Текст книги "Рассказы о русском Израиле: Эссе и очерки разных лет"
Автор книги: Аркадий Красильщиков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Время придет
Верочке и Нюме под пятьдесят. Нюма – мужик большой, объемный, а Верочка – существо хрупкое, с тоненьким голоском. Все как положено. Нашли они друг друга по любви много лет назад. Сразу же родили двойню – мальчиков и тихо жили при хлебном деле в своем райцентре Н. Потом почти все евреи из этого городка снялись с места, и они уехали вместе со всеми. В Израиле продолжали жить семейно и дружно до самого ухода мальчиков в армию. Но как только остались одни, начались совершенно нежелательные разговоры. Нюма стал говорить не то, что хотела слышать Верочка, а Верочкины тирады наводили тоску на бедного Нюму.
Тишина наступала, когда близнецы приходили домой на побывку. То есть не тишина, конечно, а визги музыкальные, вопли и топот. Но все это было нормой и случалось раз в две недели, а все остальное время Нюма и Верочка терзали друг друга совершенно ненужными разговорами.
Им постоянно было жарко – и они открывали для сквозняка дверь из холла на лестницу. Вот почему разговоры эти и меня невольно касались – соседа. Жили мы дверь в дверь.
Утром Нюма собирается на работу. Он по специальности трудится – в типографии.
– Куда ты меня привез?! – кричит своим тоненьким голоском Верочка.
– В Израиль, – басит Нюма.
– Послушайте его, а я думала в Америку или Канаду, – с тем же напором продолжает Верочка. – Тебе бутерброды с колбасой или сыром?
– С тем и другим, – сухо просит Нюма.
– Может, тебе еще и паюсной икры намазать?
– А она у нас есть? – невинно интересуется Нюма.
Следует смех саркастический.
– Послушайте нашего миллионщика. На твою зарплату как раз и можно купить одну баночку в месяц.
– Это клевета, – басит Нюма и старается свести все к шутке. – Не одну, а целых две.
Но и шутка оказывается неуместной. Следует смех издевательский, въедливый.
– Чао! – торопится смыться Нюма.
– Что за человек? – напутствует его Верочка. – Даже попрощаться не может по-человечески.
Я догоняю соседа у автобусной остановки.
– Слышал? – спрашивает он.
– А куда денешься, – отвечаю я.
– Вот скажи, – говорит он, – почему люди так меняются. Моя Веруня – тишайшей души была человек, а теперь как с чертом спелась, пилит и пилит.
– Раньше терпела, а теперь больше не желает, – говорю я. – Нас по молодости терпят, а потом за этот терпеж мстят.
– Чего ж будет? – спрашивает Нюма.
– У всех по-разному, – говорю я.
– Вот ты один живешь, – говорит Нюма уже в автобусе. – Лучше одному-то?
– Тоже не сахар, – вздыхаю я.
Домой возвращаюсь через сквер. Знаю, что на третьей скамейке от угла сидит Верочка в компании с «подшефной» старушкой. Эта старушка и есть Верочкина работа. Она с ней гуляет, прибирается в доме, готовит еду…
Старушку зовут Магдой. Ходит она очень плохо, и с головкой у Магды тоже не все в порядке. Задумчивая она очень, и беседовать с ней можно только на одну тему.
– Время придет, – тихо говорит Магда.
– А куда денемся, – отвечает Верочка.
– Придет время, – радостно улыбается Магда.
– Непременно, – зевнув, отвечает Верочка, поворачиваясь ко мне. – Привет, сосед, сядь, отдохни.
Присаживаюсь.
– Время придет? – спрашивает Магда, внимательно посмотрев на меня.
– А как же, – привычно подхватываю я.
– Ты слышал, что он мне утром сказал? – спрашивает Верочка.
– Он сказал «чао», – вспоминаю я.
– Придет время, – говорит Магда.
– В свой час, – торопливо, скороговоркой отзывается Верочка. – А про икру не слышал?
– Нет, – говорю я. – Кстати, я за хлебом, тебе не нужно?
– Да вроде все есть, – говорит Верочка. – Через три дня мальчишки приедут. Ты знаешь, как они растут? Каждый месяц по сантиметру.
– Время придет, – говорит Магда.
– Ты не помнишь – долго люди растут? – спрашивает Верочка.
