Текст книги "Лицейская жизнь Пушкина"
Автор книги: Арсений Замостьянов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Лицейская жизнь Пушкина
© Замостьянов А.А., сост., 2024
© ООО «Издательство Родина», 2024
Лицей Царскосельский и Пушкинский
Царскосельский лицей стал легендой, она связана с именами великих людей России: Александра Сергеевича Пушкина и Александра Михайловича Горчакова. Лицей был задуман и основан как «витрина» просвещённой монархии молодого императора Александра I, как самое идеальное, элитарное воплощение его образовательной программы.
Пушкин в одной строке перечислил самые выдающиеся свершения царя Александра: «Он взял Париж, он основал Лицей».
Военные победы и просветительская программа – вот важнейшие достижения Российской империи первой трети ХIХ века. И в ряду таких событий, как учреждение Министерства Народного Просвещения, основание и русификация университетов, появление педагогической прессы, образование Лицея стоит особняком, как многозначительный феномен, требующий постоянного исследования. Лицей навсегда останется актуальной темой и для пушкинистики, и для истории образования, и для истории культуры.
Царскосельский Лицей
Император Александр I
С античных времён просветители, основатели школ и академий стремились к созданию идеальной атмосферы для совершенствования процесса обучения. Начиная с XVII века, а особенно – в веке XVIII, эти мечты стали приобретать форму руководства, если угодно, технологической программы, пригодной для реализации. Реализованной мечтой об идеальном воспитании государственного человека должен был стать и Лицей в Царском Селе.
Географическая близость к царским резиденциям, несомненно, подчёркивала придворные перспективы питомцев Лицея. Им было суждено сыграть ведущую роль в ближайшем будущем Российской империи. Царь Александр строил просвещённую монархию именно для питомцев Лицея.
Царскосельскому Лицею придавалось государственное значение. Сюда привлекались лучшие преподавательские силы. Благие намерения подкреплялись солидным бюджетом, сопоставимым с бюджетом всего Министерства Народного Просвещения в первые годы его существования.
Лицей располагался в одном из флигелей Царскосельского дворца, построенного по проекту Растрелли в золотую эпоху барокко. Собственно лицейский флигель был перестроен выдающимся архитектором следующего поколения – классицистом В.П. Стасовым.
Райский уголок, прекрасный парк, царственная архитектура… Это не удивительно: ведь император намеревался и всех великих князей поселить в этом монастыре просвещения. Оговоримся, что замысел не был реализован, но Лицей при императоре Александре был не столько учреждением, подведомственным Правительству, сколько учреждением придворным. В самодержавной России более высокого статуса и вообразить было нельзя.
Конечно, следовало учитывать достижения уже существовавших в ту пору элитных учебных заведений России и Европы. Кадетские корпуса, немецкие гимназии – вот историко-образовательный контекст, который окружал основателей Лицея. 12 августа 1810 года император подписал указ, составленный М.М. Сперанским, о создании в Царском закрытого учебного заведения для дворянских детей, которые должны получить наилучшее образование, стать опорой просвещённой монархии.
Позже М.М. Сперанский вспоминал: «Училище сие образовано и устав написан мною, хотя и присвоили себе работу сию другие, но без самолюбия скажу, что оно соединяет в себе несравненно более видов, нежели все наши университеты». Фактически Лицей должен был давать сразу и среднее, и высшее образование. Начальное лицеисты уже имели, получив его или в Благородном пансионе при Московском университете, или в Санкт-Петербургской гимназии, или, как юный Пушкин, дома.
И 19 октября 1811 года (дата, я надеюсь, известная миллионам читателей Пушкина в нашей стране) Лицей открыл свои двери для первого курса – для Александра Сергеевича Пушкина и Александра Михайловича Горчакова, для Ивана Васильевича Малиновского и Вильгельма Карловича Кюхельбекера, для Владимира Дмитриевича Вольховского и Антона Антоновича Дельвига… Всего их было тридцать – первых лицеистов.
