Автор книги: Аркадий Недель
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Вокруг «Манифеста». Диалог с Анатолием Ахутиным
(Продолжение разговора)
Анатолий Ахутин. В каких бы афоризмах и манифестах она ни сказывалась, она философия, поскольку системна: с начала и повсюду четко (по возможности) формулирует свое. Манифест потому форма для философии малоподходящая, что такое начинание с начала тут скрыто. Между тем тут-то, в этих начинаниях и кроется принципиальное (т. е. изначальное) различие философий.
Аркадий Недель. Если это Ваша аксиома, то с аксиомами не спорят (Гилберт на этом построил свою математику, но на этом не построить философию). Если нет, то это утверждение отнюдь не очевидное.
А.А. Это гораздо хуже, чем аксиома, это категорический императив, условие возможности философского умоустроения вообще. Философия, конечно, не метафизическая теория, но без теоретической системы мироздания (без онтологики) ей не о чем думать: не может быть самого вопроса о смысле первичности первых начал. Но – в отличие от «естественного света» метафизики – философия это мышление ante lucem и post lucem не на началах, а о началах (об аксиомах, а не на аксиомах). Ее парадокс: обосновать основание, способное держать все. Она – не в системе, а в виду (в идее) возможной системы, на пределах мыслимого мира. Только тут, на этих онто-логических пределах, в которых Avc/укц держит бытие, только тут и сознание впервые обретает философскую значимость. Все прочее – экзистенциалистская литература, а то и вовсе психология.
А.Н. Так считал Гегель, но так не считал даже Кант, не говоря уже о всякого рода системных отщепенцах (шучу), как Ницше или… назовите сами.
А.А. Системность – не учебник с параграфами, не внешняя форма, а внутренняя определенность, даже предопределенность, даже обреченность мысли. Это форма мысли, претендующей на состоятельность, готовой повсюду отвечать за себя, форма ответственности мысли перед собой, пожизненная захваченность и озадаченность собой. Ницше маниакально, вплоть до безумия системен. Отсюда – а вовсе не из патетической риторики – его сила.
А.Н. Манифест – единственный жанр, где можно вынести самим текстом вовне объяснение в форме всякого рода предисловий и пояснений читателю. Безусловно, манифест еще не сама философия, у меня и в мыслях не было из него делать – начинать – философию. Цель иная и вполне прагматическая – заставить думать. Современный человек разучивается думать с такой невероятной скоростью, что еще одно поколение такого немыслия, и при слове «мировая культура» браться за пистолет будет уже незачем.
А.А. Не лучше ли в разговоре о мировой культуре, если уж на то пошло, следовать за Гегелем, для которого она форма саморазвития абсолютного духа, точнее – мышления? Причем мышления, повторяю, системного, где система выстраивается из него самого, плетется в виде спекулятивной паутины.
А.Н. Ваша аргументация в пользу «мышления» у Гегеля исходит из Вашего вчитывания в текст Гегеля мысли XX века. Подчеркну: XX-го, в первую очередь сюда относятся Ваши хайдеггерианские интерпретации.
А.А. Мышление в смысле Хайдеггера прямо противоположно гегелевскому пониманию мышления как логики развертывающегося понятия (бытие, бытие-становление, бытие-качество…) Хайдеггер же останавливается в начале и делает Schritt zuriick.
А.Н. Хайдеггер и впрямь занимался мыслью, но его мысль – на этом настаиваю – это выпущенная торпеда именно по Гуссерлю. «Бытие и время» – это анти-«Идеи 1», онтологический термидор. Ничего более антифеноменологического сделано не было – ни до, ни после. Приписывать Хайдеггера к феноменологии могут либо первокурсники, либо поросль бездарных университетских профессоров, которые зарабатывают на нем свой хлеб (и эти придурки ругают Советскую власть за панидеологизм!). Кажется, с этим покончили даже в Германии. Сам же Гуссерль ужаснулся, когда прочел сочинение своего ассистента. Скажу Вам больше: Виктор Фариас прав: не будь истории с ректорством, осталось бы «Бытие и время» чем-нибудь вроде «Духа против души» Клагеса или еще двух-трех десятков вполне по-немецки добротных «самосознанческих» трактатов.
