Текст книги "Савва Морозов: смерть во спасение"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)
А послеобеденные кофеи?
Тимофей Саввич сам не употреблял, но не возбранял, для гостей держал наилучшие. Слуги, уносившие посуду, слышали похвалу:
– Да-а, хорош кофеек у твоего родителя!
– Давно не пивал такого.
Это тоже можно передать Тимофею Саввичу, наверняка ему понравится.
Слуги с сознанием выполненного долга ушли, и сбивчивая беседа продолжилась. В основном хвастовство Амфи. Хорошо, что хоть он не стал опять влезать в петлю, но похвастался:
– Я чего в Петербург мотался? Я, мой дорогой Хан, с самим Сувориным обедал! Вот бы наш Чехонте посмотрел – удивился бы.
Видно было, что он и сам еще от этого удивления не отошел. Савва мало вникал в студенческое баловство приятелей, но ведь читал же что-то, кроме своей химии. У них родитель хоть и с ремнем, но с тугим кошельком, за спиной не стоит – самим зарабатывать надо. Иногда лучше не обращать на это внимания, чтобы не конфузить. Хотя Сережку-то Амфитеатрова оконфузишь, как же!
– Звал я сюда и Антошу, – скакал он на хвастливом коньке, – да некогда, говорит. Может, где в больнице подрабатывает. Но, бьюсь об заклад, строчит что-нибудь! Чего ж, я знакомством с Сувориным похвастался, вот хочет доказать, что и он не лыком шит.
Слушая эту болтовню, Олежка Вязьмин откровенно посмеивался. Съязвил и Савва:
– А ты чего, агрономишка? Доктор наш пишет, вот этот правовед, вместо того, чтобы права перед царями качать, к Суворину на обеды ездит – не отставай и ты. Шпарь что-нибудь этакое… про кровососов Морозовых, например. Право, Олежка, подкузьми этого болтуна, – бесцеремонно пихнул он кулаком в бок расходившегося Амфи.
На того только кулаки и действовали, попритих. Дал сказать словцо и Вязьмину. На удивление откровенное:
– Нет, я так высоко не летаю. Потому и в агрономы пошел. Мне бы что? К матушкину малому наделу землицы прикупить, жену по моему махонькому росточку, – хорошо так посмеялся над собой, – побогаче завести, а хозяйство вести я научусь. Не все же с полицией стенка на стенку ходить. Ведь и ты, Савва, в химики-то по дурости пошел?
Все так рассудил, что и ответить нечего.
Но Савва, заразившись его откровенностью, все-таки ответил:
– Нет, не по дурости! В текстильном деле что, думаете, главное? Шерсть, хлопок, шелк? Нет, други мои, краска. Как покрасишь, так и продашь.
Самого удивило это практическое прозрение. Хотя не сегодня же оно пришло?
Такой, видно, деловой вид на физиономии отобразился, что Амфи даже подпрыгнул от оскорбления:
– Нет, с вами только дохлых мух давить! Кто гарем обещал?
Надо было как-то выкручиваться.
Всякая вода, как известно, течет по течению. Усадебные пруды были устроены на ручье, который покойный дед назвал Плаксой. У него были свои причуды, никто не возражал. Плакса так Плакса. Может, и характер ручья такой: со слезами родниковыми пробивается сквозь густейшую навесь вековых ив. В иных местах и воды-то не видно, так все заросло. А звон стоит почище соловьиного; витые корни и уткнувшиеся в землю ветви заставляют струю перепрыгивать через многочисленные запруды. Сами собой и прудики образуются. Дед Савва Васильевич бесполезными красотами, которые нельзя было положить на хлопчатую или там шелковую ткань, не грешил. Первоначальную избу ставил, где помещик Рюмин указал – в сырой и болотистой пойме безымянного, а главное, бесполезного ручья. Ни рыбы тут, ни купанья. Живи, Мороз, коль не померзнешь!