– Лет до двадцати, – говорю я.
– Время придет! – нервно и требовательно кричит Магда. – Придет время!
– Придет, придет, – торопится подтвердить Верочка, и старушка успокаивается.
Вечером жду обязательного взрыва. Я думаю – вот тоненький голосок у женщины, нежный, а проникает даже сквозь стены.
– Что ты сказал? Котлеты холодные?! Я же при тебе их грела! Это невыносимо. Не могу больше жить с этим человеком!
Мне не нужна соль, но я иду за солью. Дверь, по обыкновению, открыта. Верочка сидит у телевизора, включенного без звука. Нюма вяло пережевывает остывший ужин.
– Соседи, – говорю я, – сыпните белого яду.
– Мы тебе вчера сыпали, – хмурится Верочка.
– Все съел.
– Садись, – говорит Нюма. – Хочешь котлету? Очень вкусная котлета, только холодная.
– Еще одно слово – и я уйду, – решительно заявляет Верочка.
Беру котлету, пробую.
– Нормально горячая пища, – говорю я. – Ты не прав.
С дивана доносится всхлип-стон, победительный и страдательный одновременно. Котлета быстро кончается.
– Очень вкусно, спасибо, – благодарю я.
– Хочешь еще одну? – предлагает Верочка.
– Нет, воздержусь. Хватит мозоль отращивать.
– Ты слышал, – говорит Верочка Нюме. – Человек думает о себе, о своем здоровье. Понимает, что обжорство не доведет до добра. А ты на себя в зеркало посмотри. Вот встань и посмотри сейчас же!
– Самый толстый человек на свете весит триста шестьдесят килограммов, – говорю я. – Рекорд Гиннеса.
– Мы скоро перекроем, – усмехается Верочка и тянется за пультом. Телевизор становится говорящим. Сейчас начнется очередная серия «мыльной оперы». Я могу быть свободен. Минут сорок у соседей будет тихо, если не считать страданий экранных. Ухожу.
– Может, в шахматишки? – останавливает меня Нюма тихим вопросом.
– Можно, – говорю я.
Мы странно играем в шахматы. Мы сидим перед доской, на которой расставлены фигуры, не трогая ни одну из них.
– Что делать? – спрашивает Нюма. – Так дальше жить нельзя. Ее все раздражает. Ну, абсолютно все: как я говорю, как молчу, как зубы чищу и как одеваюсь… Только иногда, ночью, все нормально.
– Значит, уладится, – говорю я. – Есть шанс.
– Ты думаешь?
– Уверен.
– Не надо было нам уезжать, – вздохнув, говорит Нюма.
– И стареть тоже не надо, – говорю я.
– Это точно, – соглашается Нюма. – Вот скажи, зачем человек на свет родится?
– Чтобы жить, – говорю я. – И все? А что тебе еще нужно?
– Ну, не знаю… Все-таки одной жизни человеку мало.
– Хочешь прожить две?
– Да не в этом дело… В радости жить хочется. Жизни вовсе не получается, если в ней радости нет… Вот она не понимает.
– Ей в радость тебя пилить, в удовольствие, – говорю я. – Бывает и так. Ты потерпи.
– Я терплю, – вздыхает Нюма. – Сам видишь… Только опять же в радость жить хочется.
– Тогда давай пива выпьем? – предлагаю я.
– Давай, – соглашается Нюма.
Однажды безумной Магде удалось выскочить из дома без сопровождения. Я встретил ее на автобусной остановке. Вокруг Магды собрались люди. Они хотели помочь «русской» старухе, но не знали чем.
– Время придет! – отчаянно кричала Магда дрожащим голосом, и по ее морщинистым щекам текли неестественно крупные слезы. – Время придет!
– Извините, – сказал я, протиснувшись к Магде, и сел рядом с ней.
– Время придет?! – с надеждой повернулась ко мне старуха.
– Придет, – сказал я. – Куда мы денемся, обязательно придет.
1997 г.
Гороховый суп
Старик Гаврилов ел все, кроме горохового супа. Он глотал любую еду, кроме жареных гвоздей и этого супа. Гаврилов даже запах гороха не переносил. Мне же всегда казалось, что горох ничем не пахнет, но Гаврилов утверждал, что вонь от этого безобидного продукта слышит за версту.