А.А. Чего бы стоила философия, если бы она должна была меняться каждый раз, как ученые что-нибудь откроют, пусть и фундаментальное. Что открывают «фундаментальные открытия» из самих них не открывается. Сначала надо было Декарту спекулятивно придумать res extensa, а уж потом Ньютону легко формулировать принцип инерции прямолинейного равномерного движения, заключающий в себе бесконечное пространство-время. Галилей же его так и не сформулировал.
А.Н. Никогда я не говорил, что философия должна «меняться» таким образом. Речь лишь о том, что философы должны быть в курсе фундаментальных открытий в науках. И дело не в открытии как таковом, а в том, что в любом открытии в физике или антропологии есть философский аспект, ибо открытие есть философское действие.
Сомнительно, чтобы Декарт «спекулятивно придумал» res extensa; дебаты на эту тему велись со времен Аристотеля. Автор, который больше всего в этом повлиял на Декарта, был, конечно, Франсиско Суарез, различавший два вида когниции (или бытия: интеллигибельное и чувственное/материальное). Но если мы начнем отслеживать генеалогию этого дуализма, то непременно придем к Дунсу Скоту, а там уж как захочет философская Тимора[3]3
Если Вас занимает этот сюжет, загляните, например, в книгу Ноепеп Р., Quaestiones noeticae de extensione corporea, 1955.
[Закрыть].
А.А. Res extensa – это именно картезианское понятие; нетрудно согласиться с Вами: да, человек возникает вместе с узнаванием своей смертности. Но тезис этот отнюдь не археологический. Что там было в глубине веков, любопытно, но никакого значения не имеет, потому что речь идет не об историческом, а о конститутивном для человека событии. Это открытие (смерти, смертности) и возникновение происходит – или не происходит – всегда и для каждого – сейчас; и только в этом сейчас-возникновении человека происходит – или не происходит – возникновение его смерти, узнавание, осознавание своей – а не вообще – смертности. Только тут и так человек переходит, говоря по-гегелевски, из в себе бытия в для себя бытие. Возможно, людей вообще еще нет, или сейчас нет, или… – потому что человек это всегда только возможность человека. Когда я говорю «борьба с языком», я вовсе не имею в виду стремление «заменить…». Речь идет о том, чтобы слышать то, что говоришь, и не поддаваться на ложные подсказки и вмешательства языка. «Имя луку жизнь, а дело его смерть» (Гераклит).
А.Н. Это очень свободный перефраз моего тезиса. Не Человек, а (философское) сознание, что далеко не одно и то же. Человек меня интересует в последнюю очередь (в этом солидаризируюсь с Гегелем), ибо «трусливая человекообразная мысль», как однажды сказал культуролог Валерий Мерлин, – последнее, о чем следует проявлять заботу философу.
ᾈληθῆ λέγεις, ὦ Аνατολέ[4]4
Истину говоришь, о Анатолий!
[Закрыть]. Действительно, философское мышление конститутивно, но оно же конститутирует и саму историю. Подчеркну еще раз: исток сознания не в узнавании своей «смертности», а в сознании (инструментальный падеж) ею! Знать, что ты смертен – недостаточно, само это знание, как Вы точно заметили, должно быть конститутивным. Жизнь – это производство индивидуаций; человеческое стремление к Абсолюту, к единому, всеобщему – а именно на нем строится самая интересная философия как на Востоке, так и на Западе – это попытка заглянуть по ту сторону жизни, увидеть ее предел, помыслить смерть, найти у нее спасение (говорю у нее, а не в ней). Человеку мало той жизни, которую он получил в качестве продукта индивидуации, то есть родившись. Стремление к абсолюту, к божественному и проч. – это реализация смерти, процесс, имеющий другое значение. Грубо говоря, осознать смерть, не умирая. Вы спросите: зачем? Таков modus vivendi сознания.
