Электронная библиотека » Аркадий Бабченко » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Война"


  • Текст добавлен: 25 мая 2015, 18:55


Автор книги: Аркадий Бабченко


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Нас мало, и нести полноценный караул мы не можем. Дневальные перегораживают койкой дверь и спят прямо в коридоре с оружием в руках. Ночью каждая казарма превращается в отдельный блокпост и живет своей собственной жизнью.

Когда в дверь стучат, мы кидаемся к ней с оружием. И даже если приходит дежурный по полку, что случается нечасто, мы устраиваем ему настоящую проверку: выясняем пароль, фамилию и звание или заставляем назвать номер телефона командира полка – нам, связистам, он известен. Один из нас через дверь выкрикивает вопросы, двое стоят по бокам двери, готовые открыть стрельбу. Убедившись, что это наш офицер, мы заставляем его спуститься на один пролет вниз по лестнице, открываем дверь и впускаем под стволами автоматов. Никогда нельзя быть уверенным, что с той стороны офицера уже не держат на мушке бородатые люди с зелеными повязками на головах.

Мы не делаем исключения даже для Чака. Один раз Зюзик впустил его, не спрашивая пароля, он узнал Чака по голосу и сразу открыл ему дверь, и тот отметелил его за это по первое число. Хотя Чаку проверку мы устраиваем не такую серьезную.

Каждую ночь в полку стреляют. Иногда пьяные офицеры валяют дурака, а иногда стрельба идет в степи, там, где блокпост на мосту через канал. Кто и в кого стреляет, неизвестно. Иногда там оживает бэтээр, тогда его КПВТ[12]12
  КПВТ – крупнокалиберный пулемет Владимирова танковый.


[Закрыть]
полночи прочесывает степь, трассера несутся невысоко над землей и уходят в темноту.


Безвластие в Чечне, безвластие в Моздоке. Каждый пытается хапнуть от этого пирога, именуемого войной, свой кусок. Кому какое дело до того, как русские пацаны мычат, когда им режут глотки на захваченных блокпостах, если тут делят такие огромные бабки? Все, все готовы убить нас, лишь бы хапнуть себе кусок побольше, – и чечены, и наши. Нам неоткуда ждать помощи, мы тут сами по себе, болтаемся под ногами у взрослых дяденек при дележке денег, да еще матери наши цепляются за их штанины: «Спасите, помогите, не убивайте! Пожалейте кровиночку…» – «Молчи, мать, твой сын умрет героем!» Сволочи.


Я сижу в оружейке, пересчитываю стволы и сверяю их количество с записями в книге. В казарме больше никого нет, я один. Сейчас вечер, и все где-то шарятся. Тренчик с утра собирался на взлетку, он теперь постоянно ходит на взлетку и просится на все борта – ему все равно, куда улетать, лишь бы подальше отсюда, – но его не берут. Зюзик где-нибудь шкерится – последний раз старшина пинками выгонял его из каморки под лестницей: он проспал там почти двое суток. Осипов пошел за жрачкой в летную столовую, старшина с Минаевым не показываются. Разведка почти вся в Моздоке – у них там с местными какой-то бизнес, и они частенько остаются ночевать в городе. Так что я предоставлен самому себе.

Спать мне – удивительное дело – не хочется, я запираюсь в оружейке, единственный ключ сейчас находится у меня. Так что в случае появления в казарме разъяренной разведки мне ничего не грозит. Конечно, при желании и меня можно выкурить – дымовыми шашками, например, или взрывпакетами, но это уже крайности.

Ночь. Пустая казарма. Тишина. Даже штурмовиков не слышно. Страха совсем нет. Я склонился над журналом и пишу. Мне представляется, что я писатель и работаю в своем отдельном кабинете, а за стеной на ковре возятся мои дети, и жена пьет чай, и собака играет с чучелом вороны, и стоит только выйти из оружейки, как я окажусь в сказке…

Мои мечтания прерывает сильный хлопок и вслед за ним – вой падающей мины.

Я валюсь набок вместе с книгой, сшибая со стола какие-то затворы и гранаты, и замираю между снарядными ящиками, скорчившись в позе эмбриона.

Мина ревет, как сатана, она кричит, и свистит, и летит прямо в меня, громко и очень страшно.

Моя спина становится огромной, как мир, и промахнуться невозможно.