Однажды мы крепко выпили со стариком Гавриловым, и он сказал: гореть ему в аду как раз из-за этого самого гороха. Я тогда плохо соображал и решил, что это шутка насчет ада, а у Гаврилова просто организм скверно воспринимает подобную пищу – и все.
Мы в те годы постоянно шутили, ерничали, а серьезно говорить боялись. Страшно было – говорить серьезно.
Но старик в тот вечер несколько раз повторил насчет гороха, и я понял: надо бы спросить, почему он сходит с ума на эту тему, хотя бы потому, что еще не один человек в мире не продал свою душу Сатане за гороховую похлебку.
Я тогда решил, что спрошу обо всем этом у Гаврилова по дороге к метро. И спросил, как только мы вышли из дома в сладкую дымную сырость питерской осени.
Это я теперь пишу, что она была «сладкой», а на самом деле – мерзкой была та сырость, пробирающей до костей. Ничего не поделаешь, время меняет эпитеты и определения. Это на старых, хороших картинах краски не тускнеют и не становятся ярче. Память человеческая – холст ненадежный.
– Ты про горох хотел рассказать? – спросил я тогда, надвинув берет на уши.
– Чего это? – буркнул старик.
– Сам сказал: как выйдем, сразу расскажу, почему из-за гороха можно попасть в ад?
– Врешь, – сказал Гаврилов. – Ты, сукин сын, из брехни себе профессию сделал. Гореть тебе тоже в аду за это, понял?
– Вместе будем гореть, – сказал я. – Ты за горох, а я за брехню. В компании не так скучно.
– Пошел ты, – сказал грубый Гаврилов. (Он писал очень хорошие стихи, но и не думал публиковать их, а потому был уверен, что имеет право хамить всему миру, а мне и подавно.)
Трезвым я никогда не обижался на Гаврилова, но тогда был не тот случай. Повернулся и пошел, как было велено.
– Стой, – сказал Гаврилов.
Послушно остановился, но застыл к нему спиной. Еще, помню, подумал тогда, что так стоять гораздо приятней. Сырой, мерзкий ветер дул в спину.
– Я молодой любил советскую власть, – тихо сказал Гаврилов. – Я ее любил, как мать родную.
Тут я повернулся. Представить себе старика Гаврилова, любящим советскую власть, было трудно. Я тогда подумал, что это мерзкий ветер исказил смысл речи моего спутника.
– Я тогда любил советскую власть, – повторил мне в лицо Гаврилов. – Меня в армию не взяли по зрению. Я думал тогда руки на себя наложить, хотя четыре года уже прошло, как война кончилась. Я был комсомолец прилежный, даже комсорг на нашем заводе сучьих турбин. Пошел тогда в райком и сказал, что в компартию хочу. По месту работы, в партком, не стал обращаться. Решил для скорости приема прямо наверх отнести заявление. Вот как я любил советскую власть.
– Тебе за это, Гаврилов, в аду гореть, – сказал я. – При чем тут горох?
– Ты хоть еврей, а дурак, – безошибочно определил Гаврилов. – За идеи в аду не горят. Только за поступки.
Не стал спорить, и мы поплелись дальше, к станции метро «Чернышевская» – ровно пятнадцать минут хода от дома, где я тогда жил. Мы зачем-то перешли улицу к чугунной ограде кинотеатра «Спартак». Там старик остановился у афиши и прочитал анонс нового фильма «Премия».
– Всем гореть в аду, – сказал, тяжко вздохнув, Гаврилов. – Ты только погляди: не стал он, сучий потрох, деньги брать, которые не заработал. Героем определили. Я вот не беру те, что заработал, а кто обо мне слышал?
– После смерти прославишься, – сказал я. – Ты не переживай.
– Долго ждать, – буркнул старик. – Еще лет пятьдесят – это точно. Это хорошо. Ада боюсь. Чертей с вилами. Не хочется помирать.
– Ну и живи, – разрешил я великодушно.
Мы вышли на улицу Петра Лаврова. Теперь этой улице вернули старую, немецкую фамилию: «Фурштадская», а этот Петр Лавров был революционер и смутьян. Он вышел из моды, и улицу у Лаврова забрали обратно.
– Ну так как, приняли тебя в партию? – спросил я.