Что касается максимы Гераклита, то это пример как раз обратного. Гераклит здесь играет с греческой акцентуацией: βίος – жизнь, βιός —лук. Это не борьба, это любовь с языком. Этим занимался Хайдеггер, а за ним Деррида. Как мне кажется, когда Вы пишете о Гераклите как о борце с языком, то находитесь под влиянием Дильса (идентифицировавшего гераклитовский логос со словом, с человеческим изобретением). Ваши соображения отсылают и к старому исследованию Эммануэля Лёве «Гераклит в борьбе с Логосом»[5]5
Loew Е. Heraklit im Kampfe gegen den Logos. Wien: Jahresbericht К. K. Sophiengymnasiums in Wien (II. Zirkusgasse Nr. 48), 1908.
[Закрыть]. Но Лёве, реконструируя смысл гераклитового понятия «логос» и снимая с него последующие интерпретационные смыслы (Платона, Аристотеля, Секста…), приходит к выводу, что борьба ведется скорее против разума или, как бы мы сказали сегодня, – догмы.
Гераклит стремится ограничить человеческие сверхпритязания. Мое же ощущение другое: логомахию Гераклита следует понимать как аллегорию того, что никакая гармония не является предустановленной (как считал Лейбниц) и что ничто не может быть установлено навеки, ничто не существует само по себе. Открытие Гераклита в том, что существование – процесс воединения, с чем согласны индийские Упанишады. Мышление Гераклита, кстати, в чем-то очень «индийское». Разве не он учил о «великом годе», наступающем каждые 10 800 лет, когда все пожирается огнем? Не просматривается ли здесь греческий аналог индийской pralaya (разрушение) и теории юг или смерти Брахмы, когда умирает вся материальная Вселенная, уходя в тело Вишну.
А.А. Вы требуете от философски настроенных умов планетарной эрудиции, с другой же стороны, держитесь своей интуиции. Гераклит: «хорошо осведомленными должны быть философы», но «многознание уму не обучает», иначе-де и Пифагор, насобиравший свою мудрость по всему миру, обладал бы умом. Между тем «интуиция» в философии – либо ловушка, либо средоточие апорий и парадоксов, именуемое умом (νοῦς). Нельзя просто ссылаться на «готовые подразумевания» некой образованности вообще (подразумевания и усредняющее «вообще» тут подчеркнуты), а надо вместе с понятием строить его понимательную конструкцию, извлекать подразумевания интуиции в явные разумения и т. д.
А.Н. Не вижу никакого противоречия между планетарной эрудицией и интуицией. Загляните в Средние века: в Багдад, Кордову, Каир, где существовали высшие школы, наподобие европейских университетов, – медресе (араб, darasa – изучать). Крупные библиотеки с сотнями тысяч рукописей – продукты чьих-то интуиций. В Багдаде переводили Аристотеля, в Дамаске и Самарканде рассматривали карту неба. Власти брали материальную заботу о тех и о других на себя. Сегодня, к слову, власть предпочитает, чтобы наука выживала сама.
Халиф ал-Мамун создал в Багдаде «Дом науки» – академию, в которой размещались библиотеки, лаборатории, коллегии переводчиков, там же предоставлялись места для проживания. Никто не задавался вопросом, что им делать со слишком большими знаниями, которыми они безусловно обладали. Знали они и куда применить интуицию. Ибн-Араби сделал из нее инструмент познания Абсолюта; аль-Хорезми придумал алгоритм, научив математическую интуицию последовательности, то есть ясности каждого шага, что столетия спустя потребует Иозеф Хёне-Вронский (увы, незаслуженно забытый), а позже Александр Гротендик.
Индийские буддисты, прибывая в Китай со своими сутрами, сами же их переводили на китайский (не самый простой язык в мире, особенно вэньянь), что и поныне в самом Китае считается литературной классикой. И таких людей было много. Интуиция и знание – такое же одно целое как язык и грамматика или любовь и ее опыт, и т. п. Словом, «планетарная эрудиция» – не роскошь для философа, а стандарт. И еще, не принимайте слова Гераклита буквально.
А парадоксы – это и есть философия!