Ехидно так подумал, а Мороз-то обжился и стал всесильным Саввой Васильевичем, купцом первой гильдии, перед которым под старость бывшему гусару плакаться приходилось, выпрашивая то того, то сего, а чаще всего деньжат. Не отсюда ли и названьице такое возникло – Плакса? Догадками внук себе голову не забивал, просто любил эти места. Ведь для чего устраивал дед на ручье пруды? Да чтоб болотистую пойму осушить – пруды забирали лишнюю воду. Это был, наверно, первый позыв. А другой – портомойни больно хороши на прудах получились. Разраставшееся хозяйство, с многочисленной челядью, требовало стирки да стирки. Дощатые навесы, посаженные на сваи, сохранились до сих пор, хотя была на задах усадьбы добротно срубленная прачечная. Но прачки там только мылили белье, а полоскать предпочитали на сваях.
Этим делом они сейчас как раз и занимались, под вечер. Нарочно, нет ли – высыпали на сваи одни молодухи. Может, для старых прачек и вода родниковая холодна, а может, попеть захотелось. Не в проволглых же стенах глотки драть. Кучеренок Данилка вел хохочущих студентов вниз по ручью, а встречь им неслось:
Шла щука из Володимира,
Она хвост волокла по Клязьмице…
Хвостище полотняное по замедленной глади пруда струилось, и его таскали раскрасневшимися от ключевой воды руками взад-вперед, – в этом и суть полоскания заключалась. Но распевшимся прачкам чего-то большего хотелось, то есть украшений, которых в их жизни не бывало. Дальше пошло-поехало по водной глади:
Как на щуке чешуйка серебряная,
Что серебряная, позолоченная,
Как у щуки спина жемчугом сплетена…
Особенно у самой ближней и самой молодой – уж истинно на крутом изгибе под тонкой рубашонкой косточки-хребточки посверкивали на ярком вечернем солнце.
Восторженный Амфи, вылезая из кустов, и сам щучьим хвостом затабанил:
– Прелесть-то, ребятки, какая!
Щучка-прелесть только настороженно встрепенулась, но еще озорников не видела, продолжая себя выхвалять:
Как головка у щуки унизанная,
А наместо глаз – дорогой алмаз…
– Алмаз, уж истинно! – возопил Амфи совсем ошалело, накидывая сзади руками на щучку свою сеть.
Дальше началось что-то невообразимое. Щучка взвизгнула заливистым женским голосом, рванулась из расхлябистых студенческих сетей, поволокла и самого рыбака на край помоста, а сзади на него налетела уже другая, матерая щучица, скользкими плавниками, в которых болталось по ошметку мокрого белья, и давай, давай в загорбок… так что в переполохе все трое и слетели в воду! Глубоковато, видно, было на омуте, потому что Амфи, не умевший плавать, зашлепал панически руками и заорал:
– Сав!..
Не Савва, а Данилка вытаскивал его из холоднющей весенней воды, которая еще не согрелась для купанья. Прачки хозяйского кучера знали, а тут и сам молодой хозяин вынужден был прянуть из кустов на выручку. Все смутились да и перепугались, работали-то ведь от хозяйской прачечной. Не могли понять, с чего это млад-купчик хохочет. А как было не хохотать! Мокрый скруток, которым хлестали Амфи, оказался не чем иным, как его, Саввы, батистовой рубашкой. Вылезшая на мосток последней разгневанная щучица знала, конечно, чья это рубашка, сразу заохала:
– О-о, что будет, если порвала сдуру! Не выдавайте меня, Савва Тимофеевич…
Порядки в усадьбе были строгие. Мало хозяева, так над прачками и своя надсмотрщица была. Она уже бежала по заросшей тропинке к мосткам, ругаясь:
– Кой ляд у вас там происходит?
Прачки стали суетливо собирать белье.
– Не выдам, не бойтесь, – успокоил Савва и поволок мокрого приятеля вниз по ручью.
За ним и остальные парни рысью пустились. Бег согрел невольного купальщика, но все же надо было что-то делать. Савва велел Данилке:
– Сбегай в мою комнату, принеси студенческую одежонку.
Он и в университете-то не всегда в казенном бывал, а дома чего – клетчатые брюки да алая косоворотка, и вся недолга.