Заметим, что государственная служба задалась далеко не у каждого из них, но в истории России сохранились имена всех лицеистов. В спартанских и в то же время царских условиях Царскосельского Лицея в первую очередь осуществлялось воспитание личности, осознающей свой долг перед Отечеством, перед просвещением, свою высокую миссию. Лицей открыл свои двери первым питомцам. Об этом счастливом часе с ностальгией писал Пушкин:
Вы помните: когда возник Лицей,
Как Царь для нас открыл чертог царицын.
И мы пришли. И встретил нас Куницын
Приветствием меж царственных гостей.
Тогда гроза двенадцатого года
Ещё спала. Ещё Наполеон
Не испытал великого народа —
Ещё грозил и колебался он.
Вы помните…
В лучших своих стихах поэт возвращался к образам Лицея и лицеистов. Такова была «память сердца» (крылатое выражение К.Д. Батюшкова).
Царскосельский Лицей стал полем деятельности выдающихся педагогов и учёных начала XIX века, своеобразные приёмы которых остались и в многочисленных воспоминаниях лицеистов, и в истории русской школы.
Требования, предъявляемые к лицейским преподавателям, определялись уникальным сочетанием высшего и среднего образования в едином курсе. По этой причине педагог Царскосельского Лицея первой волны должен был сочетать качества школьного учителя, разбирающегося в психологии ребёнка, и авторитетного исследователя, способного вызывать всеобщее уважение как «научное светило» европейского масштаба.
Лицеист
Нечто подобное в тот же период наблюдалось и в Благородном пансионе при Московском университете, где царил поэт и педагог, учёный-филолог и даровитый лектор, профессор Алексей Фёдорович Мерзляков. Но перед преподавателями Лицея стояли более конкретные задачи, с единством места, времени и действий. Им было нужно не только передать свои знания тридцати недорослям и воспитать из них будущих просветителей и государственных мужей. Руководство Лицея постоянно подвергало анализу успеваемость и личные качества лицеистов, стараясь с наибольшей точностью предопределить их будущность.
Кстати, подобные задачи стоят и перед современными учителями – и в США, и в Великобритании, и в России. В нашу эпоху социологии и разнообразных тестов опыт царскосельских мудрецов не будет лишним. Саму по себе такую цель можно назвать утопической, но в оранжерейных условиях Царскосельского Лицея подобная «стопроцентная научность» не казалась тщетной. Казалось, строгому анализу подвластно всё, и научное знание имеет универсальный смысл.
В последнее десятилетие стало хорошим тоном одёргивать этот просветительский азарт, уповая на мистику, на «неопознанное» и «загадочное». Что ж, должен признать, что идеология Просвещения принесла нам столько прекрасных плодов, что относиться к ней свысока просто глупо. Посмотрим, что и кто родится из нынешней хаотической идеологии постмодернизма, а детьми рационального века, детьми Лицея были Пушкин и Горчаков…
Среди основателей Лицея назовём его директора, Василия Фёдоровича Малиновского. Учителями первых лицеистов стали Н.Ф. Кошанский – филолог-классик, написавший одну из лучших русских риторик, профессор политических наук А.П. Куницын – педагог-вольнодумец, склонявшийся к республиканским убеждениям, А.И. Галич – педагог-друг, на равных общавшийся с лицеистами, позволявший им даже некоторую фамильярность во взаимоотношениях…
Василий Малиновский
Опыт первых лет работы Лицея остался в истории русской школы как масштабный и успешный эксперимент по созданию элитарного учебного заведения. Получилась ли кузница управленческих кадров для просвещающейся империи? Отчасти даже эти мечтания сбылись!
А что же Закон Божий? Не трудно ли было батюшкам в этом новомодном храме светского просвещения. Рационализм XVIII века, которым всё проникнуто в Лицее, вроде бы должен аукнуться революционной борьбой с христианством… Но в России всё было не так. Конечно, в дворянской элите тех времён богомольцев было немного. Но они были! И «законоучителей» в Лицее уважали – не только лицеисты, но и педагоги.