А.А. Курьез: мою философствующую голову создали два философа: мой здешний учитель Владимир Соломонович Библер – еврей, большевик-ленинец, мало того, оперативный работник (военная контрразведка) во время войны, с одной стороны, и Хайдеггер – немец-антисемит, член нацистской партии, мало того, вошедший в эту «революцию» в полноте философского сознания. Мой хороший друг, покойный Володя Бибихин – глубокий хайдеггерианец, его переводчик, пониматель и толкователь – православный, нищий, жертвенный.
А.Н. Библ ера я читал в студенческие времена. И тут же анекдот: на одной из студенческих конференций в разгар перестройки один мой приятель решил совершить диверсию: сделать доклад о понятии субъекта по книге Библера «Я и ты»[6]6
Автором этой книги, вышедшей в 1923 году, является Мартин Бубер (1878–1965). Немецкий и еврейский философ, ученик Вильгельма Дильтея, испытавший влияние Ницше, он исследовал хасидизм, религиозную мистику и считается одним из теоретиков сионизма. Задолго до Эммануэля Левинаса, Бубер защищал диалогическое мышление. Основная тема – человек в присутствии другого, момент переживаня другого, – которая также разрабатывается у его коллег: Франца Розенцвейга и Ойгена Розеншток-Хюсси.
[Закрыть]. Неплохо, а? Самое интересное, что у него это почти получилось. О Бибихине я говорил с Пятигорским, с которым мы дружили последние лет восемь: откуда – и, главное, ради чего? – это коленопреклонение перед этим немцем? Какие личные вопросы он, Владимир Бибихин, решал, отдавая свою православную (и, видимо, чистую) душу в приказчики этому Geschwätzer’u[7]7
Словоблуд.
[Закрыть]? Неужели ненависть Бибихина к соцреализму была настолько сильной, что он подался к певцу проселочных дорог… Когда Александр Викторович Михайлов сказал мне, что «умрет с Хайдеггером», я это воспринял как неудачную фигуру речи отличного филолога. Но Бибихин пошел дальше: он с ним жил!
А.А. Соцреализм тут не при чем. Бибихин довольно много написал (это лекции, которые он сначала писал, а потом читал). Сейчас вышло уже книг пятнадцать, в том числе «Ранний Хайдеггер» и поздние, предсмертные лекции о «Beitrage» и других «эзотерических» текстах Хайдеггера. Так что на этот вопрос при желании не трудно получить ответ. Профетизм Хайдеггера и его чревовещания мне глубоко чужды, но я не знаю в XX веке мыслителя, столь точно философски настроенного. Вопрос, стало быть, не только в его личных качествах, а в опасностях, таящихся в недрах самой философии.
А.Н. Гуссерль, Шуппе, Клагес, Джентиле, Кетано… Понимаете, можно было бы наплевать на его личные качества (скажем, антисемитизм Достоевского или Селина мне совершенно безразличен), но дело в том, что он возвел свои личные качества в философские. Он этим мыслил и действовал, при этом что-то там болтая о чистоте (аутентичности) мышления. Мои претензии к этому автору именно философские. Его доносы и его доморощенный нацизм в нем философичны. Они в нем не-отсознаваемы.
А.А. Насчет от-сознания. Наверное, память о лекциях Александра Пятигорского по буддизму. Жить так, чтобы не отличать жизнь от смерти («орфизм») Рильке (правда, он «поэт»). И в самом деле, не помню, но еще где-то, подумаю.
А.Н. Никогда Пятигорский не употреблял такого термина. На самом деле – это перевод одного (моего же) французского термина (ех-penser) с тем же смыслом. Пятигорский так, вероятно, говорить и не мог, поскольку в буддизме нет самой идеи «от-сознавания». Если уже «от-», то вместе с сознанием целиком, чем и занималась йога! В этом отличие.
А.А. Честно говоря, мне кажется, что Ваш концепт родственен парменидовскому ὡς οὐκ ἔστι μὴ εἶναι – он говорит о чем-то или не говорит ни о чем? А causa sui, как у Спинозы, – есть уже что-то или не есть еще ничего. Не так ли?