Они не стали дожидаться Данилку – он дорогу знает, – той же рысцой пустились к Киржачу, а может, и к Клязьме: они тут сходились, поди пойми.
– Скидывай, – привычно и быстро разжигая на сосновом сухостое костер, велел Савва.
– Чего? – не понял правоверный правовед.
– Штаны, – подсказал агроном, помогая Савве собирать сухостой.
Но боевой Амфи тут вдруг застеснялся и продрожал у костра, пока Данилка не принес переодеться.
Приятели со смешком отошли в сторону, раз уж он такой стеснительный. Некоторое время спустя Амфи предстал мешковатым и неловким – росту-то он был примерно с Савву, но пожиже телом.
– Смотри, в Киржаче и утонуть можно, а уж в Клязьме-то – непременно.
– Да, Клязьма посерьезнее, – добавил агроном, родовое именьице которого было еще ниже, стало быть, в половодье туда могли даже баржи-плоскодонки подниматься.
Однако прибежали-то они сюда чего – дно речное измерять? Ведь загодя с Данилкой было уговорено: здесь ставить вечерний стол. На траве, разумеется, покрытой скатертью. Все у Данилки было припрятано в кустах, хотя никто из окрестных людей хозяйского добра не тронул бы. Да сюда и путь был только один – из усадьбы. Рабочие с фабрик ходили по другому берегу. Не случайно же Данилка несколько лодок на этот берег пригнал. Назначение их было понятное: вечерний ужин услаждать. Савва не поскупился для сего времяпровождения и денег отпустить порядочно. Как ни прижимист отец Тимофей Саввич, но у сына был и свой некоторый капиталец: дед, умирая, завещал на помин души. Разумеется, не глуп же он был – думать, что внук понесет это кормежное приданое в церковь! Даже Тимофей Саввич не мог наложить руку на личный кошелек сына. Слово, данное умирающему, нерушимо.
Ну, а Данилку учить не надо. Деньги он расходовал с толком и со знанием дела. Хоть самовар на речном мысу и был заготовлен, да не одними же чаями будут пробавляться молодые господа. Чтобы не вызывать досужих сплетен, Данилка сгонял в соседний Покров и там закупил что надо. И коньячку для студентов, и пива, и разных сладостей в добавку к портвейну – уж он-то знал, для кого эти младости-сладости. Буженинка и прочее закусочное из дома было затаскано. Незаметно. Потому что и дворецкий, и повар непременно продадут всех Тимофею Саввичу с потрохами. Строго говоря, у молодого хозяина только он, Данилка, и был в доверенности. Тимофей Саввич от Москвы его отлучил тоже в наказание: всякому понятно, за что столичного кучера перевели в кучера фабричные. Но Данилка не унывал: придет время, и молодой хозяин сам станет главным хозяином.
Он без лишних слов накрывал на высоком речном мысу скатерть-самобранку и прислушивался. Его Дуняша, на фабрике не работавшая, но имевшая свободный проход в цеха, сходила, куда надо, кого надо от имени молодого хозяина пригласила и теперь лучше городового на стреме у фабричных ворот стояла. Тем временем как Савва развлекал своих приятелей:
– Гарем? Если математику еще не забыли, сдав своим профессорам, то вот вам расчет. На наших фабриках… – Он без оглядки на отца назвал морозовские фабрики нашими. – …тысяч тридцать рабочих. Добрая половина – женщины, все эти ткачихи, крутильщицы, присучальщицы, чесальщицы.
– Да? – согревшись, приободрился Амфи. – И что же они чешут-почесывают?