Первым преподавателем Закона Божьего в Лицее был отец Николай Музовский, настоятель придворного Храма, духовник двух императоров, один из лучших проповедников того времени. Император Александр уважал его и в те времена, когда относился к Православию прохладно. В начале 1816 года отца Николая сменил отец Гавриил Полянский, который прослужил в Лицее недолго, несколько месяцев. Экзамен у лицеистов принимал уже новый законоучитель – протоиерей Герасим Павский. На экзамене присутствовал архимандрит Филарет (Дроздов), будущий митрополит Московский, с которым отец Герасим будет упрямо спорить по разным вопросам…
Юноши не всегда были готовы к молитве, к религиозному воспитанию: лицейское братство бурлило. Отцы-законоучители относились к ним снисходительно. Отцу Николаю удалось приохотить лицеистов к церковному пению, удалось увлечь этими занятиями. Конечно, Апулея и Парни дерзкие юноши читали с большей охотой, чем Писание. А зёрна веры взойдут много лет спустя – и в поздней лирике Пушкина, и в размышлениях моряка Матюшкина…
Основание Лицея было ответственным шагом, на который власти решились только после длительных консультаций и расчётов. Лицей удовлетворял потребность государства и общества – в выполнении этой функции прослеживалась железная логика. К сожалению, в последние годы, декларируя примат потребностей индивидуума над потребностями государства и общества, мы утратили здравый смысл в подходах к образовательной стратегии.
Свободный дух Лицея – этого царства знаний – недолго продержался на первозданном уровне. К 1822 году многие привилегии, данные Лицею, были утрачены, и сад Просвещения перешёл под юрисдикцию Управления военно-учебных заведений. Число воспитанников каждого курса увеличивалось, среди преподавателей и лицеистов по-прежнему встречались яркие личности (Я.К. Грот, М.Е. Салтыков-Щедрин, Д.А. Толстой, Н.А. Корф, десятки армейских генералов), но эксперимент пушкинского курса так и остался уникальным, единственным в своём роде.
Выпускники Лицея по-прежнему получали права выпускников университета и (в зависимости от успеваемости) чин с девятого по четырнадцатый класс по табели о рангах. С 1844 года Лицей переехал в Санкт-Петербург, где и просуществовал до 1918 года. С 1844 года по 1917-й он назывался Императорским Александровским Лицеем.
После революционных событий 1917 года Лицей переименовывают в Пушкинский. Но и с именем великого поэта он просуществовал только год, после чего был упразднён. Последним радетелем за Лицей был его выпускник и премьер-министр Российского правительства, сменивший на этом посту П.А. Столыпина, граф В.Н. Коковцов. Именно он стал главным собирателем лицейских реликвий в эмиграции, когда архивы Лицея оказались разбросанными по Европе, разлетевшись по эмигрантским чемоданам. В.Н. Коковцова избрали председателем Ассоциации бывших лицеистов.
Ассоциация занималась устройством торжественных встреч 19 октября, изданием книг и, наконец, сбором документов, касающихся истории Лицея. На основе собранных фондов был создан лицейский музей. В конце тридцатых годов по решению ассоциации фонды Лицейского музея были переданы Брюссельскому музею Армии и Военной Истории. И в последующие годы частные эмигрантские архивы, связанные с Лицеем, передавались в этот бельгийский музей. Оценим мудрость бывших лицеистов: уж если собирать реликвии, то собирать их в одном месте, это значительно облегчает исследовательскую работу и удовлетворяет интересы всех интересующихся историей образования в России.
Лицеист Александр Горчаков
Итак, значительная часть лицейских документов хранится в брюссельском музее. Все эти годы реликвии российского образования преспокойно хранились в Бельгии.
Но вот в 1990-е годы Елена Мамонтова взяла на себя труд перевода Описи архивного фонда Императорского Александровского Лицея.
В 2001 году русский перевод, предназначенный для Фонда Сохранения Русского наследия в Европе, был успешно завершён и издан в Бельгии. Увы, в Россию попали лишь единичные экземпляры русского перевода Описи. А ведь именно для нас живые традиции Лицея особенно важны.