– Нет, – буркнул Гаврилов. – Сказали: доказать преданность идеям Ленина – Сталина должен делом. В деревню послали, уполномоченным райкома по сельскому хозяйству. Сначала, значит, в Осташков отбыл. Там разнарядку получил: в деревню Шуты. От «железки» километров девять на попутке. Приехал вот в такую непогодь. Деревенька – дрянь, изб сорок – не больше. В том колхозе горох выращивали. Веришь – один горох. Еще до войны выпал им такой фарт: горох выращивать на концентрат для армии. Там же и сушилка была, и пресс от фирмы «Шлютс». Помню, на прессе дата выпуска имелась: 1914 год.
Колхоз назывался «Путь Ильича» председателем там был Хренов Василий Егорыч. Таких кривоногих людей я больше никогда не встречал. Хренов сам себя называл – жертва рахита, а еще был он лысый совсем, хоть и не очень старый. Лысый, а бородища жуткая, как у Карабаса Барабаса.
Мне в райкоме так задачу объяснили: «Ты, парень, едешь со всеми властными полномочиями. Урожай колхозный должен весь пойти государству, на восстановление хозяйства после жуткой войны с фашистом. Город от голода пухнет. Карточки хоть и отменили, но рабочему классу жрать нечего. В случае обнаружения воровства продукта сигнализируй, сразу вышлем милицию».
Дождь перестал моросить, и мы как-то сразу, не сговариваясь, сели на мокрую скамейку. Помню, на плащи понадеялись, но они промокли тут же. Так я сидел с мокрой задницей на улице Петра Лаврова (ныне Фурштадская), и слушал рассказ старика Гаврилова.
– Этот кривоногий председатель меня в своей избе пристроил. Сказал, что чище для ночевок места не найдешь. У него баба была и детишки: двое, кажется. Утром мы с ним и пошли в сушилку, к тому прессу. Плотный такой был сарай, снаружи обитый черным толем, а внутри горелки парили под частой сеткой, и труба широкая над всем этим вроде каминной.
Я еще, когда шли вдоль берега реки, в тумане, удивился, когда на это черное строение вышли с дымом над широкой трубой.
Человек десять работали на той сушилке. Тихий народ, малокровный, почти все бабы, и почему-то в валенках. До снега, морозов было еще далеко, а дамы в этой дикой обуви фигуряют.
Я у председателя спросил, почему так? Он ответил, что обувь удобная для работы, ноги в ней не болят и не так колко ходить по гороху.
Ну, стал я эту сушилку «пасти». Дурное дело. Прихожу к концу рабочего дня, становлюсь в воротах. Мимо меня колхозники идут тихой тенью. В руках ничего, карманы выворачивали они сами, как по команде. Шапки снимали… Только через неделю стал я замечать: слишком тяжело народ шагает, еле ноги в валенках волочит. Тут все и сообразил. Ничего не стал говорить председателю, а на следующий день встал в воротах и командую:
– А ну, разувайсь! – так разнервничался, помню – линзы моих очков совсем запотели. Я их снял и протер… Вижу, разувается народ и покорно высыпает горох из валенок. Слово не говорят. Вот так разуваются молча, отходят к загородке и высыпают. Потом все ко мне подошли, чего-то ждут, вроде как приговора и смерти.
– Идите, – говорю я. – Завтра разберемся.
Они и пошли…
Запер я сушилку на амбарный замок – и домой, к председателю. Все ему рассказал, как воровство раскрыл и пресек хищения на вверенном ему производстве. Помню, взахлеб рассказал. Я ему тогда много правильных слов выдал про нашу родную советскую власть, про мудрого учителя товарища Сталина и про то, что об этом вопиющем безобразии буду вынужден сообщить в милицию и райком партии…
Гаврилов замолчал. На соседней скамейке решили пристроиться старички шахматисты. Они прежде аккуратно вытерли скамейку газетами, а потом уселись, предварительно засунув в щель между планками спинки фанерку, и раскрыли на ней шахматную доску.
– Пошли, – поднялся Гаврилов, и мы двинулись прямой дорогой бульвара, ступая по мокрым, опавшим листьям к станции метро им. Чернышевского.
– Ну, что дальше было? – поторопил я замолчавшего старика.