«“Чехи” в Моздоке», – успеваю подумать я.

Мина падает чертовски долго, наверное, целых полсекунды. Но взрыва не происходит, зато за окном все озаряется ядовитым химическим светом. В ногах появляется приятная расслаб ляющая дрожь, все тело прошибает потом. Сигналка… На них ставят звуковой сигнал, и когда они срабатывают, то свистят и кричат, словно падающие мины.

Ракеты со свистом взлетают одна за одной – красные, белые и зеленые – и сквозь окно неровным мерцающим светом освещают оружейку. Я лежу между ящиками, зажав в руках книгу, тело ломит, как после тяжелой работы, не хочется шевелить ни рукой, ни ногой, как будто я всю ночь таскал камни. От страха очень сильно устаешь.


Из госпиталя возвращается Саид. При штурме Бамута ему прострелили голень, и он два месяца лежал в госпитале, а потом долго отдыхал в отпуске, который сам же себе и назначил. Теперь приехал увольняться.

У него заплывшие глаза, нестриженые грязные волосы, какая-то зачморенная афганка и берцы с засаленными развязанными шнурками. Но он авторитет. Саид – вор, у него несколько ходок, и его слушают.

Он возненавидел меня сразу, с первого взгляда. Не знаю, как насчет любви, но ненависть с первого взгляда бывает, это точно.

Он не трясет с меня денег. Деньги у меня есть, я сумел продать те краденые магнитолы, и в нычке под лестницей у меня припасено примерно полмиллиона. Я все-таки шаристый солдат, и, если Саид захочет денег, я могу ему их сразу дать, и он не будет меня бить. Но Саид не хочет денег. Он хочет, чтобы я принес ему бананов. Он знает, что я не смогу нигде достать их сейчас, ночью. На поиски мне отпущено два часа.

Я даже не собираюсь выходить из казармы. Я иду в расположение и ложусь спать: по крайней мере два часа у меня есть точно.

Через два часа, минута в минуту, меня будят. В этом есть свой воровской шик – он, видите ли, сдержал свое слово.

– Иди, тебя зовут, – трясет меня Смешной.

Я иду в каптерку. Саид сидит, положив раненую ногу на стол, один из разведчиков массирует ему простреленную голень. Сразу вспоминаю Шаламова: очень похоже.

– Ты звал, Саид? – спрашиваю его.

– Для кого Саид, а для кого Олег Александрович, – отвечает он.

– Ты звал меня, Олег? – спрашиваю я снова.

– Скажи: «Ты звал меня, Олег Александрович?»

Я молчу. Смотрю в пол и молчу. Он может убить меня здесь, на месте, но я ни за что не назову его Олегом Александровичем.

– Чё молчишь?

– Ты звал меня, Олег?

Саид усмехается:

– Принес?

– Нет, – говорю я.

Начинается обычная прелюдия. Мы могли бы обойтись и без нее, но Саид наслаждается властью, я не получаю по роже.

– Почему? – спрашивает Саид на удивление спокойно.

– Я не знаю, где достать бананы, Олег.

– Что?

– Я не знаю…

– Что? – наконец взрывается Саид. – Что? Ты не хочешь искать то, что я сказал? Чмо! Ты будешь искать! Понял? Будешь!

Он бьет меня очень жестоко. Если остальные избивали меня просто потому, что так надо, то Саид бьет меня из ненависти. Ему нравится бить. Он получает от этого истинное удовольствие. Он, немытое вонючее чмо на гражданке, хозяин и властитель душ здесь.

Саид слаб, и удары у него не такие мощные, как у Боксера или Тимохи, но он очень упрямый и жестокий и бьет меня очень долго, несколько часов. Бьет заходами: метелит, потом садится отдыхать, а меня заставляет отжиматься. Я отжимаюсь, а он бьет меня каблуком по затылку, иногда снизу поддевает пыром в зубы. Снизу он бьет нечасто, видимо, мешает незатянувшаяся дырка в голени, но по затылку пытается ударить так, чтобы я разбил лицо о доски пола. В конце концов ему это удается. Я падаю и лежу на грязных досках пола, из разбитых губ течет кровь.