– То самое… отрежу, если еще раз перебьешь! – без обиняков осадил его Савва. – Из этой доброй половины, еще более добрая – молодые, ибо всякий фабрикант знает: ниточка, из которой складывается ситчик, миткаль, пике, тем более шелк и батист, – потряс он отложным расстегнутым воротом косоворотки, – очень даже любят нежные пальчики. А пальчики эти – у незамужних девочек, еще не застиранные мужними портками. Кстати, обе твои купальщицы, Амфи, – ткнул он в друга пальцем, – обе уже семейные. Да, да, и щучка та младая! К чему я это? – лукаво воззрился он на приятелей. – А к тому, что в нашем возрасте ткачиха уже не может считаться молодой. Бери пятнадцать, шестнадцать годиков! Вот такие сейчас и…
Договорить ему не дал гудок, который при последних лучах солнца заревел на главной фабрике. Ему отозвались другие, подвластные и подобострастные. И не успели еще все слиться в единый хор, как Данилка сорвался с обрыва, прямо к Клязьме.
– Чего он, топиться? – сунулся вниз головой Амфи.
– Сейчас узрите, други, – дернул его обратно за штаны Савва.
По реке волны пошли, и лодка полетела к другому берегу.
– Ай-яй-яй! – усмехался Савва. – Все вы перезабыли. Дама не должна дожидаться, даму надо встречать с упреждением. Горе мне с вами, кавалеры московские! – и одного, и другого пошлепал по плечу.
Данилка пропадал недолго. К тому времени, как горячее солнце бухнулось в Клязьму, весла замелькали в обратном порядке и прозвучал голос из-под обрыва:
– Дамы поданы!
Амфи не вытерпел, чтоб не сострить:
– Как в настоящей гостиной: кушать подано! Ай да слуги у тебя, Савва!
– Плохих не держим, – скромно ответствовал он, первым сгибаясь над обрывом, уросшим лозняком и черемушником.
Первая и рука, пролезшая сквозь белую осыпь черемухи, за его ладонь уцепилась. Он ощутил знакомую дрожь, потому что сразу признал: она, Севастея.
Его примеру последовал и Амфи, принимая другую руку, тоже обрызганную черемуховым цветом. Последним склонился над обрывом мешковатый Олежка Вязьмин. Да и то его поторапливал Данилка: сзади подпихивал голые ноги, увязавшие в песке. А свою зазнобу, Дуняшу, он тащил в поводу, будто кобылку жеребую. Савва посмеялся:
– Ты как истый кучеренок!
– А то нет? – без стеснения сказал хозяину Данилка, отдуваясь.
– Да ты их на себе, что ли, волок?
– Убегал от соглядателей. Там слушок о ваших гостях прошел, очередь выстроилась. И все: «Данилка, возьми меня, Данилка, возьми!» А зачем нам более-то?
– Более не надо, – согласился Савва, входя в роль тароватого хозяина, – прошу, гостейки дорогие, к нашему столу.
Девушки знали молодого хозяина, без стеснения ступили на разостланный ковер, обочь которого в сгущавшихся сумерках празднично полыхал костер.
– Али праздник сегодня? – угадала его настроение бойкая Севастея.
– Да как не быть празднику при таких милых дамах!
– Праздник праздником, а мы, Савва Тимофеевич, устали за одиннадцать-то часов, – с некоторой обидой усмехнулась Севастея.
Савва хлопнул в ладоши:
– Данилка, успеешь потискать свою Дуняшу. Тащи все к столу. Гостей я сам усажу.
Данилка круто взялся за свое дело, а он и того круче. Хотя имен двух других ткачих не знал, но правильно распределил: рослую и пышногрудую под бок Олежке Вязьмину сунул, а белокуренькую и вертлявенькую хозяйской рукой на колени Амфи подтолкнул. И пока они от первого смущения похохатывали, к себе поближе Севастеюшку пригреб одной рукой, а другой раскрытую заранее бутылку «красненького» в четыре бокала разлил. Но Севастеюшка вдруг запротестовала:
– Мне лучше коньячку. Укатал зараза-мастер. Устала я, Савва Тимофеевич.
Он устыдился этого откровения.
– Митроха, что ли? Ну, задам я ему!
– Батюшка ваш, Тимофей Саввич, ему мирволит. Разве вы позволите такое несогласие с родителем?
Да, непроста была Севастеюшка. За это он ее и привечал. Знал ведь, что с грехом пополам отбивается от мордастого родительского любимца. Для кого себя бережет?
Ненароком, но обидно попрекнула его Севастеюшка. Она была постарше своих подруг, на фабрике работала с десяти годков, порядки знала. Если мастер, то он мастер – не смей даже малолетка перечить. Не этот, другой, взял ее на закуску по двенадцатому годку, и она лишь выплакалась в подол матери, почти уже старухи, хотя ей едва за тридцать перевалило тогда. Мать и сама от какого-то мастера ее родила, чего объяснять. Велела мать поплакать хорошенько, но молчать, чтоб ненароком не выгнали с фабрики. Эка невидаль: мастер ткачиху прямо на тюках шерсти помял! Не на голом же каменном полу?!
За что ее приветил молодой хозяин, она и сама не знала. Словно чьи-то чужие грехи замаливал. Чай, на ихних фабриках и покрасивше, и помоложе целые табуны кобылиц необъезженных.
Она благодарно прижалась к его широкому боку.
Савва ничего не говорил, знай угощал ткачих. Они вначале голодно и жадно хватали все, что ни попадя, потом приелось. И в самом деле, каждая за троих мужиков съедала. Мужики, они больше командовали бабьим народом, а народ-то этот одиннадцать часов бегал да бегал у станков. Хоть и из темных деревень, но находились грамотеи, подсчитали: каждая ткачиха за смену сорок верст набегает, да все с оглядкой, чтобы мастер не накричал: «Не видишь, дура, рваная нить идет? Реви не реви, опять штраф». А штраф, да ежели не один, это уже безденежье. Севастея со временем научилась уходить от штрафов, да разве можно в этой жизни зарекаться?
Хорошо ей было под локотком молодого хозяина, который со знанием дела обминал ее уже старые, двадцатилетние грудки. Она только глазом косила на своих подруг, которые лукаво повизгивали. Толстый бугай особо не торопился, а тот, другой, белокуренькую уже в кусты тащил. И чего ему не терпится. Что, в Москве девок нет?
Савва же о другом думал: «А все-таки кто-нибудь продаст нас родителю?..» Из зависти ли, из подхалимства ли. Насчет своих ткачих Тимофей Саввич не был строг, главное, чтобы дело не срывалось. Урона какого чтоб не было. Если все гладко обходилось, мог только поворчать: «Измотал ты ее за ночь-то, на что она утром будет годна?» Родитель и любовь ситцевым аршином мерил, не иначе.
Савве надоело таборное тисканье, и он предложил:
– Если все попили-поели, то не покататься ли на лодках? Как раз и луна взошла, светло на реке-то.
Данилке было что на ковре у костра, что в лодке. Олежка Вязьмин с удовольствием принял это предложение, а вот Амфи запротестовал:
– С такого теплого ковра – да в мокрые кусты, да на воду? Бр-р-р!
Перед дамой он не признался, что плавать-то, случись что, не умеет. А Савва не стал его конфузить. Только и крикнул с обрыва:
– Смотри за костром, ежели остаешься.
И в три пары дружно к лодкам свалились. Расселись с веселым смехом, не думая ни о фабриках, ни о суровых родителях. Олежка Вязьмин на Клязьме вырос – весла в его руках мелькнули так, что вода из Киржача в Клязьму заплескалась. Уж не к родительскому ли дому с новоявленной невестой рванул? Савва сам не торопился: хоть и недолга майская ночь, а до утра все успеется. Данилка же в противоположную сторону поплыл, по Киржачу. Его взглядом проводив, Савва спросил свою Севастеюшку:
– Ну, а мы-то куда?
Сидя рядом на скамейке, она висела на его правой руке, а много ли одной левой нагребешь? Да и ответ его ошарашил. Думала, нет ли об этом раньше Севастеюшка, но сказала:
– Что касаемо меня, так я бы уплыла в церковь Божью.
Савва от удивления весло упустил.
– Право, хочется как-то по-человечески. Замуж хочется, Савва Тимофеевич. Годы-то мои уходят.
Он не придумал ничего лучшего, как оправдываться:
– Разве я обижал тебя, Севастеюшка? Разве обещал чего лишнего?
Она взяла и левую его руку.
– Поплывем, куда поплывется. Не серчай, Саввушка, – впервые назвала его по имени. – Прости мою глупость. Так, нашло что-то. Не обижал ты меня никогда. И ничего мне не обещал. Да и что ты мог обещать, без родительской-то воли?
Лодка, с устья Киржача пущенная по течению, давно уже качалась на Клязьме. Данилка молодец, на дно свежей черемухи и первой травы набросал. Ну их, весла. Лежи-полеживай, да не вспоминай о сетованиях родительской ткачихи, которой, видите ли, в Божью церковь захотелось! Савва не сердился. Да и как можно было сердиться, сверху вниз глядя в глаза присмиревшей ткачихи. Право, они были хороши, хотя и давно уже припорошены хлопковой въевшейся пылью. Никогда он раньше не задумывался, чего это фабричные люди, будь то мужики или бабы, так рьяно парятся в банях? И что удивительно, почти не было голубоглазых. На мужиков он, известное дело, не глазел, но баб-то как не примечать? Он думал, от рождения здесь у всех карие, и посмеивался, что порода уж такая, владимирская. А как луна-то ярко заглянула в эти полуослепшие глазищи, он и ужаснулся: «А ведь у них у всех повыжигало пылью!..» Лодка качалась, и в его собственных глазах тоже что-то покаянно покачивалось, выгоняя слезу.
Савва? Савва Тимофеевич? Что с вами, молодой хозяин?!
Она губами убирала слёзы с его глаз, но никак убрать не могла. Не хватало ее разумения понять, что творится с молодым хозяином. Ему ли плакать, ему ли о чем-то печалиться? Господи, такая счастливая судьба у человека, а он жалостью исходит. Вот и пойми поди!
Ему стыдно стало за свое малодушие и захотелось еще как-то больше принизить себя, уравняться с этой в двадцать лет состарившейся ткачихой. Не любовь и даже не жалость была, а страстное желание унизиться до последней возможности. Он вдруг признался ей в том, в чем никому бы не признался. Ложь была, но ложь облегчительная. Черную боль так прямо и выплеснул в эти пылью выжженные глаза:
– Да! Плачу! Меня родитель по марту месяцу кнутищем выпорол! Обними покрепче – рубцы-то на жопе чуешь?!
А куда уж крепче. Руки ее со спины сползали все ниже, ниже… И вдруг крик:
– Да у тебя там как сапожной дратвой заштопано!
Ему стало легко и от этого лживого признания, и от этой женской жалости, и он совсем невпопад сказал:
– Ладно, ну ее, порку родительскую. Я вот все спросить тебя хочу: почему глаза у тебя не голубые?
– Были голубые, когда я на фабрику пришла, да ведь лет-то прошло сколько? А с чего это ты на глаза мои загляделся?
– Красивые они, – дальше и дальше врал Савва, чувствуя, что Севастеюшке это нравится.
Но душа ее уже отгорела. Она стала выпрастываться из-под него, прислушиваясь и поглядывая на небо.
– Ой, куда же нас унесло? Ведь гудок скоро будет, гудок!
Савву подхватил ее переполох. Он вскочил с такой ласковой да угретой черемухи и схватил весла. Лодка в одно мгновение развернулась в обратную сторону. Тело вылежалось, притомилось, а руки-то дурью всю ночь промаялись. Ну, так и выжимайте силушку!
Уже полчаса, не меньше, как он в полный размах шел на веслах, но первый фабричный гудок застал их еще на подходе к ночной стоянке, где высоко на обрыве дотлевал костер.
– Ой! – совсем запечалилась Севастеюшка, сразу превратившись из ночной полюбовницы в опаздывающую ткачиху.
– Сиди. Я домчу тебя до самой фабрики.
Севастеюшка сошла на берег прежде, чем угрожающе рявкнул второй гудок. Она убежала даже не оглянувшись. И Савва не мог ни остановить ее, ни спасти от этого грозного гудка.
Хозяин?..
О господи, какой он хозяин!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.