– Ничего такого, – сказал Гаврилов и вытер моим беретом свое мокрое лицо. – Кривоногий кобылу запряг в телегу. Была в колхозе одна кобыла и одна телега, и мы отправились по дворам. Темень, грязь, впереди лошади гнутым циркулем сапоги переставляет председатель, а я позади телеги плетусь.
Остановка. Стук в окно. Выходит хозяйка. Почему-то только хозяйки выходили, хотя в деревне были и мужики. Немногих видел, но были. Бабы сразу, без слов, все понимали. Уходили и вскоре возвращались с мешком, полным гороха. В тишине все происходило. Только раза два дети заголосили в избе. Так мы шли от двора к двору… Десять дерюг с горохом лежало в телеге. Помню, спросил у кривоногого, есть ли у людей скотина. Ответил, что давно уж нет. Спросил о птице. Он сказал, что курей пяток имеется, а потом зачем-то добавил, что у них специализация по гороху. Будь он проклят, тот горох! Мы его свезли в сушилку и высыпали, куда положено.
– Не надо в милицию, – сказал кривоногий председатель. – Засудят баб, а у них дети, да и работать на советскую власть будет некому. Боле в валенках не пускай. У них трудодни есть: по два мешка картохи и по пяти кил пшена. Даст Бог, зиму протянем.
Когда домой вернулись, председатель на ужин отлил мне супу горохового из чугуна. Я голодный был, как черт, а есть не стал. Вот с тех пор даже видеть не могу тот суп… Ну вот, через неделю вернулся в Осташков, отрапортовал, что все нормально, получил бумагу, и в Питер.
Там меня в райкоме похвалили и сказали, что мой кандидатский срок пошел, а я сказал, что не нужно мне это, так как в деревне понял, что еще не созрел для такой чести: по молодости сознания партийного не хватает.
Умный у нас был второй секретарь, из наших, заводских. Он все понял, только усмехнулся и оставил меня в покое.
– А совесть тебя в покое никак оставить не может? – сказал я то, что в трезвом виде не смог бы выговорить никогда.
– Верно, – усмехнулся на эту мою душевную жестокость старик Гаврилов. – Много пакостей в жизни делал, а те валенки с горохом забыть не могу… Так что гореть нам с тобой в аду синим пламенем. Знаешь, мне почему-то ад той сушилкой гороховой представляется. Только на решетке раскаленной я лежу голый совсем, а те деревенские бабы в валенках меня вилами ворочают с боку на бок.
По этой шутке я понял, что протрезвел старик Гаврилов, как и положено, у самой станции метро, у милицейского поста. Впрочем, какой «старик». Ему тогда и пятидесяти не было. Он умер через двадцать лет, совсем недавно, в Мечниковской больнице от болезни сердца. Это я уже в Израиле узнал, от общего знакомого.
Теперь Гаврилов, вполне возможно, в аду. Не знаю. Встретимся, тогда и определю точно… Он в больнице, как говорят, с месяц пробыл. Голодал, наверно, потому что в русских больницах очень любят кормить хворый народ пустым гороховым супом.
2003 г.
Кремень
Это история о том, как затейливы, непредсказуемы, часто случайны наши тропинки, ведущие от березок к пальмам. Как трудно протаптываются они и как порой фантастичны судьбы тех, кого мы уводим за собой в страну предков.
Из дневника Ильи Шрайбера.
«Пусть твоя цель неверна. Иди к ней, не сворачивая». Было ему лет семнадцать, когда он записал это откровение.
Еще одна строчка в дневнике двадцатилетнего Ильи:
«Будь суров, молчалив, неподкупен – и жизнь пощадит тебя».
Ну, кремень, а не человек!
В тридцать лет Шрайбер перестал заполнять своими афоризмами толстую общую тетрадь.
В тридцать лет он стал доктором технических наук. Следовательно, пришел к цели, и она оказалась верной.
Научный талант Шрайбера и его очевидную способность к организационной работе отметили сразу. Илье, несмотря на его еврейство, доверили руководство большой лабораторией в научно-исследовательском институте химического машиностроения.
Изделие, над которым со студенческих лет работал Шрайбер, могло значительно продвинуть вперед промышленность СССР.
Но не продвинуло. Начались смутные времена. Резко упали ассигнования в науку, да и сама цель оказалась не столь очевидной, как всем казалось на старте разработок.