Саид поднимает меня и опять начинает бить. Он бьет ладонью по разбитым губам – старается попадать по одним и тем же местам, знает, что так больнее. От каждого удара я сильно вздрагиваю, мычу. Я устал, я то отжимаюсь, то закрываюсь руками, напрягая мышцы, чтобы удары не уходили глубоко внутрь тела, я уже потерял счет этим ударам, кажется, Саид бьет меня с самого рождения, и ничего другого не было в моей жизни. Черт с ними, с бананами, найду я тебе эти бананы! Но Саиду уже наплевать на бананы. К нему присоединяются несколько разведчиков, они окружают меня и молотят локтями в спину. Я стою, согнувшись, прикрыв руками живот, мне не дают упасть, чтобы была возможность бить коленом снизу…

Меня загоняют в туалет. Тяжелый татарин Ильяс подпрыгивает и ударяет меня ногой в грудь. Я отлетаю и выбиваю спиной окно. Большие осколки стекла падают на меня: на живот, на голову. Я успеваю зацепиться руками за раму и не вываливаюсь на улицу. Даже не порезался. Меня опять сбивают ударом с ног, я лечу на пол и больше не встаю, лежу среди битого стекла и лишь пытаюсь прикрыть почки и пах.

Наконец разведка берет тайм-аут и закуривает.

Саид стряхивает пепел прямо на меня, старается попасть угольками в лицо.

– Слышь, пацаны, а давайте трахнем его, – предлагает он. – Давайте его опустим, а?

Рядом с моим лицом лежит большой острый кусок стекла. Я прихватываю его сквозь рукав, он удобно ложится в ладони, словно нож, – длинное толстое лезвие, заостряющееся на конце.

Я встаю с пола, сжимая стекло. Жалко, что нет ключей от оружейки…

Кровь капает с разбитого лица на лезвие. Я в упор смотрю на Саида, на Ильяса, на остальных разведчиков. Я стою перед ними, сжав в руке запачканный кровью кусок стекла, и смотрю, как они курят. Саид больше не стряхивает на меня пепел.

– Ладно, – говорит кто-то из разведки. – Оставьте его, пошли. Все равно марганцовки нет…

Они уходят. За выбитым окном – степь. Стрекочут цикады. На взлетке разгоняются штурмовики и уходят на Чечню. Пустой плац освещен лишь одним фонарем, на улице никого, ни одного офицера, ни одного солдата.

Чернявый майор был прав. Я один в этом полку.


Ночью меня избивают еще сильнее. Мстят за ту вспышку сопротивления в туалете и бьют сразу всей ротой, навалившись толпой. Мне даже не дают подняться с кровати, меня не избивают, а именно опускают, давая понять, что я – чмо и должен вести себя как чмо и не выеживаться. На меня накидывают одеяло и п…дят дужкой от кровати. Вытаскивают в коридор и бьют там, потом бьют в каптерке, подняв на ноги и прижав руками к стене, чтобы не упал. Я начинаю терять сознание. Кто-то мощно ударяет кулаком в правый бок, там что-то взрывается и сильно жжет, боль пронзает все тело до самого мозжечка, я хриплю и падаю на колени, а меня продолжают избивать ногами.

Я отрубаюсь.


Разведка ушла. Я лежу в углу каптерки на куче бушлатов, стены до потолка забрызганы кровью. На полу валяется зуб, я подбираю его и пытаюсь вставить в рот. Потом выбрасываю зуб в окно.

Некоторое время лежу не шевелясь. Боль такая, что невозможно дышать, отбита каждая мышца, грудь и бока превратились в один сплошной синяк.

Затем кое-как поднимаюсь и по стенке добредаю до двери. Запираю ее на ключ, ложусь на кучу бушлатов и лежу почти до самого утра.

Когда светает, я беру лезвие и начинаю отчищать кровь со стен. Мне тяжело дышать, и я не могу разогнуться – в правом боку что-то набухло и пульсирует, – но отчистить кровь надо, и я шкрябаю лезвием по обоям. Долго сдираю коричневые капли, не очень-то стараюсь и отдираю их прямо вместе с обоями. «Связисты!» – орет пьяная разведка и топает сапогами. Если они вспомнят, что я в каптерке, то взломают дверь, вытащат меня и добьют.

Начинаю разбирать бушлаты и вешать их в шкаф. Завтра придет старшина, и все должно быть в порядке.