Не секрет, что в последние годы музей Лицея в Царском Селе, бережно воспроизводящий быт лицеистов пушкинского времени, стал центром притяжения российских учителей. Ведь уже четверть века, как в нашей стране снова появляются новые гимназии и лицеи, в которых пытаются возрождать традиции того, легендарного, Лицея. И учителя привозят в Царское, в город Пушкин свои классы – поклониться святым камням российского просвещения. Да и в прошлые десятилетия, когда никаких лицеев у нас не было, традиции Куницына и Малиновского, Энгельгардта и Кошанского в русской и советской педагогике не умирали.
Не иссякал и поток посетителей Пушкинского музея – посетителей из числа учащихся и учащих. З.И. Равкин и Н.Я. Эйдельман посвятили Лицею научно-популярные исследования, не раз переизданные. Всё так, но вот фонды, собранные Ассоциацией бывших лицеистов, остаются для нас, граждан России, труднодоступными. А ведь в этих фондах и официальные документы, и списки лицеистов (около двух тысяч выпускников) и преподавателей, и профессорская переписка… А чего стоят правила выставления оценок или редчайшие экземпляры рукописных лицейских альманахов…
Все эти документы являются прекрасным материалом для наших учёных и педагогов, да и музейная их ценность очевидна. Первые годы существования Лицея – это вообще золотая пора нашего просвещения и изучать её следует непрестанно, но и в последующие девяносто лет Лицей был образцовым учебным заведением, собравшим лучшие образцы российской научной мысли, отражавшим направления образовательной политики русских монархов, а также Управления военно-учебных заведений и Министерства Народного Просвещения. К тому же многие документы архива имеют отношение к пушкинской теме.
…А всё-таки дороже всех слов о Лицее пушкинские строки, в которых поэт вспоминал о годах учёбы с любовью и благодарностью. И это были не проходные, а вершинные строки Пушкина – как известно, весьма посредственного по успеваемости лицеиста.
Арсений Замостьянов,
заместитель главного редактора журнала «Историк»
Викентий Вересаев
Пушкин и польза искусства
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутьи мне явился;
Перстами легкими, как сон,
Моих зениц коснулся он:
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он,
И их наполнил шум и звон;
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник,
И вырвал грешной мой язы,
И празднословной, и лукавой,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Как труп, в пустыне я лежал,
И бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
«Исполнись волею моей
«И, обходя моря и земли,
«Глаголом жги сердца людей.»
Глаголом жги сердца людей… Что это за глаголы? Каков должен быть их характер, каково содержание? Не странно ли? Пушкин подробно, даже излишне-подробно описывает все операции, которым ангел подвергает пророка, и как-будто забывает хоть одним словом сообщить, – какого же рода должны быть слова, которыми бог поручает пророку жечь сердца людей.
Викентий Вересаев
У Лермонтова тоже есть стихотворение «Пророк», – оно служит как бы продолжением пушкинского «Пророка», и во всех хрестоматиях лермонтовское стихотворение обыкновенно и помещается вслед за пушкинским. У Лермонтова все совершенно ясно.
С тех пор, как вещий судия
Мне дал всеведенье пророка,
В сердцах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья…
Бог – судия; всеведение пророка выражается в умении его прозревать нравственную природу человека; содержание глаголов – «чистые ученья любви и правды». Понимание пушкинского «Пророка» так дальше и пошло по пути, закрепленному Лермонтовым. Проф. Д.Н. Овсянико-Куликовский, напр., говорит: «Глаголы пророка – это глаголы обличительной проповеди {Соч. IV, 138.}. Проф. Н.Ф. Сумцов: «Пророк наделяется несокрушимой общественной волей, для которой в делах любви и просвещения нет предела и нет преград» {Этюды о Пушкине. Вып. I. Варшава, 1893. Стр. 91.}. И так почти все.