Наконец лабораторию пришлось распустить. Илья Шрайбер вспомнил о своем еврействе и решил перебраться в Израиль и там по мере сил и возможностей продолжить свои исследования. Были у него кое-какие связи в Тель-Авивском университете и реальные надежды на востребованность в еврейском государстве.
Теперь я должен рассказать о клубке проблем личного свойства, возникших в связи с решением Шрайбера эмигрировать.
Женился он в год получения докторской степени на дочери своего научного руководителя – Ханне. Не было в его окружении более тихого, скромного и покорного обстоятельствам существа.
Через год у Ильи и Ханны родилась дочь Тамара. Девочка росла настоящей красавицей. На большеглазого, курчавого ребенка все обращали восторженное внимание. Мать, как положено, баловала единственное чадо, а Шрайбер был занят своей наукой всецело. И мало значения придавал рождению и росту своего единственного чада.
Порядок жизни требовал секса, семьи, детей. Он подчинился этому порядку, но в главном был не намерен следовать за обычными для всех смертных приоритетами. Он, не без оснований, считал себя жрецом науки, а все остальное расценивал, как помощь или помеху в своих исследованиях.
Дочь Шрайберов родилась с некоторой странностью во взгляде. Странность эта стала очевидной лет с тринадцати. Взаимоотношения полов заинтересовали Тамару с силой всепоглощающей. Самого настоящего выродка получили тихая Ханна и пуританин Илья.
В кого родилась дочь, было непонятно, но она родилась и выросла, будто в насмешку над добропорядочностью родителей.
С большим трудом Тамаре удалось закончить школу. Дни ее были полны гульбищем разного рода: романами, интригами, побегами, абортами и прочим чадом, неизбежным в жизни слишком любвеобильных натур.
Тамара влюблялась часто и отчаянно. Вся романтика ее любовных похождений рано или поздно заканчивалась грязной прозой денежных требований. Для бедной Ханны стало истинной мукой просить у мужа очередной кредит, чтобы выручить дочь из очередной беды.
Шрайбер не сразу понял, какой наследницей наградил его Бог, а когда понял, решил для себя твердо, что детей у него нет и не было.
Он перестал давать деньги. И приключения Тамары приобрели несколько иной характер. Дочь Шрайберов стала пропадать надолго, а однажды позвонила родителям из дальнего провинциального города и сказала, что влюбилась по-настоящему в шофера грузовика и выходит за него замуж. Тамара пригласила родителей на свадьбу.
Илья Шрайбер сказал так:
– В этой жизни мне только не хватало зятя – шофера грузовика. Дочь-шлюха у меня уже есть.
Ханна не смогла, как обычно, настоять на своем и навестить молодоженов. На этом связь Шрайберов с дочерью прервалась. Был еще один телефонный звонок. Тамара сообщила им, что родила ребенка – мальчика, а спустя десять лет они совершенно случайно узнали, что дочь их много месяцев назад погибла в автокатастрофе. Узнали они это, как раз в тот момент, когда Шрайбер решил покинуть Россию.
– Там остался ребенок, наш внук, – тихо сказала Ханна. – Один без матери. Я должна… Я никуда не поеду, пока не увижу внука.
Шрайбер понял, что на этот раз ему нечего рассчитывать на безропотное подчинение. Ханна, впрочем, пошла на компромисс: Илья один поедет за ребенком, но обязательно привезет его.
До провинциального городка, где погибла единственная дочь Шрайбера, было не меньше трехсот километров. Илья провел за рулем своей «вольво» пять часов. Он не сразу предпринял поиски зятя. Ночь провел в лучшей гостинице городка, привел себя в порядок и ранним утром отправился по адресу, записанному женой в его телефонной книжке.
Дощатую дверь квартиры на четвертом этаже панельного дома ему открыла пухлая, заспанная до полной складчатости лица особа.
– Чего надо? – добродушно зевнула заспанная дама.
Шрайбер назвал имя зятя.
– Федь! – женщина еще раз сладко зевнула и ушла, оставив Илью на пороге.
Громадный мужик выполз из ванной, обтирая могучий загорелый торс маленьким, белым, вафельным полотенцем. Шрайбер ожидал встретить человека молодого, но Феде этому было далеко за сорок.
– Я отец Тамары, – сказал Илья. – Хотел бы увидеть внука.
– Папаша, значит, – хмыкнул Федор. – Явился, значит, не запылился. – И вдруг заговорил он совсем иначе: слащаво-слезливо. – Потеряли мы нашу Томочку безвременно, при трагических обстоятельствах. Живем в неутешном горе.
– Гуляла-то доченька ваша от живого мужа, – сообщила Шрайберу из кухни женщина, открывшая Илье дверь. – Разбилась по пьяни с полюбовником.
– Чего уж теперь, – примирительно бросил Федор.
– Я бы хотел увидеть внука, – повторил Шрайбер.
– Петенька наш у мамаши моей пребывает, – сообщил бывший зять, приблизившись вплотную к гостю и обдав его запахом дешевого мыла. – В деревне Кузино. Там вольготно, воздух свежий и молоко козье. Пацану забота нужна женская, а я весь день каторжный баранку кручу.
– Хоть бы платили за то, – подала голос из кухни женщина. – Жилы на барабан мотают, а пользы – ноль.
– Бабы они и есть бабы, – добродушно сообщил Илье хозяин квартиры. – Им что ни дай, все мало.
В деревню Кузино Шрайбер добирался по грунтовой дороге через сосновый лес. Ехал он медленно: песок, лужи, ухабы. Наконец выбрался к речушке. Еще медленней миновал скрипучий деревянный мост…
– Спросишь там бабу Таисью, – напутствовал Шрайбера на прощание отец его внука.
– Баба Таисья где живет? – спросил Шрайбер у мальчишек, сбежавшихся поглазеть на невиданную машину.
Ему обещали показать, где живет эта самая Таисья, но при этом все провожатые бесцеремонно забрались в салон «вольво».
По деревне пришлось ехать еще медленней, чем прежде. Провожатые блаженствовали и сидели тихо. В зеркале заднего вида вдруг наткнулся Илья на глаза одного из мальчишек, слишком живые глаза, под спутанными пружинами черных кудрей.
– А тебе зачем баба Тася? – спросил у Шрайбера кудрявый. – Это я с ней живу.
Илье не было нужды поворачиваться. Внука он по-прежнему видел в зеркале. Он только остановил машину перед огромной лужей.
– Ты едь, не боись, – сказал внук. – Тут не глыбоко.
Баба Тася, добрая душа, сразу стала хлопотать, убежденная, что Шрайбер умирает с голоду.
– Счас я картохи.
Он пошел за ней. Хотел было сам спуститься в погреб, но хозяйка остановила Илью.
– Стой уж, замажешься. Вон какой чистый. Работаешь поди в конторе?
– В конторе, – не стал спорить Шрайбер.
Изба бабы Таисьи держалась на честном слове. Все шаталось в ее доме, наполненном скрипами, шорохами и сквозняками. Шрайбер давно забыл, да, пожалуй, и не знал прежде, что на свете бывает такая бедность.
Перед отъездом из райцентра он зашел в магазин, купил большую коробку с шоколадными конфетами и батон копченой колбасы.
Теперь Шрайбер сидел за столом у оконца, заклеенного, несмотря на лето, полосками газетной бумаги, ел вкусную, жареную картошку и смотрел, как внук отправляет в рот одну за другой привезенные им конфеты.
– Хва, Петюна, – сказала баба Тася, закрыла коробку и унесла ее куда-то.
– А вкусные, – благодарно улыбнулся Илье внук, а потом он вдруг стал серьезен и спросил, нахмурившись: – Ты чего еще привез?
– Еще колбасу копченую, – сказал Шрайбер, запивая картошку молоком непривычного вкуса. – Парное? – спросил он мальчика.
– От Клизьмы, – ответил внук. – Ето так козу нашу кличут.
– Странное имя, – сказал Илья.
– Че странного? – удивился внук. – Клизьма – она и есть Клизьма.
Вернулась баба Тася. Шрайбер никогда в жизни не встречал таких людей, как эта старуха. И такие руки у женщины он видел впервые: напрочь сработанные руки.
– Можно я поживу у вас несколько дней, – сказал неожиданно для самого себя Илья. – Деньги у меня есть.
– Какие у нас деньги? – улыбнулась всеми морщинами старуха. – Живи так, сколько надо. Дед все-таки. Выходит, мы с тобой родня.
Таким оказался характер у бабы Таси, и так Илье понравился внук, что уже на второй день он почувствовал себя как дома. Прежде Шрайбер постоянно мучился неловкой чуждостью везде, кроме своей лаборатории в институте. Теперь же, в развалившейся избенке на окраине затерянной в лесу деревушки, ему было хорошо и спокойно.
Почты в деревне не оказалось. С нарочным передал Илья телеграмму жене, где сообщал, что внука он встретил, намерен побыть с ним несколько дней, а потом привезет Петю в столицу. Нарочный был сильно под хмельком, но баба Тася уверила гостя, что «Павлищев завсегда до городу доедет».
Наутро внук увел его в лес, грибы собирать.
– Ты, дед, слепак, – сказал Петя после двух часов блужданий по чаще. – Вона пустой кузов-то.
– Не приходилось грибы собирать, – сказал Шрайбер. – Ты прав, не умею.
– Ну, рыбу-то ловил? – поинтересовался внук.
– Нет. Тоже не было как-то времени, – сказал Илья.
– С тобой с голодухи помрешь, – вздохнул Петя. – Слышь, ты заправду мой дед?
– Заправду, – сказал Шрайбер, подумав, что этот ребенок с «вивихнутым» языком внешне – вылитая копия его детских фотографий.
Потом он узнал, что жил внук у бабы Таси уже давно. Отца и мать видел редко. В школу ходил пешком, если не было оказии, за пять километров, вниз по реке, в рабочий поселок Нелидово. Об этом Шрайберу рассказала баба Тася.
– Такой маленький, зимой, пешком? – удивился Шрайбер словам старухи.
– Так не один же, – утешила Илью хозяйка. – Компания у них.
Деревня Кузино умирала. Еще летом копошился там кое-какой народец. А в зиму оставалось дымных труб десятка два, не больше. Магазин деревенский давно закрылся. За продуктами народ ходил в соседний поселок, но иногда, в хорошую погоду, приезжала в деревню автолавка с залежалым товаром.
На третий день Шрайбер сказал бабе Тасе, что он обещал показать внука Ханне, его второй бабушке.
– Это надо, – чуть подумав, кивнула старуха. – Это непорядок. Надо казать непременно.
Потом Илья затеял осторожный разговор с внуком по поводу близкого отъезда.
– А баба? – спросил внук напрямик, быстро во всем разобравшись.
– У твоей бабушки хозяйство большое, – сказал Шрайбер. – Коза, ее доить надо.
– Без бабы едь один, – потупившись, сказал внук.
Шрайбер сразу понял, что этот мальчишка похож на него не только по фотографиям и слову своему он не изменит. Илья даже не стал его уговаривать.
– Баба Тася, – сказал он старухе за ужином. – У меня есть квартира в Москве, но живем мы с женой в большом доме за городом. Даже зимой живем. Там все удобства. Комнат много. Отдохнете у нас вместе с Петей, а потом, если не понравится, я вас отвезу обратно.
– Курей Шурка возьмет, – подумав, сказала старуха. – А Клизьму Павлищевым отдам. Дом-то поможешь заколотить?
– Баб! Это мы мигом! – вскочил Петя.
Так они стали жить в Подмосковье все вместе: Шрайбер, Ханна, баба Тася и внук. Илья ездил в близкий город, читал лекции в университете, но мысль об отъезде в Израиль его не покидала ни на минуту.
Ему казалось, что мир вокруг стал похож на деревню Кузино, где все рушилось и умирало. Но на самом деле основная причина его настроений лежала не вне, а внутри. Потерял Илья любимую работу, а преподавательской жилки в нем не было.
В первых числах сентября он посетил Сохнут и выяснил, что бабу Тасю ему придется оставить в России.
– Почему так? – удивился Шрайбер. – Она – бабушка моего внука. Выходит, разъединение, а не соединение семей.
– Возможно, – согласились с ним. – Но таков закон. Был бы другим, в Израиль переселилась бы половина России, а страна-то у евреев совсем маленькая. Вы, наверно, в курсе?
– В курсе, – кивнул, поднявшись, Шрайбер.
Вечером он сидел в кресле у камина, листал научный журнал и краем глаза следил, как Ханна и баба Тася играли в карты. Наверху дико орала какая-то компьютерная игра. Там Илья устроил комнату для внука.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?