В кармане одного из бушлатов нахожу письма. Это бушлат Комара. Пишет ему девчонка. Я разворачиваю письмо и читаю: «…Милый мой Ваня, солнышко мое, зайчик мой любимый, ты только вернись, ты только вернись живым, я тебя очень прошу, выживи на этой войне. Я приму тебя любого, без рук, без ног, я смогу ухаживать за тобой, ты же знаешь, я сильная, ты только выживи. Прошу тебя! Я так люблю тебя, Ванечка, мне так без тебя плохо. Ваня, Ваня, милый мой, солнышко мое, ты только не умирай, ты только будь живым, прошу тебя, Ваня, заклинаю тебя, Ваня, выживи…»

Складываю письмо и начинаю выть. Луна светит в окно, я сижу на куче бушлатов и вою избитыми легкими. Из разбитых губ сочится кровь. Мне больно. Я раскачиваюсь взад-вперед, зажав письмо в кулаке, и вою.


Утром старшина молча смотрит на мое распухшее лицо и так же молча идет в каптерку к разведчикам.

Саид по-прежнему сидит в кресле, положив ногу на стол. Старшина зажимает его коленом в кресле и бьет кулаком сверху вниз, он вбивает его башку в кресло со всей дури, и теперь уже Саидова кровь забрызгивает стены.

Савченко бьет его долго и очень сильно. Саид визжит. Потом старшина валит его на пол и бьет ногами. Саид на карачках выползает из каптерки, старшина вдогонку пинает его под зад и выбрасывает на лестницу.

Я слушаю звуки избиения в нашей каптерке, не поднимая головы. Я рад, что старшина бьет Саида, да какое там рад, я просто счастлив! Мои печень, челюсть, зубы – все во мне ликует, когда я слышу, как верещит это чмо, когда я слышу, как он просит старшину: «Товарищ прапорщик, не надо, не надо, товарищ прапорщик, я же раненый» – а прапор бьет его и шипит сквозь зубы: «Я – старший прапорщик, сука, понял? Я – старший прапорщик!»

Я ликую. Но при этом понимаю, что для меня теперь настает полная задница. Когда старшина уйдет, Саид вернется и пристрелит меня на хрен.

Старшина это тоже понимает. Этой ночью не уходит. Он отбирает у дежурного ключи от оружейки и остается ночевать в казарме. Мы втаскиваем в каптерку две койки, ставим по бокам от входа, за стеной, чтобы нельзя было прошить очередью через дверь, и засыпаем. Впервые я сплю спокойно всю ночь, не просыпаясь. Я не вижу снов и открываю глаза, только когда старшина трогает меня за плечо.

– Бабченко, подъем, – говорит он. – Пора на развод.

Старшина у меня молодчина. Если бы у меня был хвост, я бы обязательно им замахал.


Стоит август девяносто шестого, в Грозном творится сущий ад. «Чехи» вошли в город со всех сторон и заняли его в течение нескольких часов. Идут напряженные бои, наши войска разрезаны на отдельные очаги сопротивления, попавших в окружение безжалостно уничтожают. У наших нет еды, нет патронов. Смерть гуляет над знойным городом.

В полку формируется несколько похоронных команд, нашу роту запихивают в одну из них.

Трупы идут и идут. Они идут потоком, и кажется, что конца ему не будет никогда. Красивых серебристых пакетов больше нет. Тела, разорванные, обожженные, вздувшиеся, привозят как попало, вповалку. Есть наполовину или почти совсем сгоревшие. Таких мы между собой называем «копченостями». Цинковые гробы мы называем «консервами», а морги – «консервными заводами». В наших словах нет ни тени издевки или насмешки. Мы говорим это не улыбаясь. Эти мертвые солдаты все равно остаются нашими товарищами, нашими братьями. Просто мы их так называем, вот и все. Цинизмом мы лечимся, так мы поддерживаем свой рассудок, чтобы не свихнуться окончательно, – водки у нас нет.

Мы выгружаем, выгружаем. Мы уже совсем отупели: не испытываем к мертвым ни жалости, ни сострадания. Мы настолько привыкли к обезображенным телам, что даже не моем руки перед тем как закурить, примяв большим пальцем табак в «Приме». Да нам и негде их помыть, воды у нас нет, а бегать каждый раз к фонтанчику далеко.