А.Н. Не совсем. Будем ближе к тексту. В этих словах речь о «ничто» не идет, не говорится в них и об «от-сознании». В отрывке, которому принадлежит эта цитата, Парменид разбирает две онтологические возможности: μὴεἶναι – у него это возможность не быть, но уж никак не ничто. О второй возможности он говорит как о возможности быть и быть мыслимым. Однако самое интересное начнется дальше, где Парменид будет говорить о единственной для человечков возможности думать только о «есть». Строго говоря, Парменид создает моноонтологию, не допускающую абсолютного иного. Последнее возникнет позже.
А.А. Надеюсь, Вы не понимаете «ничто» как «что-то», что можно было бы помыслить само по себе. Возможности не быть с головой достаточно. Допущение возможности не быть чему бы то ни было из того, что есть, допускает недопустимое: соотношение бытия с «не». Говоря строго, для допущения «бытия небытия» достаточно возможности «не», простого отрицания. Это допущение «не» относительно бытия не допускается, отрицается. И этим отрицанием (отрицания) как-то посещается. Двойным отрицанием небытие допущено и исключено, то есть с необходимостью помыслено и отмыслено. Двойное отрицание – след нахождения мысли вне бытия. Небытие мыслится запретом мыслить (допускать). Ну, а «ваше» сознание, имеющее в качестве бытия только само себя, где находится?
А.Н. Так у Гегеля, но не у меня. «Мое» же находится там, где совершается жертва знанию о смерти. Ищите европейский субъект только в таких местах.
«Философия как этический проект»[8]8
Прочитанный на Всемирном философском конгрессе в Афинах (4-10 августа 2013).
[Закрыть]. О докладе академика А. А. Гусейнова
Дорогой Абдусалам Абдулкеримович!
Прочитал Ваш доклад. Вот несколько беглых соображений:
Постановка проблемы «Философия как этический проект» – интересна. А как это восприняли в Греции? Сразу подумал, можно ли вписать в Вашу программу сотериологию, над которой я размышляю последнее время? Согласен с Вашей критикой «профильного преподавания философии»; философия не супермаркет, ее нельзя разделить, а главное продавать из нее товары по запросам. Другой Ваш вопрос: как, при каких условиях философия входит в публичную сферу, очень актуален, особенно сегодня, когда сама эта сфера переживает глубокие изменения. Состоят они, на мой взгляд, в том, что у публики (в широком смысле) тенденция скорее отказываться от философского мышления, «не напрягаться» и воспринимать философию через политику (я, опять же, скорее имею в виду западную ситуацию) в «наше время потребительского безумия и торжествующей буржуазности».
В России, как мне кажется, публичная сфера гораздо живее. Действительно, философы всегда «под подозрением», но это-то подозрение и создает философское напряжение в обществе. Хуже, когда такое подозрение сменяется равнодушием. Помню, как-то во время работы с Бруно Латуром над книгой «Iconoclash» (2002), на мое замечание о маргинализации сегодняшнего философского языка он заметил, что в качестве социального действия философия потеряла свое значение. Сказано социологом. Этот разговор я вспомнил, читая Ваше интервью в «Русском Журнале» (2007), где Вы анализируете подобные суждения не-философов о философии. Скажи он такое по ТВ, все бы восприняли это как большую истину. И в этом тоже вызывающая особенность нашего времени: слушают не философов, а людей «конкретных специальностей», экспертов, их высказывания о философии – по сути, метапозиция – ценнее высказываний философов. Будто мы еще раз переживаем смерть Сократа и вынуждены слушать тех, кто проголосовал «за».
Подхожу к ядру Вашего доклада: «философия включает в себя этику и завершается ею потому, что она изначально была озабочена этим». А нельзя ли понять эту мысль так: этика (пробую мыслить с Вами) еще и эпистемологическая программа, требующая от человека осознать и принять свою конечность? Стратегию мышления человеку, стало быть, нужно строить исходя не из своей божественной сущности, а из того, что ему нужно осознать свою фундаментальную незавершенность. Вы пишете о греках, и вот что интересно: геройское ли это дело заниматься философией в смысле греческих героев? Ведь такой герой героичен не столько из-за своих героических поступков, сколько из-за рокового знания того, что он обречен эпистемологически. То есть он не узнает, почему никогда не сможет достичь идеала.