Но обратимся к самому стихотворению Пушкина, попробуем прочесть его просто, забыв наше ранее составленное о нем представление. Во всех изменениях, которые происходят в избраннике под действием операций ангела, мы нигде не находим указания на моральный элемент.
Моих зениц коснулся он:
Отверзлись вещие зеницы.
Вещие, т. – е ведающие, знающие.
Моих ушей коснулся он, —
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
Сверхъестественно утончившийся слух воспринимает такие звуки, которых обыкновенному человеку слышать не дано. Но опять тут дело в познавании.
Он вырвал грешной мой язык,
И празднословной, и лукавой…
Ну, тут уж, казалось бы, выступает как раз моральный элемент: говорится о грехе, празднословии, лукавстве… В соответственном месте у Исайи читаем (Книга пророка Исайи, VI, 5–7):
И сказал я: горе мне! погиб я! ибо я человек с нечистыми устами, – и глаза мои видели царя, господа Саваофа.
Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих, и сказал: вот это коснулось уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен.
Здесь все вполне ясно: удалено «беззаконие», очищен, грех». f посмотрим, что дальше у Пушкина:
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
Языку пророка даруется только мудрость, т.-е. высшее понимание, а вовсе не нравственное очищение, не освобождение от беззакония. В связи с этим и первые два стиха получают соответственное освещение: истинная мудрость, само собою понятно, не может грешить ни празднословием, ни лукавством. Но речь-то только о мудрости.
Дальше – пылающий уголь, вложенный в грудь. Образ слишком общий, вкладывать можно какое угодно понимание.
Где же во всем этом хоть намек на «чистые ученья любви и правды», на «дела любви и просвещения», на требования «обличительной проповеди»? Картина вполне ясная: бог дает своему избраннику нечеловеческую, сверхестественную способность совершенно по-особому видеть, слышать, т.-е. воспринимать и познавать мир, – и способность совершенно по-особому сообщать людям это свое знание, – с мудростью змеи и с пламенностью пылающего угля.
Но какой же это в таком случае пророк? Пророк – это глас бога, призывающий людей обязательно к действию, – к покаянию, к практическому обнаружению себя в области нравственной или даже общественно-политической. Таковы были Моисей, Исайя, Иеремия, Магомет. Если Пушкин, действительно, имел в виду изобразить пророка, то приходится признать, что он совершенно не справился с задачей, упустив в своем образе характернейшую особенность пророка, – действенность, призыв к деланию, к активному обнаружению себя.
Но, конечно, Пушкин вовсе и не имел в виду просто дать в этом стихотворении образ библейского пророка. Пушкин выразил в стихотворении свое интимное, сокровенное понимание существа поэтического творчества. Пушкинский пророк – это поэт, как его понимает Пушкин. И стихотворение точно, до мелочей, совпадает со всем строем взглядов Пушкина на существо поэзии и призвание поэта.
Духовной жаждою томим, поэт бредет в жизни, как в мрачной пустыне,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется, —
и происходит полное перерождение, полное преображение поэта. Он по-новому видит и слышит, по-новому воспринимает жизнь; лукавый и празднословный в жизни, он становится нечеловечески мудрым, и сердце в груди превращается в жарко пылающий уголь. Наблюдая процесс пушкинского творчества, мы находим, что для Пушкина вдохновенье не есть только внезапно пробудившаяся способность высказать то, что есть в душе; вдохновение, это какое-то своеобразное перерождение самой души, способность совершенно по-новому воспринять и перечувствовать впечатления, однажды уже полученные и почувствованные в жизни. Это – основное свойство пушкинского творчества.
И бога глас ко мне возвал…
Глас того единственно-истинного бога, которому Пушкин никогда не изменял, к которому всегда относился с подлинным религиозным трепетом. Этот бог – вдохновение, творчество. Когда Пушкин начинает о нем говорить, у него все время выражения: «святая лира», «божественный глагол», «признак бога – вдохновенье». В «Египетских Ночах»:
«Но уже импровизатор чувствовал приближение бога».