Живых людей мы не замечаем – просто не видим. Все живое представляется нам временным: все, кто ходит по этой взлетке, все, кто сейчас едет на эту взлетку в эшелонах, и даже те, кто только призывается в армию, – все они, мы знаем это, окажутся в вертолете, наваленные друг на друга. У них просто нет другого выхода.

Они будут недоедать, недосыпать, мучиться от вшей и грязи, их будут избивать, насиловать в туалетах и проламывать им табуретками головы – какая разница? Их страдания не имеют никакого значения: все равно они все умрут.

Они могут плакать, писать письма и просить забрать их отсюда. Их никто не заберет. Ими никто не будет заниматься. Да и все их проблемы – мелочи. Пробитая голова лучше, чем этот вертолет, теперь мы знаем это точно.

Мы тоже временные. Здесь все временное, на этом чертовом поле. И мы тоже умрем.

Вместе с солдатами из Грозного везут и гражданских. Как правило, это строители, быть может, те самые, которые сидели вместе с нами на взлетке тогда, четыре месяца назад. Теперь они мертвые, те люди, которые угощали нас спиртом и салом, – они умерли, и я выгружаю их тела из вертолета и выкладываю рядком вдоль поля. Скоро за ними должен прийти «Урал».

Мне вспоминается Марина – толстая деваха, поившая нас спиртом на взлетке. Она так понравилась Тренчику…

Один раз в вертолете оказывается девушка, чеченка. Скорее девочка, ей не больше пятнадцати. Лицо спокойное, будто она спит: ни отвалившейся челюсти, ни полузакрытых мертвых глаз. У нее пробита голова. Камень ударил сбоку и проделал отверстие величиной с кулак. Мозг выдавило из черепа, как поршнем.

Я не могу оторвать глаз от круглого сухого отверстия в ее голове. Мне кажется, что если постучать изнутри по черепной коробке, то звук будет пластмассовый, как если стучать по половинке сломанного глобуса.

В проеме люка стоит Зюзик. Он молча смотрит на меня, потом спрашивает:

– Ты что?

– Ничего…

Мы выносим ее и кладем на взлетку.

– Бл…ская война, – говорит Зюзик. – Девчонка-то в чем виновата, хотел бы я знать? – И повторяет: – В чем она виновата…


Мы больше не разговариваем с людьми. Порой мне кажется, что я забыл даже самые простые слова. Мы изредка говорим о работе, когда работаем, и больше говорить нам не о чем.

Мы выгружаем, выгружаем, выгружаем… День за днем. Теперь наше общество составляют только трупы. Мертвые солдаты, мертвые женщины, мертвые дети… Все мертвые.


В одной из палаток тела препарируют. Там работают два санитара-срочника, и каждый раз, когда от них выносят вспоротое и зашитое грубым швом голое тело без руки или ноги, они выходят покурить, провожая носилки взглядом. Санитары стоят в резиновых фартуках и в перчатках, забрызганные кровью по самые глаза, и один из них постоянно держит в руках нож, которым он проводит вскрытие. Это обычный столовый нож для резки хлеба с деревянной ручкой и большим, широким лезвием.

Они молча курят, а потом идут вскрывать следующее тело.

Эти двое совсем уж чокнутые, даже нам до них далеко. Иногда санитары рассказывают, кто из мертвых что ел на завтрак или что натворила пуля, как она разорвала внутренности и какого цвета у человека кишки.

Как-то раз мы оказались у них в палатке. Тела там лежат на резиновых носилках, стоящих на земле, и на двух оцинкованных высоких столах, где их препарируют. Из тел на траву вытекает густая черная кровь и скапливается лужицами. Запах там такой… Кровь имеет не только свой цвет, но и свой запах. Иногда он страшнее ее вида.


Бритоголовых мальчишек, порой угрюмых, порой смешных, замордованных в казармах, со сломанными челюстями и отбитыми легкими, – нас гнали на войну и убивали сотнями. Ведь мы даже еще стрелять не умели, мы не могли убить человека – не знали, как это делать, и все, на что мы были способны, – это плакать и умирать. И мы умирали. Боевиков мы называли «дяденьки» и, когда они резали пленным глотки на блокпостах, просили: «Дяденьки, не убивайте… Ну пожалуйста… Ну не надо, что я вам сделал…» Нам так хотелось жить, поймите вы это, вы, толстомясые генералы в лампасах, которые гнали нас на эту бойню! Мы еще не видели жизнь и не знали ее запаха, но мы уже видели смерть. Мы знали, как пахнет загустелая кровь на полу вертолета в сорокаградусную жару, знали, что мясо на оторванной ноге становится черного цвета и что человек может сгореть в бензине полностью, остаются только кости. Мы знали, что тела раздуваются на жаре, и слышали, как воют ночами в развалинах обезумевшие псы. Слышали! И сами начинали выть, потому что умирать в восемнадцать лет – это так страшно!