Философия действительно опасна, но мне видится эта опасность настолько же естественной, то есть необходимой, как, например, опасность рождения. Когда человек рождается, он попадает в опасный мир, но это и есть принцип рождения. Опасность философии еще и в том, что она нас не защищает этически, как политика или история, а требует от нас, чтобы мы каждый раз выстраивали защиту заново.
Ваш Аркадий 14.11.2013
Уважаемый Аркадий!
Спасибо за Ваш отклик. Вашу мысль и страсть я понимаю, вернее, хочу понять – она ясно выражена в «Манифесте». Если согласиться с Вами, что подлинное назначение и смысл философии именно в этом, то все-таки следует признать, что философия европейская натыкалась и спотыкалась об это, но субъективно, в своих намерениях и устремлениях она хотела другого, думала пробиться к вечности. Возможно, поэтому она и оказалась у разбитого корыта, что поняла (почувствовала): небытия нет, а мы все равно туда проваливаемся.
Ваш А. Гусейнов
15.11. 2013
•
Интервью
Парижские тайны. С Александром Гольдштейном
Осенью 1997-го Аркадий Недель, пополнив начатое в Москве образование упорным самовоспитанием на философском факультете Беэр-Шевского университета, отбыл в Париж, аспирантом к Жаку Деррида, нарицательному чудовищу современного любомудрия. Незаурядному событию предшествовали столь же далекие от банальности сюжеты внутреннего созревания школьника и студента, мирским выражением коих стало почетное приглашение 17-летнего юноши в международное Гегелевское общество (за статьи, посвященные «Науке логики»), а недолго спустя – в не менее респектабельное бостонское братство феноменологов. Для подсчета прочитанных моим собеседником книг следовало бы нанять специального человека, да и тот бы скончался от истощения сил. Главные языки европейских народов усвоены Неделем с оскорбительной ясностью проникновения, так что его английский или французский письменный слог ныне едва ли тушуется перед русским, а если заставят обстоятельства, в круговерть производства очерков, эссе, диссертаций будет ностальгически допущен немецкий язык, наречие первой любви, осознания себя в профессиональном призвании и, с позволения вымолвить, человеческом назначении (оставляю на обочине смелые вторжения Аркадия в санскритскую и тибетскую грамматику, необходимые для его участившихся лингвистических штудий, – это уже не моего ума дело). Молодой философ, которым ты был еще недавно, говорю я ему, обычно оказывается на распутье, где его искушают несколько соблазнительных, сулящих равную выгоду кремнистых дорог. Можно было продолжить так успешно начатую гегелиану, чреватую, не исключено, одним из коммерчески обихоженных неомарксизмов, или примкнуть к англосаксонскому (тоже не в нищенском рубище) легиону исследователей логико-речевых игр, или уж, коли покинул ты российскую географию, с удобного расстояния влагать персты в стенающие парадоксы русской души, чем занялись многие скитальцы и перемещенные отщепенцы с дипломом.
Александр Гольдштейн. Что побудило тебя, включаю я диктофон, выбрать деконструктивную линию мысли и какое место занимает она на досках твоей судьбы? Иными словами, что означает она для тебя не умозрительно, а персонально, как для обладателя определенного тела и биографии?
Аркадий Недель. Выбор совершился непредумышленно, но естественно, начинал я с толкования классических немецких текстов и в дальнейшем пришел к феноменологии, к Гуссерлю, который не то чтобы закрывает традицию от Гегеля до Ницше, а скорее создает традицию параллельную. Истоки этого философствования проследить довольно трудно, и, во всяком случае, работы Гуссерля поверхностно связаны с трудами мыслителей, им самим называемых в качестве своих предшественников. Иными словами, человек, находясь где-то на краю традиции, формирует свою собственную, и эта последняя, без преувеличения, порождает всю континентальную, то есть немецкую и французскую философию XX века: мы не найдем ни одного континентального автора, хоть каким-то образом не соотносящегося с гуссерлевскими работами, ибо они прежде всего важны для его личного становления. Когда же ты попадаешь внутрь феноменологии, то приходится идти дальше, тебя толкают вперед, к сочинениям, являющимся откликом на Гуссерля, его интерпретацией, и тут уж без деконструкции не обойтись, в этом пространстве она занимает центральное место. Да, был Гуссерль, затем Хайдеггер, пожалуй, самый радикальный спорщик со своим учителем, в то же время очень зависящий от него, а с Хайдеггером спорят Деррида и близкие к нему люди. Короче, если ты касаешься этих тем, они неизбежно увлекают тебя к уже расставленным ориентирам, выстраивается закономерная цепь и выбор не слишком велик. Надо лишь следить за движением и не терять из виду главной цели.