И бог этот говорит поэту: виждь, внемли и исполнись моею волею, державною волею творчества, отрешившегося от всех житейских соображений, «немотствующего» перед земными кумирами. «Служенье муз не терпит суеты». «Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум». И так далее. То требование верховной, неограниченной свободы, которое Пушкин не уставал предъявлять для поэта.
Глупец кричит: «Куда? куда?
Дорога здесь!» – Но ты не слышишь,
Идешь, куда тебя влекут
Мечтанья тайные…
Это не только право, это обязанность поэта, и эту-то обязанность налагает на пророка-поэта его бог: «исполнись волею моей».
А дальше самое непонятное и загадочное:
Глаголом жги сердца людей!
Что это значит? Что значит – «глаголом жечь сердца людей»? Ну, ясно: это значит – словами воспламенять сердца людей. Когда оратор или проповедник потрясает и воспламеняет сердца своих слушателей, то говорят, что он глаголом жжет сердца людей.
Но разве жечь – значит воспламенять?
Я проделал такой опыт: поэтов, беллетристов, публицистов и вообще людей, любящих русскую речь и вдумывающихся в нее, я просил ответить на такой вопрос:
– Что это значит: «своими словами вы мне жжете сердце»?
Точно употреблено пушкинское выражение, но по возможности замаскировано, чтобы не вспомнились пушкинский стих и зашаблоненное в нем понимание слова «жечь». У некоторых из опрошенных, тем не менее, явилась реминисценция пушкинского стиха, и они ответили: «это значит – глаголом жечь сердца людей». Такие ответы, конечно, не имели никакой ценности. Все же остальные ответы, без единого исключения, были приблизительно такого рода: «Своими словами вы мне жжете сердце», это значит: своими словами вы мне обжигаете сердце, мучаете его, доставляете острое, как ожог, страдание». Это вполне понятно. На свежее восприятие иначе и невозможно понять пушкинские слова.
Совсем в этом же, указанном нами, смысле сам Пушкин употребляет их и в другом случае. В черновиках к «Борису Годунову» читаем:
Как ласки их мне радостны бывали,
Как живо жгли мне сердце их обиды!
Жгли, т.-е. мучили, обжигали страданием.
Но какой же в таком случае смысл в этом обращении бога к пророку? Он предлагает ему – обжигать, мучить сердца людей? Ну, да! Разве этим вносится что-нибудь новое в основное понимание Пушкиным существа поэзии и ее задач?
Нельзя требовать от поэзии какой бы то ни было пользы, – хотя бы самой возвышенной, хотя бы «жжения «сердец» «чистыми учениями любви и правды», хотя бы «смелых уроков» «любви к ближнему».
И толковала чернь тупая:
Зачем так звучно он поет?
Напрасно ухо поражая,
К какой он цели нас ведет?
О чем бренчит? Чему нас учит?
Зачем сердца волнует, мучит,
Как своенравный чародей?
Как ветер, песнь его свободна,
Зато, как ветер, и бесплодна:
Какая польза нам от ней?
И Сальери говорит о Моцарте:
Что пользы в нем? Как некий херувим,
Он несколько занес к нам песен райских,
Чтоб, возбудив бескрылое желанье
В нас, чадах праха, после улететь.
Так улетай же! Чем скорей, тем лучше!»
Итак, «глаголом жги сердца людей», – да, это значит: волнуй, мучай людские сердца, как своенравный чародей, обжигай душу чад праха бескрылым желанием улететь с крепко держащей их земли.
Царскосельский Лицей. Рисунок Пушкина
* * *
В вопросах политических, общественных, религиозных Пушкин был неустойчив, колебался, в разные периоды был себе противоположен. Эти все вопросы слишком глубоко не задевали его. Но искусство – оно составляло саму душу Пушкина, им он жил, в нем для него был весь смысл его существования. И в основных вопросах искусства Пушкин не колебался, всегда был один и тот же. Я самым основным вопросом для него был тут вопрос о державной самостоятельности искусства, о неслужебной его роли. Польза, даже самая возвышенная, представлялась Пушкину мелкой и ничтожной в сравнении с той огромной, сверкающей стихией, какую представляет из себя искусство. В 1825 году Пушкин писал Жуковскому: «Ты спрашиваешь, какая цель у «Цыганов»? Вот на! Цель поэзии – поэзия. Думы Рылеева и целят, а все невпопад». Через два-три года, в замечаниях на статью Вяземского об Озерове, Пушкин писал: «Поэзия выше нравственности, или, по крайней мере, совсем иное дело. Господи Исусе! Какое дело поэту до добродетели и порока? Разве их одна поэтическая сторона?» И в 1831 году в рецензии на Делорма он заявлял: «Поэзия, по своему высшему, свободному свойству, не должна иметь никакой цели, кроме самой себя». И в 1836 году («Мнение M. E. Лобанова о духе словесности») он называет мелочною и ложною теорию, утвержденную старинными риторами, будто бы польза есть условие и цель изящной словесности.
Как с этим взглядом совместить пушкинского «Пророка» в обычном его понимании? Со своей точки зрения Овсянико-Куликовский был вполне прав, говоря: «Идея «Пророка», поскольку она сводится к страстному желанию «глаголом жечь сердца людей», именно «глаголом», обличительной проповеди, представляется нам, так сказать, не «натуральною», не «лично-пушкинскою» идеею: это идея «байроновская», «лермонтовская», «некрасовская», но не «пушкинская» (Соч., IV, 138). Ну, конечно же. Что в этой «идее» пушкинского?
* * *
В свидетельство признания Пушкиным служебной роли искусства, кроме «Пророка», приводят еще его «Памятник». На одной стороне – «Пророк» и «Памятник», а на другой – весь Пушкин со всеми многочисленными его высказываниями и в стихах, и в прозаических статьях, и в письмах.
Рассмотрим еще «Памятник».
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Если бы спросить кого-нибудь незнающего: чье это стихотворение, кто из русских поэтов мог бы так говорить о себе? – то всякий бы ответил: Рылеев, Некрасов, Никитин, ну, Надсон, П. Якубович. И уж самым последним назвал бы Пушкина, разве только раньше Фета.
Чувства добрые я лирой пробуждал.
Чрезвычайно затруднительно указать, где именно Пушкин пробуждает «добрые» чувства. Существо его глубоко благородной поэзии вовсе не в специально-добрых» чувствах.
В мой жестокий век восславил я свободу.
Это в «Оде на вольность» и в «Кинжале»? Но ведь какой же это крохотный и не полноценный осколок в огромном пушкинском творчестве!
И милость к падшим призывал.
Если вы очень хорошо знаете Пушкина, то с некорым напряжением памяти вспомните: да, да! В «Стансах» Пушкин призывал Николая I оказать милость декабристам:
Семейным сходством будь же горд,
Во всем будь пращуру подобен;
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.
И в этом Пушкин мог видеть существо своей поэзии, и в этом почитать свою заслугу!
Раньше четырехстишие это приводилось в качестве несомненнейшего доказательства приверженности Пушкина к тем «великим заветам», которые так характерны для русской литературы вообще. С.Я. Венгеров, напр., писал: «Сердито говорит Пушкин в одном из своих писем: «цель поэзии – поэзия». Но не говорит ли нам последний завет великого поэта, – его величественное стихотворение «Памятник» – о чем-то совсем ином? Какой другой можно из него сделать вывод, как не тот, что основная задача поэзии – возбуждение «чувств добрых»? {Соч. Пушкина, изд. Брокгауза-Ефрона, т. IV, 45.}.
Однако теперь приходится встречать все больше признаний, что в стихах этих нельзя видеть полной самооценки поэта. П.Н. Сакулин в известной своей обстоятельной работе о «Памятнике» полагает, что разбираемая строфа говорит о значении поэзии Пушкина «в глазах прежде всего ближайшего потомства» {«Пушкин», сборник первый. Изд. Общ. Люб. Росс. Слов М. 1924, стр. 60.}. В прениях по поводу этого доклада Н.Л. Бродский отмечал, что «всего Пушкина мы тут не можем видеть. Пушкин неизмеримо шире и глубже того образа, который нарисован в «Памятнике» (там оке, 260). Остроумно замечает Н.К. Пиксанов: «Термины, которыми определяет Пушкин дело поэта, – какие-то периферийные, – «восславление свободы» «милость к падшим», «чувства добрые», – это все можно отнести и на долю моралиста, политического деятеля, но это не является делом поэта» (там же, 259).
Но если так, то ведь нужно из этого сделать какие-то выводы. Пушкин, в сознании своих заслуг, подводит итог всей своей поэтической работе, предъявляет, так сказать, свои права на бессмертие, и указывает только на заслуги, за которые его будут ценить ближайшие потомки, на самые «периферийные» заслуги, в которых его легко мог бы побить и Рылеев и Некрасов, и Никитин. Почему же он не говорит о том, в чем сам видит свои заслуги и существо своей поэзии? Не посмел? однако он посмел сказать. «Подите прочь, какое дело поэту мирному до вас!» Почему же тут он не может или не хочет дать себе полную и глубокую оценку? Говорят: Пушкин был связан традицией, формою горациева и державинского «Памятника». Но и Гораций, и Державин полно и исчерпывающе перечисляют в своих стихах заслуги, дающие им, по их мнению, право на бессмертие. Традиция нисколько не мешала Пушкину сделать то же.
А затем – заключительная строфа «Памятника»:
Велению божию, о муза, будь послушна:
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца.
Поэт, в гордом сознании заслуг, говорит о своей посмертной славе в народе, и вдруг: «хвалу и клевету приемли равнодушно». Причем тут клевета? О ней ведь и речи не было. Зачем было с гордостью говорить о своей будущей всенародной славе, если поэт хочет относиться к ней равнодушно?» Не оспаривай глупца». В чем? Откуда вдруг этот глупец?
Загадочная, волнующая своею непонятностью строфа, совершенно не увязывающаяся со всем строем предыдущих строф.
Большую брешь в общепринятом понимании «Памятника» пробил М.О. Гершензон в своей статье о «Памятнике» {«Мудрость Пушкина», Кн-во Писателей в Москве, 1919.}. Он в ней указывает на разительное несоответствие последней строфы со смыслом всего стихотворения при обычном его толковании. И пишет дальше: В «Памятнике» точно различены: 1) подлинная слава среди людей, понимающих поэзию, а таковы преимущественно поэты: «И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит»; и 2) слава пошлая, среди толпы, смутная слава, известность: «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой…» В строфе «И долго буду тем любезен я народу» Пушкин говорит не от своего лица, напротив, он излагает чужое, мнение о себе народа. Эта строфа – не самооценка поэта, а изложение той оценки, которую он с уверенностью предвидит себе. Пушкин говорит: «Знаю, что мое имя переживет меня; мои писания надолго обеспечивают мне славу. Но что будет гласить эта слава? Увы! Она будет трубным гласом разглашать в мире клевету о моем творчестве и о поэзии вообще. Потомство будет чтить память обо мне не за то подлинно-ценное, что есть в моих писаниях и что я один знаю в них, аза их мнимую и жалкую полезность для обиходных нужд, для грубых потребностей толпы»… Всю жизнь поэт слышал от толпы требования «сердца собратьев исправлять» и всю жизнь отвергал его; но, едва он умолкнет, толпа объяснит его творчество по-своему… Я утверждаю, – продолжает Гершензон, – что лишь при таком понимании первых четырех строф становится понятной пятая, последняя строфа «Памятника». Ее смысл – смирение перед обидой. Поэт как бы подавляет свой невольный вздох. Горька обида, но таков роковой закон, «божье веленье». Хвала толпы и клевета ее – одной цены: обе равно ничтожны. И не силься опровергать клевету, т. е. объяснить толпе ее ошибку. Пушкин в прежние годы не раз пытался «оспаривать глупца» относительно подлинной ценности исскуства, теперь он признает эти попытки тщетными и ненужными».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?