Нас предали все, и мы умирали. Как и подобает настоящему пушечному мясу – молча и несправедливо.


Ночами, после возвращения в казармы, нас избивают. Разведчики теперь постоянно пьяны, офицеров в казарме нет, лишь иногда приезжает Елин, но и он пьет все время. Собирает у себя в каптерке шоблу, и они бухают по-черному, до потери человеческого облика.

Уже никто не следит за солдатами, дедовщина переходит все мыслимые и немыслимые пределы. Челюсти ломают по несколько штук за ночь, молодняк избивают табуретками и прикладами. Салабоны бегут из полка сотнями, уходят в степь босиком, прямо с постелей. Из пополнения даже не успевают сформировать маршевые роты и отправить на войну.

В нашей роте теперь всего четыре человека, остальные сбежали. Сбежал и лейтенант, призванный на два года после института.

Мы с Зюзиком не бежим. Нам уже на все плевать. Мы привыкли к этому полку, привыкли к избиениям и трупам и уходить никуда не хотим. Нами овладела какая-то апатия, и стало все равно – жить или умирать; нам так плохо, что хуже уже не будет, и все, что ни произойдет, – даже смерть – только к лучшему. Мы ждем лишь одного – когда же нас отправят.

Ночами нас п…дят и п…дят… А днем мы выгружаем трупы.


Мы все чаще остаемся ночевать на взлетке. Спим в той самой палатке, где двое солдат препарируют тела. Они нашего призыва и пускают нас переночевать.

В этой палатке я не вижу никаких снов. Сгоревшие трупы не преследуют меня по ночам. Я просто проваливаюсь в какую-то черную яму, где нет ничего, даже войны, даже смерти, и открываю глаза, когда становится светло.

Иногда в карманах убитых попадаются сигареты, или деньги, или еще что-нибудь. Мы никогда не обыскиваем их специально, но если находим сигареты, то оставляем себе. Мы делаем это не из страсти к наживе, а просто потому, что эти парни уже умерли и им больше ничего не нужно.

Человек на войне меняется очень быстро, и если в первый день можно испугаться мертвого, то уже через неделю ты будешь есть тушенку, облокотившись на оторванную голову, чтобы удобнее было сидеть. Эти тела, что лежат с нами в одной палатке, – просто мертвые люди, вот и все. Но все-таки есть какая-то грань между необходимостью и цинизмом, переступить которую невозможно.

И все же сны мне почему-то не снятся. Зюзику тоже, я спрашивал.


В Моздок начинается повальное нашествие матерей. Они ищут своих пропавших сыновей, и, прежде чем отправиться пешком по Чечне с фотокарточкой в руках, им приходится осмотреть горы трупов в рефрижераторах на станции и тела в палатках. Оттуда постоянно слышны стоны и крики, женщины выходят из этих палаток постаревшими сразу на десять лет и некоторое время не могут говорить.

Один раз я видел такой осмотр. Нестарая еще женщина интеллигентного вида, похожая на учительницу, в сером плаще и с повязанной черным платком головой стояла около палатки, а ей выносили тела. Я помню, как вынесли очередного погибшего – он сгорел в танке, и от него остались только кости и приставленная к этим костям левая нога в сапоге, – и как медбрат снял с этой ноги сапог, чтобы женщина сумела опознать сына по фалангам пальцев, и как из этого сапога вытекла коричневая осклизлая ступня…


В этих палатках нет умных и красивых. Всех умных и красивых от войны отмазали богатенькие папаши, а в Грозном умирают обычные парни, у которых не было денег откупиться. В этих палатках горами свалены дети рабочих, учителей, крестьян, простых служащих, словом, всех тех, кого государство разорило грабительскими реформами, а потом бросило подыхать. В этих палатках – дети тех, кто не сумел дать на лапу, кому нужно, или считал, что военная служба – это долг и обязанность каждого мужчины.