А.Г. Постарайся дать описание деконструкции в свете своего опыта, это, по-моему, занимательней, чем цитировать книги, содержащие формулировки метода, сознательно избегающего дефиниций.
А.Н. Об этом хорошо поговорить, потому что мое отношение к деконструкции не только академическое, характеризующееся приближением к цеховым методам и инстанциям или, наоборот, уходом от них, но и личное. Дело в том, что для меня деконструкция была способом высвобождения из привычных концептуальных сетей и капканов – они нам всем уготованы, мы, к сожалению, не способны их потерять: по словам Ницше, раз уж ты взялся читать метафизический текст, тебе не избежать этого чтения. Единственным выходом было бы твердое решение вообще не читать его, но изнутри текста, когда ты уже в него попал, принять это решение невозможно. Некоторое время назад мне казалось, будто рвущиеся в неизвестную даль ум и воля обретают в деконструктивистской философии заманчивый шанс избавления от всего того, что именуется метафизикой, от ее языка, понятий, ценностей, приверженностей и метафор.
В ту пору для меня было особенно привлекательным также и то, что твое персональное присутствие, твоя личная ангажированность в философию являются в деконструктивизме, а равно и в постмодернистском способе высказывания как таковом, обязательным условием, залогом возможности самого размышления. Если здесь и не наблюдается полного тождества между тобою как человеком и тобой как философом, то по крайней мере два этих состояния находятся очень близко друг к другу. Они предельно сведены, чего не было в классической традиции, впрочем, никогда не выдвигавшей этого требования. Ты должен был не только отписать нечто о заданном предмете, а непосредственным образом участвовать в нем самом, тебе предлагалась увлекательная авантюра, опыт пусть не телесного, но уж точно душевного проживания темы. Это как секс – невозможно, не испытав его, получить о нем представление, и в этом, как мне казалось, заключалась большая притягательность постмодернизма, ибо он открывал перед новым, жаждущим свободы поколением великолепную драму личной вовлеченности в собственную интеллектуальную активность.
А.Г. Аркадий, ты говоришь в тоне утраты, словно о невозвратном прошлом, обманувшем ожидания – твои и целого поколения. Объясни, что произошло.
А.Н. Дело не в моем разочаровании, а в необходимости критики постмодернистской ситуации, пересмотра ее несущих опор, которые, на мой взгляд, оказались иллюзорными. Основная идея постмодернизма и деконструкции в частности состояла в радикальном преодолении тоталитарного наследия, в этом был главный посыл, так они задумывались. Причем тоталитаризм понимался двояко, термин применяли и для обозначения традиционного метафизического философствования, и для описания тех государственных, политических структур, что были созданы предыдущей эпохой – фашистской, сталинистской, маоистской. Страстному желанию не противоречил даже тот факт, что основные авторы постмодернизма и деконструкции по своим воззрениям были ленинистами или маоистами, достаточно упомянуть авторов журнала «Тель Кель». Но обнаружилось странное обстоятельство: в том, что замышлялось как абсолютное отрицание и разоблачение минувшей эпохи, внезапно проступили черты опасного с ней родства и преемственности, продекларированный тотальный разрыв обернулся наследованием, продолжением.
Постмодернизм не порвал ни с идейной машинерией метафизической традиции, ни с тоталитарной политикой предшествующего периода. Более того, он преуспел в изощренном распространении метафизики и тоталитарного мышления в современном мире, он сыграл роль тонкого инструмента, с помощью которого эти идеи удалось заново вплести в ткань мира, в какой-то степени придав им статус неуничтожимых и вечных. Как сказал мой друг литературовед и философ Игорь Смирнов, постмодернизму это даром не пройдет.
А.Г. Прекрасные слова, и передай, пожалуйста, привет Игорю Павловичу, однако вернусь к твоей необычно сложившейся биографии. Ты принадлежишь к очень небольшой группе людей из русского мира, кому привелось близко познакомиться с Жаком Деррида, князем нынешних философов, сумевшим, несмотря на бешеную славу, остаться, будто кастанедовский маг, фигурой непроницаемой. Известно о твоем патроне не больше, чем о тотемическом идоле, молчаливо и злобно преграждающем доступ в святилище, а ты, даже подумать смешно, в чертогах тех побывал. Что он за человек?
А.Н. Точности ради замечу, что официально Деррида – мой бывший патрон, ибо вынужден был, подчиняясь французским законам, по достижении определенного возраста уйти на пенсию; а вот нейроницаемость нужно, по-моему, поставить ему в заслугу. Натуральная поп-фигура, в одном лице Майкл Джексон и Мадонна философской сцены, и вместе с тем – никакой достоверной информации, за исключением той, что он сам публикует в своих книгах и эссе, снабженных десятками фотографий из времен алжирского детства, обучения в Эколь Нормаль и поездок в Америку, Африку или Россию. Человек, по всей видимости, очень неровный, – в общении он, в зависимости от ситуации, собеседника, настроения бывает и приятным, и настораживающим, и отталкивающим. Конечно, он тоталитарен, как любая поп-звезда, как любой диктатор в философии, коим он, вне всякого сомнения, является.
Весь пафос его построений – в ликвидации какой бы то ни было диктатуры, концептуальной или политической, и он дает замечательный пример саморепрезентации диктатора, диктующего другим правила уничтожения диктатур, а те, кто этим указаниям не повинуется, впадают в немилость. В этом смысле он с традицией отнюдь не порывает, напротив, глубоко в ней укоренен, и показательно, какое значение придает он связи своей философии с философией Хайдеггера, интеллектуального отца, патернализм которого не просто подчеркивается – выставляется напоказ. С одной стороны, Деррида стремится если не разрушить, то разобрать на части, атомизировать европейскую мысль от греков до Ницше и кого угодно дальше, с другой – в самом акте разбора ощущается горячая потребность на личном уровне в эту классическую греческо-немецкую традицию вписаться, застолбить в ней свое место. Нелегкое предприятие само по себе, к тому же учти, он ведь француз…
А.Г. Ну да, Хайдеггер говорил, что философию можно исполнить только на двух языках – греческом и немецком…
А.Н Вот именно. Деррида с этим мнением борется, и правильно делает, мыслить, конечно, можно и на других языках, но положение его, согласись, двусмысленное: он, как я уже сказал, развенчивает традицию – и буквально захлестывает ее своими текстами, чтобы не упустить ни одной важной фигуры или понятия, чтобы их все подгрести под себя. Редкая участь, канонизирован при жизни, живая статуя, но – элегантен и, когда хочет, бывает обаятельным. Он, безусловно, актер. Его двухчасовые семинары – чистой воды «Комеди Франсэз», здесь нет ничего случайного, продумано и срежиссировано все, заранее учтен любой жест, любой поворот головы. Аудитория у него огромная и чрезвычайно пестрая, разношерстная, прийти может каждый желающий, не только студенты и докторанты. Действо мало похоже на академическое занятие, скорее это – театральное представление, даже уличное шоу, с публикой, собравшейся поглазеть на блестяще играющую знаменитость. То, о чем он говорит, занимает присутствующих во вторую и в третью очередь, их интересует телесная пластика учителя, жестуальный слой его размышления. Справляется он с задачей мастерски, у него припасен ответ на самый авантюрный и провоцирующий вопрос – вопрос и ответ загодя учтены в игре, разворачиваемой Дерридой перед публикой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?