдал их за десять пирожков с капустой.
Ботинки брали у нас станционные торговки из жалости. Завидев эшелон, они бросались к нам с пирожками и курочками по-домашнему, но, когда понимали, что за поезд стоит в запаснике, начинали причитать. Они ходили вдоль эшелона, крестили наши вагоны и брали у нас не нужные им ботинки и кальсоны в обмен на пирожки. Одна женщина подошла к нашему окну и молча протянула бутылку лимонада и килограмма полтора шоколадных конфет. Она обещала еще принести сигарет, но майор отогнал нас от окна и запретил высовываться.
Весь хлеб раздать так и не успели, и он заплесневел. Когда мы, выгрузившись из эшелона в Моздоке, проходили мимо последнего, хлебного, вагона, позеленевший кислый хлеб выбрасывали из него мешками прямо нам под ноги. Кто сумел, успел подхватить буханку.
Мы оказались в числе самых шустрых. Теперь наши желудки набиты свиной тушенкой, в которой жира, правда, больше, чем мяса (Рыжий уверяет, что это вообще не жир, а топленый солидол вперемешку с гуталином), и перловой кашей; кроме того, каждый из нас умял по целой буханке хлеба, и можно сказать, что сейчас мы довольны жизнью. По крайней мере на ближайшие полчаса она приобрела некую определенность, а загадывать дальше никто из нас не собирается. Мы живем одной минутой.
– Интересно, а нас прямо сегодня поставят на довольствие? – шамкает своими варениками Тренчик, засовывая вылизанную до блеска ложку за голенище сапога. Пообедав, он тут же начинает думать об ужине.
– А ты что, очень туда торопишься? – отвечает ему Вовка, кивая на хребет, за которым начинается Чечня. – По мне, уж лучше совсем без жрачки, лишь бы задержаться на этом поле подольше.
– А еще лучше насовсем, – поддакивает Рыжий.
– Может, мы и вправду будем печь булочки, а, пацаны? – снова интересуется Тренчик.
– Конечно, тебе бы этого очень хотелось, – отвечает ему Кисель. – Тебя только допусти до хлеборезки, ты за каждый свой вареник по буханке хлеба спрячешь и не подавишься.
– Хлеба не помешало бы, это верно, – довольно лыбится Жих.
В учебке чернявый майор говорил, что набирает команду в Беслан для выпечки хлеба. Он знал, чем нас купить. Оказаться рабочим на хлебозаводе – заветная мечта каждого «духа», то есть солдата, отслужившего меньше полугода. Мы – духи. Еще нас называют нехватурой, проголодами, желудками, обмороками, гоблинами – да как угодно. Голодуха в первые месяцы мучает особенно сильно, а те калории, что мы получали в учебке вместе с серой массой, называвшейся «каша ячневая сеченая», мгновенно выдувало ветром на плацу, когда сержанты устраивали нам послеобеденную прогулку. Нашим растущим организмам постоянно не хватало жратвы, и по ночам мы втайне друг от друга жрали в сортире зубную пасту «Ягодка», которая так аппетитно пахла земляникой.
Нас тогда построили в одну шеренгу, и майор у каждого спрашивал: «Хочешь служить на Кавказе? Езжай, чего ты. Там тепло, там яблоки». Но, когда он заглядывал в глаза, солдаты отшатывались от него. У майора в зрачках был ужас, а его форма пропахла смертью. Смертью и страхом. Он потел ими, и, пока шел по казарме, за ним тянулся невыносимый удушливый шлейф.
Мы с Вовкой сказали «да», Кисель сказал «нет» и послал майора вместе с Кавказом в придачу. Теперь мы втроем лежим на этой взлетке в Моздоке и ждем, когда повезут дальше. И все те, кто стоял в том строю, тоже сейчас лежат на взлетке и ждут.
Нас здесь полторы тысячи человек. Нам всем по восемнадцать лет.
Кисель до сих пор удивляется, как это нас так здорово облапошили.
– Ведь должен же быть рапорт, – доказывает он. – Рапорт – это такая бумажка, на которой я пишу: «Прошу Вас отправить меня в мясорубку для дальнейшего прохождения службы». Я ничего подобного не писал.
– Как это? – подначивает его Вовка. – А инструкции по технике безопасности, за которые майор просил нас расписаться? Помнишь? Ты хоть читал, за что расписываешься? Ты что, так ничего и не понял? Полторы тысячи человек, как один, изъявили желание грудью защищать конституционный строй своей Родины. А чтобы ей, и без того тронутой нашим порывом, было совсем хорошо, мы сказали ей: «Родина! Не надо переводить бумагу на отдельное согласие каждого. Мы поедем воевать списками. Пускай из сэкономленного таким образом дерева сделают мебель для сиротского дома, в котором будут содержаться чеченские дети, пострадавшие от нашего присутствия на этой войне».
– Знаешь, Кисель, – говорю я раздраженно, – ты мог бы вообще ни за что не расписываться и все равно оказался бы здесь. Приказано ехать подыхать, вот и езжай, чего ты выпендриваешься со своим рапортом! Дай лучше закурить.
Он протягивает мне сигарету, мы закуриваем.
На взлетке постоянное движение. Кто-то прилетает, кто-то улетает, раненые ждут попутного борта, около фонтанчика с водой толпятся люди. Каждые десять минут на Чечню уходят набитые под завязку штурмовики и возвращаются уже пустые. Вертушки греют двигатели, горячий ветер гоняет пыль по взлетке, и нам страшно.
Неразбериха ужасная: полно беженцев, они ходят по полю со своим барахлом и рассказывают жуткие вещи. Это счастливчики, которым удалось вырваться из-под обстрелов. Гражданских не берут в вертолеты, но они захватывают борта штурмом и летят стоя, как в трамвае. Один дед прилетел на шасси – он привязал себя к колесу и висел так сорок минут от Ханкалы до Моздока. При этом умудрился притащить с собой два чемодана.
Уставшие летчики никому не дают никаких привилегий. Они безразлично выкрикивают фамилии, написанные в полетном листе, и запускают по списку. Им на все плевать. Сейчас идет запись на борта в Ростов или в Москву, которые, возможно, будут послезавтра, если их не отменят.
Оставшиеся места забивают ранеными. Каждый борт помимо груза может принять всего человек десять, и первыми отправляют самых тяжелых. Носилки с ними запихивают под ящики, ставят на мешки, кладут просто на пол – куда-нибудь, лишь бы приткнуть, лишь бы они улетели. Об них спотыкаются, скидывают с носилок. Одного раненного в живот капитана задевают ногой и вырывают из него дренажные трубки, кровь со слизью течет по люку и капает на бетон. Капитан кричит. Лужицу мгновенно облепляют мухи.
Бортов в Чечню тоже не хватает. Какие-то журналисты ждут почти неделю. Строители загорают здесь третьи сутки. Но мы чувствуем, что нас отправят еще сегодня, до захода солнца. Мы – не строители и не журналисты, мы – мясо, свежее пушечное мясо, и нас тут долго не задержат.
– Ведь как странно устроена жизнь, – рассуждает Кисель. – Я уверен, что журналисты готовы заплатить любые деньги, чтобы оказаться на следующем борту в Чечню, но их не берут. Я тоже готов заплатить любые деньги, чтобы остаться здесь, лучше насовсем, а еще лучше – оказаться как можно дальше отсюда, но меня отправят ближайшим же рейсом. Почему так?
Прилетает грузовая «корова». Сегодня утром наши штурмовали какое-то село, и весь день из Чечни везут раненых и убитых. Вот и сейчас пять серебристых мешков выкладывают на взлетке рядком, один за другим. Блестящие пакеты ослепительно горят на солнце, как конфетки. Они такие яркие, что не верится, будто в эти праздничные фантики завернуты разорванные в куски человеческие останки.
Поначалу мы никак не могли понять, что это. «Наверное, гуманитарная помощь», – предположил Вовка, когда увидел выложенные на бетон пакеты, но Кисель сказал, что гуманитарку везут туда, а не оттуда.
До нас дошло, только когда на взлетку выехал крытый брезентом «Урал». Из него выпрыгнули два солдата и стали грузить мешки в кузов. Они брали их за углы, мешки прогибались посередине, и мы поняли, что в этих красивых фантиках лежат мертвые люди.
На этот раз «Урал» не приходит. Убитые так и остаются лежать на бетоне. На них никто не обращает внимания, они словно принадлежат этой взлетке, как будто так и надо, чтобы в чужом южном городе, в высохшей степи, лежали убитые русские парни.
Появляются два солдата в обрезанных по колено кальсонах. Один несет ведро воды. Они протирают тряпками пол в «корове», и через полчаса вертушка, забитая под завязку, увозит в Чечню очередную партию. Здесь нас уже никто не кормит байками про булочки в Беслане.
Никто не говорит об этом, но каждый раз, когда над хребтом раздается тяжелое гудение шмеля, каждый из нас думает: «Неужели все? Неужели сейчас я?» В такие моменты мы все – по одному, каждый сам по себе. Оставшиеся облегченно вздыхают, когда «корова» увозит партию, в которой нет тебя. Значит – еще полчаса жизни…
На спине у Киселя большими буквами вырезано: «Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ». Каждая буква с кулак. Белые шрамы тонкие и аккуратные, но все равно видно, что лезвие входило глубоко под кожу. Мы уже полгода пытаемся выпытать у него происхождение этой надписи, однако Кисель нам так ничего и не рассказал.
Но сейчас, я чувствую, он заговорит. Видимо, Вовка тоже чувствует это и спрашивает:
– Кисель, а откуда у тебя все-таки эта надпись?
– Давай-давай, колись, – поддерживаю я Вовку. – Открой тайну, не уноси с собой в могилу.
– Придурок, – говорит Кисель. – Типун тебе на язык.
Он снова переворачивается на спину и закрывает глаза. Лицо его мрачнеет. Говорить ему не хочется, но, наверно, Кисель думает: а ведь вправду могут убить.
– Это Наташка, – через некоторое время нехотя произносит он. – Еще в самом начале нашего знакомства, мы тогда и женаты не были. Пошли вместе на одну вечеринку, танцы там, то да се. Ну, выпили, конечно. Я в тот вечер здорово накачался, нарядный был, как новогодняя елка. А утром просыпаюсь – вся простыня в крови… Думал, убью. А вместо этого, видишь, женился.
– Ничего себе у тебя женушка! – говорит Вовка. У него уже есть девушка, на три года моложе. Они там, на юге, быстро созревают, как фрукты. – Ее бы к нам в станицу, у нас бы вмиг вылечили. Вожжами. Попробовала бы моя такое выкинуть. Ты, небось, и пьяный домой прийти не можешь, сразу скалкой по башке получаешь?
– Нет, жена у меня смирная, хорошая, – отвечает ему Кисель. – Что тогда на нее нашло, не знаю. Ничего такого больше не вытворяла. Говорит, влюбилась в меня с первого взгляда, вот и хотела привязать к себе накрепко. Кому ты, говорит, нужен такой, с моей печатью…
Он срывает еще одну травинку, задумчиво жует ее.
– У нас обязательно будет четверо детей, – говорит Кисель. – Да. Когда я вернусь, я обязательно наделаю четверых.
Кисель замолкает. Я смотрю на его спину. Мне думается, что он по крайней мере не будет числиться неопознанным и лежать в тех рефрижераторах, которые мы видели сегодня утром на станции. Если, конечно, у него останется спина.
– Кисель, – спрашиваю я, – а ты боишься умереть?
– Да, – говорит Кисель. Он у нас самый старший и самый умный.
Солнце светит через веки, мир становится оранжевым. От тепла по коже бегут мурашки. Я никак не могу привыкнуть к этому. Еще позавчера мы были в заснеженном Свердловске, а тут жара. Из зимы нас привезли сразу в лето. Весны не было, потерялась по дороге.
Нас набивали по тринадцать человек в плацкартный кубрик; духота и вонь, с верхних полок свешиваются босые немытые ноги. На полу, под столиком, день и ночь, скукожившись, спят двое – места на всех не хватает, и мы меняемся по очереди. Куда ни глянь – везде сапоги, вещмешки, шинели. Это даже хорошо, что майор не кормил нас, – полтора суток мы ехали сидя, скорчившись в позе эмбриона, и если бы хоть раз наелись от пуза, заработали б непроходимость кишечника.
В Ростове-на-Дону наш поезд остановился напротив вокзала. Мы стояли на первом пути, прямо у центрального входа, и люди проходили мимо нашего эшелона и отводили глаза.
Под тополем пьют водку легкораненые. Водку они выменивают в кочегарке, пытаясь залить алкоголем страх, который пережили там, за хребтом. У них безумные глаза и почерневшие лица. Час назад в них стреляли и убивали, а теперь они пьют водку и могут не пригибаться. До них это пока не доходит. Они кричат, и плачут, и глушат водку ведрами. Смотреть на них невыносимо.
Мы не первые на этом поле. До нас здесь были десятки тысяч таких, ждавших своей судьбы, и степь впитала их страх, словно пот. Сейчас этот страх выходит из отравленной земли. Он заполняет наши тела и ворочается скользким червяком где-то под желудком, и от него становится холодно, несмотря на палящее солнце. После войны это поле надо будет чистить от страха, как от радиации; он висит над полем, будто туман.
Рядом с нами группками лежат гражданские строители. Ближайшая к нам компания пьет неразбавленный спирт и закусывает лоснящимся прозрачным салом. Среди них есть женщина, молодуха с красным осоловелым лицом и жирными губами. Мы уже знаем, что ее зовут Марина. Мы совсем отвыкли от гражданской жизни, от женщин, и втихаря разглядываем ее.
У Марины большая грудь и толстая задница. Это обстоятельство сильно восхищает Андрюху Жиха, он все время стонет и шамкает своими огромными губами. Тот не солдат, кто не похабничает, и все мы строим из себя бывалых ловеласов, но, по правде сказать, мало кто из нас до армии целовался. А по-настоящему с женщиной был только Кисель.
Марина предлагает Тренчику выпить. Он соглашается, бахвалясь, хлопает в один присест кружку спирта и через пять минут валяется на траве в бессознательном состоянии. Мы оттаскиваем его в тенек. Марина предлагает выпить и нам, но мы отказываемся.
– Интересно, зачем они здесь? – спрашивает Вовка.
– Грозный летят реставрировать, – отвечает Кисель. – Война заканчивается, перемирие на носу.
– Так там же бомбят, вон штурмовики, – говорит Рыжий, кивая на очередную пару Су-25, которая выруливает на взлетку.
Самолеты готовятся к разгону, лопасти сопел сжимаются и разжимаются. Вовка считает, что в этот момент они похожи на задницу какающего червяка. Не знаю, где он наблюдал какающих червей, но сравнение весьма убедительное.
– Почему ты думаешь, что штурмовики на Грозный? – резонно спрашивает Рыжего Кисель. – И потом, строителям-то какая разница! Чем больше разбомбят, тем больше им восстанавливать – за тройной оклад. Сейчас перемирие, боевые действия не ведутся, вот их и везут строить между делом.
– Откуда ты знаешь про перемирие?
– По телевизору показывали.
– По телевизору много чего показывают.
– Войны больше не будет, – не унимается Кисель, но теперь он говорит с издевкой. – Отдельные банды разбиты, конституционный строй восстановлен, и благодатный мир сошел на многострадальную кавказскую землю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?