Правда и благородство – больше не добродетели в нашем мире; тех, кто в них верит, убивают первыми.

Палатки ростовской лаборатории стоят здесь же, на взлетке, и солдаты из морга на носилках таскают туда вспоротые обнаженные тела. Они их даже не прикрывают одеялами и несут прямо так, голышом; мертвые руки разваливаются в разные стороны и колышутся в такт шагам, а из вырванных боков и животов на траву капает загустевшая кровь. Иногда труп несут втроем, по частям: двое – туловище, а третий – руку или ногу.

Убитых ни от кого не скрывают, и строители и солдаты на поле провожают их ошалевшими глазами. Им уже никто не говорит про булочки в Беслане, и они знают, что их ждет.

По крайней мере это честно.

Недавно и мы сидели в непромятых шинелях на этом поле и смотрели на трупы. Недавно? Это было тысячу лет тому назад.


Зюзика кладут в госпиталь. Боксер сломал ему палец, когда бил табуреткой.

Говорят, что в госпитале дедовщина тоже будь здоров, но там все-таки нет Тимохи с Боксером. А раз так, то дедовщина, по моим представлениям, там должна быть вполне умеренная.

Зюзик появляется в полку через четыре дня. Он ловит меня около столовой во время ужина, свистит от калитки летчиков и машет рукой.

Я подхожу.

– Я за тобой, – говорит Зюзик. За эти дни он изрядно поправился, и его вытянутое сухое лицо приобрело округлость, появились щечки. – Пошли со мной в госпиталь, там просто обалденно! – предлагает он. – Все нормальные парни, никто никого не бьет. Пошли сейчас, а?

– А ужин? – спрашиваю я его.

– Да какой тут ужин! Ты еще ужина не видел. Пошли, мы тебя накормим!

Меня слегка задевает это «мы». Раньше, когда нас метелили на полу в коридоре, «мы» – это были я и он. Теперь – «мы тебя накормим». Но я, конечно же, соглашаюсь.

Мы шагаем по пыльной траве, Зюзик рассказывает про белые подушки, про сон на чистых простынях, жрачку до отвала и каждодневный горячий душ, неограниченный по времени, и мне кажется, что он ведет меня в сказку.

Меня даже дрожь пробирает: кажется, начинается новый отрезок в жизни, и теперь все будет хорошо. А вдруг мне удастся задержаться в этом госпитале? Вдруг мне удастся остаться там насовсем?


Госпиталь расположен на окраине Моздока. Знакомой дорогой мы проходим через степь, перебегаем трассу и, миновав Кирзач, оказываемся у двух дутых полевых боксов.

Первым делом Зюзик отправляет меня в душ. Я моюсь с непередаваемым удовольствием, я уже почти забыл, что на свете существует такое благо – горячая вода. Тем временем Зюзик притаскивает жратву: картошку с котлетами и горсть сухо фруктов.

Вокруг меня сидит несколько человек. Они расспрашивают, как там, в полку. Я рассказываю про взлетку, про трупы, про разведку.

Рядом со мной – высокий смуглый парень. Зюзик знакомит нас: это Комар. У Комара отбита пятка – он сидел на броне, когда их бэтээр обстреляли из крупнокалиберного пулемета, и ему осушило ноги. Теперь правая пятка все время гниет. Врачи разрезали ногу и вставили дренажную резиновую трубку, чтобы отвести гной, и за Комаром постоянно тянется тонкий белесый след.

Комар угощает сигаретами, мы закуриваем.

– Я там бушлаты вешал, в каптерке. Ну… В общем, письмо твое нашел.

– А! – говорит он, выпуская струю дыма. – Читал?

– Читал.

– Классная девчонка, да? Тут все плачут, когда я читаю.

– Жена?

– Да так… Вернусь – женюсь, наверное.


Вечером все собираются перед телевизором. Показывают какое-то кино. Я не смотрю. Мне достаточно того, что я нахожусь в покое, среди чистых простыней и рядом с душем. Я блаженствую.

– Интересно, а в других госпиталях так же? – спрашиваю я.

– Нет, – говорит один парнишка с перевязанной рукой, – так только здесь. Когда я лежал во Владике, нас там мудохали по-черному. Полный беспредел, как в полку. А здесь здорово. Я здесь уже два месяца…

Эти люди кажутся мне почти что небожителями. Подумать только, два месяца без издевательств! Я смотрю на них с завистью. Мне так хочется стать одним из них и жить в этом эдеме! Господи, да я бы все делал, я бы мыл посуду, таскал дрова и чистил парашу, лишь бы задержаться здесь хотя бы на месяцочек! О комиссовании я даже и не мечтаю, хотя они говорят об этом запросто, словно об ужине.

Я прошу Зюзика поговорить с врачами: может, мне тоже удастся прибиться? Ведь не выписывают же они парней, стараются задержать их здесь как можно дольше и по возможности комиссуют. Врачи заботятся о нас больше, чем командиры, и прячут от этой войны, как только могут. Они-то понимают, что выписать из госпиталя – значит направить прямиком в Чечню. Здоровые погибают, больные живут.

– Я поговорю насчет тебя, – обещает Зюзик, – обязательно поговорю.


В госпитале меня не оставляют. Даже не разрешают переночевать. Ровно в десять вечера молодая медсестра провожает меня до калитки и закрывает за мной ворота. Я стою на улице и смотрю, как она вешает замок. Мне не хочется уходить. В полк я сегодня уж точно не вернусь.

Я иду на стройку, отгороженную от госпиталя забором, нахожу маленькую комнату без окон и ложусь спать. Тут стоит принесенная кем-то лавочка – я не первый бедолага, который ночует здесь. Лавочка узкая и чертовски неудобная, но спать на ней можно.


Несколько дней я живу на стройке. Вечерами устраиваю вылазки за жратвой, днем отсыпаюсь. Житуха, в общем, ничего, и я даже подумываю перебраться сюда насовсем. А что? Перетащить из шишиги матрас с одеялом, и до осени можно жить. Жрачку буду выпрашивать в госпитале – пока Зюзик там, с голодухи не помру.

Как-то ночью в моей комнате появляется выводок котят. Они залезают на лавочку и облепляют меня со всех сторон, пищат, лезут под мышки и, пригревшись, засыпают. Я их не гоню, ночи стали холодными, а котята неплохо греют. Их мать, наверное, убили, во всяком случае за эти дни я ее ни разу не видел.


Однажды просыпаюсь от криков. Осторожно, чтобы не зазвенеть битым стеклом, подхожу к двери и прислушиваюсь. Ночами в Моздоке очень опасно – банды разгуливают почти не скрываясь.

Но это наши. Говорят по-русски. Хорошо. Какие-то дембеля пьют водку.

Они обосновались на первом этаже и подниматься вроде не собираются. Я ложусь на свою лавочку, накрываюсь кителем, но заснуть не могу. Я слушаю звуки попойки, не шевелясь, я боюсь, что, если попробую повернуться или встать, лавочка скрипнет и меня найдут. Лежу так несколько часов, сильно затекают бок и бедро.

Меня все равно находят. Оказывается, дембеля привели с собой проститутку, и, пока пили, та сбежала от них. Они искали ее по всему зданию, а нашли меня.

Меня вытаскивают из комнаты. Какой-то пьяный казах, еле стоящий на ногах, бьет меня пустой бутылкой по лицу и кричит: «Ты кто? Убью, сука!» Донышком он разбивает мне верхнюю губу. Остальные ходят по лестницам, ищут проститутку и орут. Сквозь проемы окон на цементный пол косо падают лучи лунного света, пьяные ошалелые солдаты шатаются по недостроенному зданию рядом с госпиталем в Моздоке и ищут проститутку. Меня метелят в углу.

Наконец они уходят вниз, на первый этаж. Избитый, я возвращаюсь в свою каморку и снова ложусь на лавочку. Котята пищат и лезут ко мне под мышки. Наверное, они думают, что я их мамка. Мне нечем их покормить.


В нашей роте я остаюсь один. Рыжий с Якуниным сбежали, Осипов в Чечне – поехал на сутки связистом с командиром пехотной роты, да так и остался там. Зюзик – в госпитале, за Тренчиком приехала мать и забрала его в отпуск на десять дней. Я знаю, что он больше не вернется. Надо быть полным кретином, чтобы вернуться сюда. Никто не возвращается.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 3.9 Оценок: 16

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации