Электронная библиотека » Арсений Замостьянов » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 20 февраля 2024, 07:00


Автор книги: Арсений Замостьянов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Во всем этом много верного, но чего-то окончательного не хватает. Очень натянутым кажется объяснение, что Пушкин предвидит два рода славы: подлинной – среди поэтов и «пошлой» – в народе.

Необходимо обратить внимание вот еще на какую странность. Стихотворение Пушкина по форме является подражанием горациеву «exegi monumentum» и «Памятнику» Державина, особенно последнему. Дернлвину Пушкин подражает неприкрыто, даже подчеркнуто. И у Пушкина, и у Державина – одинаковое количество строф, одинаковое количество строк в строфе. Первые три строфы начинаются у Пушкина совсем так, как у Державина. Державин: «Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный…» Пушкин: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» Державин: «Так. Весь я не умру…» Пушкин: «Нет, весь я не умру…» Державин: «Слух пройдет обо мне…» У Пушкина в рукописи написано так же, а потом уже над «пройдет» написана цифра 2, а над «обо мне» – 1: «слух обо мне пройдет…» Ясно, что Пушкин как бы все время имел перед глазами стихотворение Державина.

Почему? Какой в этом был смысл? Почему Пушкин в таком ответственном, серьезном произведении, подводящем итог всей его поэтической работе, счел нужным стать рядом с Державиным и заговорить его словами? Было бы еще понятно, если бы нечто в роде «Памятника» написали, скажем, Шекспир, Гете или Байрон – мировые гении, высоко ценившиеся Пушкиным. Говоря о себе их словами, Пушкин как бы ставил этим себя рядом с ними, на один с ними уровень. Но – Державин! Вспомним, как отзывался о нем Пушкин еще в 1825 году в письме к Дельвигу: «Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка, он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии, ни даже о правилах стихосложения… Он не только не выдерживает оды, но не может выдержать и строфы… Читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника… Державин, современем переведенный, изумит Европу, а мы из гордости народной не скажем всего, что мы знаем о нем. У Державина должно сохранить будет од восемь, да несколько отрывков, а прочие сжечь». Очень сомнительно, чтобы через одиннадцать лет мнение Пушкина об «этом чудаке» много изменилось в хорошую сторону. Бесспорно: в отличие от большинства новаторов в искусстве, Пушкин с уважением отзывался о своих литературных отцах и дедах; с большим уважением относился, в общем, и к Державину. Но очень трудно представить себе, чтобы Пушкин за такую уж большую честь считал для себя стоять в глазах потомства на одном уровне с Державиным.

Недавно мне довелось слышать «Памятник» Пушкина в исполнении декламаторши Эльги Каминской. Эльга Каминская исполняет стихотворение так: первые четыре строфы она произносит повышенно-торжественным, слегка даже напыщенным, чуть-чуть насмешливым тоном; потом пауза; и потом – почти полушопотом, глубоко интимным, как бы к себе обращенным голосом:

 
Веленью божию, о, муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца.
 

Слушаешь, и вдруг встает ошеломляющая мысль: да не пародия ли все это стихотворение? Прославленное стихотворение, в котором Пушкин, «в горделивом сознании своих заслуг», дает себе должную оценку, отрывки из которого вырезываются на постаментах пушкинских памятников, не пародия ли оно? Ясно выраженная, неприкрытая пародия на «Памятник» Державина. Неприкрытая, даже подчеркнутая намеренные повторением выражений Державина.

Прочтите еще заключительную державинскую строфу и сравните ее с пушкинскою. У Державина последняя строфа – совсем в том же тоне, как все стихотворение.

 
О, муза! Возгордись заслугой справедливой
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой, неторопливой
Чело твое зарей бессмертия венчай.
 

Державин сумел выдержать тон до конца, а у Пушкина на это умения нехватило: ни к селу, ни к городу приплел и клевету, и равнодушье, и глупца какого-то… Совершенно ясно: в заключительной строфе Пушкин противопоставляет свое отношение к славе отношению державинскому. Так и видишь, как Пушкин перечитывает самохвальные державинские строфы, и как по губам его пробегает насмешка: «а что бы я написал, если бы захотел тоже возгордиться заслугой? Вот бы я что написал, вот бы какие заслуги приписал себе: чувства добрые пробуждал, восславил свободу и проч.». И потом гаснет на губах насмешка, глаза становятся глубоко серьезными: неужели поэта может серьезно тешить какая-то посмертная слава? Неужели он не понимает, что обида и венец, хвала и клевета – равноправные спутники славы, что они взаимно уничтожают друг друга, что не для славы творит поэт, и что ему должно быть глубоко безразлично, что будет говорить о нем глупец?

Последняя строфа «Памятника» во многих возбуждала и продолжает возбуждать недоуменье. Некоторые откровенно сознаются, что просто не могут ее понять. П.Н. Сакулин в вышеуказанной статье толкует ее так: «Поэт, оторвав взор от перспектив далекого будущего, обращается к своему настоящему и делает по отношению к нему мудрый вывод: спокойно творить, не обращая внимания на суд современников (48)… Перед лицом будущего малозначительным представляется настоящее с его тревогами и обидами. В конце концов венцы присуждают не современники, а потомки (54)… Во второй половине тридцатых годов Пушкин поднялся на сионские высоты духа и оттуда созерцал жизнь и людей (58)… «Памятник» – углубленная оценка творческой жизни sub specie aeternitatis. Отрешившись от минутных интересов дня, вещим взором прозревает поэт будущее. Он – пред вратами вечности. Лучи бессмертия уже коснулись его творческого чела» (75).

Если не видеть, по-моему, бьющего в глаза, контраста между пятою строфою и первыми четырьмя, то единственным объяснением пятой строфы может быть объяснение, даваемое П.Н. Сакулиным. Но тогда совершенно непонятно, почему Пушкин, умеющий быть таким точным, не отметил в пятой строфе, что венца он не требует только от современников, и что только их хвалу он приемлет равнодушно. Я главное, какая же качественная разница между хвалою и клеветою современников и хвалою и клеветою потомства? Почему к первой славе Пушкин равнодушен, а ко второй неравнодушен? П.Н. Сакулин славу в потомстве рисует, как нечто очень величественное, «врата вечности», «луч бессмертия». Почему она более величественна, чем слава прижизненная? Если «сионские высоты», на которые в последние годы поднялся Пушкин, заключались в ожидании признания его поэтических заслуг со стороны потомства, то право же, эта «высота» – очень небольшой высоты!

П.Н. Сакулин приводит выдержки из стихотворений Пушкина, неслучайно все из отроческих и юношеских, в которых поэт мечтает о славе в потомстве. Между прочий, один черновой набросок, относящийся к 1823 г.:

 
Быть может, этот стих небрежный
Переживет мой век мятежный.
Могу ль воскликнуть…
Exegi monumentum я
Воздвигнул памятник.
 

«В этом наброске, – замечает П.Н. Сакулин, – содержится прямое указание на идею «Памятника» (56).

Да, в молодые годы Пушкин мечтал о славе, он желал «печальный жребий свой прославить». Но чем дальше, тем все выше и выше поднимался Пушкин на «сионские высоты духа», на высоты удивительного благородства, целомудренной простоты и глубокого равнодушия к славе. Вся жизнь его и все счастье были в творчестве. В поэтическое творчество он уходил от жизни, которой не умел творить и в которой не умел жить. И этот творческий труд давал ему такое счастье, перед которым ненужной, суетной и смешной казалась всякая слава. В черновом наброске 1833 г. читатели обращаются к поэту, видимо повторяя его слова:

 
«Вы нас морочите, – вам слава не нужна,
Смешной и суетной вам кажется она, —
Зачем же пишете?» – Я? Для себя! – «За что же
Печатаете вы?» – Для денег. – «Ах, мой боже!
Как стыдно!» – Почему ж?…
 

И поэту Пушкин говорил:

 
Твой труд
Тебе награда. Им ты дышишь,
А плод его бросаешь ты
Толпе, рабыне суеты,
 

И еще говорил поэту:

 
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе…
 

Вот те подлинные «сионские высоты духа», на которые все выше с каждым годом уходил созревший Пушкин.

Пушкин любил тонкую, еле уловимую пародию, которую бы простодушный читатель принимал за вещь, написанную вполне серьезно. Такою несомненною пародией является «Подражание Данту» («И дале мы пошли…»). Пародию же, по-видимому, представляет и «Сцена из Фауста». Хорошо по этому поводу говорит Вас. Вас. Розанов: «Все «уклоняющееся» и «нарочное» Пушкин как-то инстинктивно обходил; прошел легкою ирониею «нарочное» даже в «Фаусте» и в «Аде» Данте, в столь мировых вещах. «Ну, к чему столько», например, мрака и ужасов у флорентийского поэта? К чему эта задумчивость до чахотки у туманного немца:

 
И думал ты в такое время,
Когда не думает никто»
 

Такими же «нарочными», «уклоняющимися» должны были казаться Пушкину и пышные самовосхваления Державина. И на его гордостный «Памятник» он ответил тонкою пародией своего «Памятника». Я мы серьезнейшим образом видим тут какую-то «самооценку» Пушкина.

* * *

Пушкин – один из самых непонятных поэтов. «Ясный», «прозрачный» Пушкин… Эта кажущаяся ясность обманывает и не вызывает повелительного стремления вдуматься, углубиться в такие на вид легкие, в действительности же только обманно-прозрачные стихи. Я сам Пушкин говорил:

 
Стихи неясные мои…
 

И еще говорил про себя:

 
Исполнен мыслями златыми,
Непонимаемый никем…
 

Пушкин настойчиво, и в стихах, и в письмах, твердил, что пишет он для себя, а печатает для денег. И это, действительно, было так: писал он для себя, потому что в творчестве для него было высшее и единственное счастье. И ему совсем было неважно, как будет понимать его стихи публика. Он, по-видимому, считал нужным доводить их лишь до той степени понятности, на которой они для него самого, для Пушкина, выражали то, то что он хотел выразить. Я поймут ли его другие, – до этого ему было мало дела.

1927

Павел Анненков
Пушкин в лицее

Между тем приблизилось время общественного образования для Пушкина. Глаза всех родителей обращены были тогда на Иезуитский коллегиум, существовавший в Петербурге и приобретший известность в деле воспитания. Пушкины нарочно ездили в Петербург для устройства этого дела и переговоров с директорами заведения, когда положение об открытии Царскосельского лицея совершенно изменило планы их. Директором лицея был назначен Василий Федорович Малиновский, с которым, как и с братьями его, Сергей Львович находился в дружеских сношениях. При помощи его, а особенно при содействии А.И. Тургенева, горячо принявшегося за это дело, двенадцатилетний Пушкин был принят в счет тех 30 воспитанников, из которых, по положению, должен был состоять весь лицей. Василий Львович привез племянника в Петербург и держал его у себя в доме все время, покуда он готовился к экзамену. 12 августа 1811 года Пушкин, вместе с Дельвигом, выдержал приемный экзамен и поступил в лицей. Известно, что месяц и число открытия лицея (19 октября) часто встречаются в стихотворениях Пушкина, посвященных воспоминанию о товарищах и своем пребывании среди них.


Павел Анненков


Вскоре лицейская семья умножилась. Один из профессоров (г-н Гауеншильд) завел пансион для приготовления молодых людей к вступлению в лицей, а таких было много. Пансион, с высочайшего соизволения, причислен к казенным учебным заведениям под именем Лицейского пансиона и сравнен в служебных правах с гимназиями. В пансионе, как и в самом лицее, Пушкин нашел дружеские привязанности, которым оставался верен в продолжение целой жизни. Вообще привязанность воспитанников лицея к месту первоначального своего образования составляет их общую черту. Дельвиг тосковал о лицее на другой же день после своего выхода. Известно, что он писал почти тотчас по приезде в Петербург:

 
Не мило мне на новоселье:
Здесь все увяло, там цвело;
Одно и есть мое веселье —
Увидеть Царское Село.
 

Учебная жизнь молодого Пушкина не была блестяща. При обширной, почти изумительной памяти ему недоставало продолжительных, ровных усилий внимания. К тому же в характере его было какое-то нежелание выказывать и те познания, которые он приобрел. Вероятно, по этой причине аттестат, выданный Пушкину по окончании курса, свидетельствовал, как сообщает Лев Сергеевич Пушкин, о посредственных успехах даже в русском языке.

Не входя здесь в подробности преподавания, для чего не имеем мы и достаточных материалов, ограничимся при описании лицея тем, что ближайшим образом касалось Пушкина. Каждый из учеников лицея имел свою отдельную комнату под надзором общего гувернера, С.Л. Ч[ирикова], почтенного человека, посвятившего более тридцати лет жизни исполнению скромной своей должности, и дозволялось по праздникам посещение известных лиц, живших в Царском Селе; для прогулок открыты были воспитанникам сады дворца, а для занятий свободный вход в довольно богатую библиотеку лицея.

Замечательно, что в лицее основные черты характера Пушкина развернулись очень скоро, как будто здесь предоставлен им был простор и сняты были с них досадные помехи; с одной стороны, обнаружилось доверчивое и любящее сердце, с другой – расположение к насмешке и преследованию неприязненных личностей, доводившее иногда многих до детского отчаяния. Товарищи называли его французом, вероятно, за превосходное знание французского языка, но эпитет этот скрывал также и нерасположение их к живому и задорному мальчику и выводил иногда самого Пушкина из терпенья. Только немногие знали – и в том числе Дельвиг – его душу, сильно расположенную к приязни и откровенности. Дельвиг был идеалист в жизни, если не в сочинениях. Он еще в лицее побудил Пушкина заниматься немецкой литературой и читать германских поэтов; но Пушкин, кажется, оставил своего товарища на первых попытках ознакомиться с Клопштоком. Смутное предчувствие жизни, неясная потребность существенности держали его постоянно в кругу французских поэтов, с которыми он знаком был хорошо. Тогда еще не только Пушкин, но и почти никто у нас не видал, как была бедна эта поэзия чувством и истиной. Гораздо лучше этого питал ранние умственные наклонности Пушкина другой предмет – история. Мы находим, по единогласному свидетельству самих товарищей Пушкина, что, вместе с французской и отечественной словесностью, он преимущественно занимался историей и между этими предметами делил все свое время и все свои чтения.

Таким образом, очень естественно, что Пушкин продолжал писать французские стихи и в лицее. У нас есть целое стихотворение его, писанное на заданную тему: jusqu’au plaisir de nous revoir. Приводим два первых куплета этой пьесы, вызванной соревнованием в одном из царскосельских обществ, где в числе занятий были и литературные состязания.

Couplets
 
Quand un pote en son extase
Vous lit son ode ou son bouquet,
Quand un conteur traine sa phrase,
Quand on coute un perroquet, —
Ne trouvant pas le mot pour rire,
On dort, on bailie en son mouchoir,
On attend le moment de dire:
Jusqu’au plaisir de nous revoir.
 
* * *
 
Mais tte-а-tte avec sa belle,
Ou bien avec des gens d’esprit,
Le vrai bonheur se renouvelle, —
On est content, Ton chante, on rit:
Prolongez vos paisibles veilles,
Et chantez vers la ϔin du soir
A vos amis, а vos bouteilles:
Jusqu’au plaisir de nous revoir.
 

Когда наконец принялся он за русские стихи, движимый постоянным и неопределенным желанием авторской славы, то с первого раза встретил весьма строгого ценителя в профессоре российской и латинской словесности Н.Ф. Кошанском, который старался даже отвратить его от попыток сочинительства, и только позднее, убедившись в таланте своего ученика, с жаром принялся знакомить его с теорией словесности и с классическими произведениями древности; но рассеянность ученика и болезнь учителя, продолжавшаяся три года, много помешали успеху этого дела. Эпиграммы Пушкина, начинавшие ходить по рукам, доставляли ему ту дешевую известность, которую он предпочитал более дельному отличию на поприще науки: каждый хотел знать эпиграмму его на другого. Люди постарше сверстников и боялись его ударов, и направляли их втайне. Вместе с тем он написал несколько легких посланий, несколько подражаний французским поэтам, которые помещены были в рукописных журналах, издававшихся в самом лицее. Журналы эти совершенно утеряны, и только названия их сохранились в памяти старых лицейских воспитанников; это были: «Лицейский мудрец», «Для удовольствия и пользы», «Неопытное перо», «Пловцы»…

Вообще, наклонность к литературе составляла характеристическую черту лицейского воспитания. Между прочим, воспитанники выдумали довольно замысловатую игру. Составив один общий кружок, они обязывали каждого или рассказать повесть, или, по крайней мере, начать ее. В последнем случае следующий за рассказчиком принимал ее на том месте, где она остановилась, другой развивал ее далее, третий вводил новые подробности, и так до окончания, которое иногда не скоро являлось. Дельвиг первенствовал на этой, так сказать, гимнастике воображения; его никогда нельзя было застать врасплох: интриги, завязки и развязки были у него всегда готовы. Пушкин уступал ему в способности придумывать наскоро происшествия и часто прибегал к хитрости. Помнят, что он раз изложил изумленным и восхищенным своим слушателям историю 12 спящих дев, умолчав об источнике, откуда почерпнул ее. Между тем, при таком же случае, он, еще в грубых чертах, разумеется, передал и две повести, им самим придуманные: «Метель» и «Выстрел», которые позднее явились в «Повестях Белкина».

В бумагах Пушкина сохраняется драгоценная записка, принадлежащая к плану автобиографии, какую замыслил он написать уже в эпоху своей известности и славы. Документ этот, составляющий программу будущего рассказа о самом себе, содержит и перечень всего сказанного нами и несколько новых дополнительных подробностей, из которых многие требуют пояснений, каких мы уже дать не можем. Для будущего биографа Пушкина записка поэта – драгоценнейший очерк, достойный развития и тщательного исследования.

«Семья моего отца, его воспитание, французы-учителя: Воит…, Mr. Martin. Отец и дядя в гвардии. Их литературные знакомства. Бабушка и ее мать – их бедность. Иван Абрамович. Свадьба отца. Смерть императрицы Екатерины – рождение Ольги. Отец выходит в отставку и едет в Москву. Рождение мое.

Первые впечатления. Юсупов сад, землетрясение, няня. Отъезд матери в деревню. Первые неприятности – гувернантки. Рождение Льва. Неприятные воспоминания. Смерть Николая. Монфор, Русло, Кат. П. и Ан. Ив. Нестерпимое состояние. Охота к чтению. Меня везут в Петербург. Иезуиты. Тургенев. Лицей.

1811, 1812, 1813.

Дядя Василий Львович. Дм. Дм., война с Ан. Ник. Светская жизнь. Лицей, открытие. Куницын. Гр. Аракчеев. Начальники наши. Мое положение. Чечнев, Фролов.

1814.

Смерть Малиновского. Приезд Карамзина. Приезд матери, приезд отца, стихи etc. Мое тщеславие. 15 лет.

1815.

Известие о взятии Парижа. Экзамен, Державин».

Никто не усомнится, что под рукой Пушкина программа эта могла бы развиться в удивительную картину нравов и в мастерское изображение лиц и происшествий. Только последнюю часть ее – свою встречу с Державиным – рассказал нам поэт, унеся все остальное с собою. Если можно выбирать в литературном деле, которое, вероятно, было бы равно замечательно, то особенно достойно сожаления, что первые впечатления молодости нашего поэта – Юсупов сад, землетрясение, няня – потеряны навсегда для читателей.


Вид на Лицей и придворную церковь


Вслед за этим прилагаем второй документ, но это уже отрывок из подлинных записок Пушкина, веденных им во время пребывания своего в лицее. Он принадлежит, по всем признакам, к 1815 году и писан еще юношеским почерком Александра Сергеевича, на синей бумаге в четверку. Около тридцатых годов Александр Сергеевич произвел нечто вроде аутодафе из всех лицейских писем и записок, какие только мог найти под рукою. Наш отрывок уцелел, вероятно, потому, что затерялся в его тетрадях. Самый поверхностный разбор укажет, сколько еще в нем заключено любопытных данных, освещающих лицо поэта в ту эпоху, которая больше других отошла в тень и мрак прошедшего.

Лицейские записки Пушкина открываются второй половиной анекдота, который был впоследствии рассказан Пушкиным иначе, но здесь анекдот сопровождается еще замечательной припиской.

«… большой грузинский нос, а партизан почти вовсе был без носу. Да[выдов] является к Б[еннигс] ену: «Князь Б[аграти] он, – говорит, – прислал меня доложить вашему высокопревосходительству, что неприятель у нас на носу…» – «На чьем носу, Д[енис] В[асильевич]? – отвечает генерал. – Ежели на вашем, так он уж близко, если же на носу князя Б[аграти] она, то мы успеем еще отобедать».

«Жуковский дарит мне свои стихотворения».

Таким образом, Жуковский еще в 1815 году обратил внимание и поощрительный взгляд свой на юного поэта. Далее следуют строки:

«8 ноября.

Ш[ишк] ов и г-жа Б[уни] на увенчали недавно кн. Шаховского лавровым венком…»

Отсюда начинается послание к известному драматическому писателю нашему, которое не приводим и за слабостью стихов, и за резкость некоторых упреков.

Поводом к негодованию Пушкина и многих других на кн. Шаховского были его комедии «Липецкие воды» и «Новый Стерн», где в первой видели пародию на баллады Жуковского, а во второй – на сентиментальность Карамзина. Эпитет «записного гонителя талантов» дан был кн. Шаховскому как за эти пьесы, так еще и по неоправданному подозрению в недоброжелательстве к успехам Озерова. Теперь несомненно, что все это было делом увлечения, за которым слепо шел и Пушкин; но надо сказать, что он первый и отстал от толпы, как скоро увидим. Молодой сатирик обращается, однако ж, от стихов к критическому разбору самих произведений даровитого писателя. Это первый пример литературного суждения в Пушкине, а потому выписываем его:

«Мои мысли о Шаховском.

Шах[овской] никогда не хотел учиться своему искусству и стал посредственный стихотворец. Шах[овской] не имеет большого вкуса: он худой писатель. Что же он такое? Неглупый человек, который, замечая все смешное или замысловатое в обществах, пришед домой, все записывает и потом, как ни попало, вклеивает в свои комедии».

Особенно замечательно следующее место в записках:

«10 декабря.

Вчера написал я третью главу «Фатама, или Разум человеческий», читал ее С.С. и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! Поутру читал «Жизнь Вольтера».

Начал я комедию – не знаю, кончу ли ее. Третьего дня хотел я написать ироическую поэму «Игорь и Ольга».

Летом напишу я «Картину Царского Села».

1. Картина сада.

2. Дворец. День в Ц[арском] С[еле].

3. Утреннее гулянье.

4. Полуденное гулянье.

5. Вечернее гулянье.

6. Жители Царского Села.

Вот главные предметы вседневных моих записок, – но это еще будущее».

Эти главные предметы записок обнаруживают постоянное стремление к литературной деятельности в молодом ученике. Некоторые из его товарищей еще помнят содержание романа «Фатама», написанного по образцу сказок Вольтера. Дело в нем шло о двух стариках, моливших небо даровать им сына, жизнь которого была бы исполнена всех возможных благ. Добрая фея возвещает им, что у них родится сын, который в самый день рождения достигнет возмужалости и, вслед за этим, почестей, богатства и славы. Старики радуются, но фея полагает условие, говоря, что естественный порядок вещей может быть нарушен, но не уничтожен совершенно: волшебный сын их с годами будет терять свои блага и нисходить к прежнему своему состоянию, переживая вместе с тем года юношества, отрочества и младенчества до тех пор, пока снова очутится в руках их беспомощным ребенком. Моральная сторона сказки состояла в том, что изменение натурального хода вещей никогда не может быть к лучшему. О комедии Пушкина, вскоре уничтоженной, и о героической поэме почти ничего не могли мы собрать, но картина Царского Села могла служить продолжением другой пьесы: «Воспоминания в Царском Селе», которая была в 1815 году прочитана на публичном экзамене лицея в присутствии Державина и породила сцену, так живо рассказанную впоследствии самим Пушкиным. Не мешает прибавить, что отец нашего поэта дополнил ее еще одной чертой. После экзамена был торжественный обед у г-на министра народного просвещения, графа А.К. Разумовского, на который и Сергей Львович получил приглашение. Державин находился тут же. За обедом граф Алексей Кириллович, обращаясь к Пушкину, заметил: «Я бы желал, однако же, образовать сына вашего к прозе». – «Оставьте его поэтом!» – пророчески и с необыкновенным жаром возразил Державин.

Несколько листков записок заняты ученическими, бессвязными куплетами, в которых повторяются слова, части речи и любимые фразы людей, окружавших Пушкина, не представляя почти никакого смысла сами по себе. Как значение, так и соль куплетов совершенно пропали. Гораздо важнее их одно место в записках, где мечтательность юного поэта, питаемая самыми незначительными обстоятельствами, начинает наполнять его ученическую комнату вымыслами, фантастическими образами и предположениями. Отрывок начинается стихами:


29-го.

 
Итак, я счастлив был, итак, я наслаждался,
Отрадой тихою, восторгом упивался!..
И где веселья быстрый день?
Промчались лётом сновиденья,
Увяла прелесть наслажденья,
И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!..
 

Я счастлив был! Нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу – ее не видно было!

Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице… сладкая минута!

 
Он пел любовь, но был печален глас.
Увы! он знал любви одну лишь муку.
Жуковский
 

Как она мила была! как черное платье пристало к милой Б[акуниной]!

Я был счастлив 5 минут!»

Лицейские элегии Пушкина «Месяц», «Окно», «Сну» и проч. оставили нам еще другое напоминовение о всех волнениях воображаемой страсти, которая была только едва мерцающей зарей сердечного чувства, так сильно развитого впоследствии у Пушкина; но он вспомнил об ней позднее с умилением. Прибавим, что он совершенно забыл впечатления, высказанные им в стихотворениях «К Наташе», «К молодой актрисе» и проч., которые связывались с домашним театром одного из жителей Царского Села, и сберег в памяти навсегда только одно: впечатление чистой, детской красоты, случайно встреченной им в годину ученической жизни…

Наконец, заключаем разбор лицейских записок выпиской целого портрета. Это первый полный опыт Пушкина в создании лица, характера – первое чисто литературное его произведение. Полагаем, что эти качества сообщат ему особенную занимательность.

«17.

Вчера провел я вечер с Ик[онниковым].

Хотите ли вы видеть странного человека, чудака, – посмотрите на Ик[онникова]. Поступки его – поступки сумасшедшего; вы входите в его комнату: видите высокого, худого человека, в черном сюртуке, с шеей, окутанной черным, изорванным платком. Лицо бледное, волосы не острижены, не расчесаны; он стоит задумавшись, кулаком нюхает табак из коробочки – он дико смотрит на вас. Вы ему близкий знакомый, вы ему родственник или друг – он вас не узнает. Вы подходите, зовете его по имени, говорите свое имя, он вскрикивает, кидается на шею, целует, жмет руку, хохочет задушевным голосом, кланяется, садится, начинает речь, не доканчивает, трет себе лоб, ерошит голову, вздыхает. Перед ним карафин (графин. – Прим. ред.) воды; он наливает стакан и пьет, наливает другой, третий, четвертый – спрашивает еще воды и еще пьет, говорит о своем бедном положении. Он не имеет ни денег, ни места, ни покровительства; ходит пешком из П[етербур] га в Ц[арское] С[ело], чтобы осведомиться о каком-то месте, которое обещал ему какой-то шарлатан. Он беден, горд и дерзок; рассыпается в благодареньях за ничтожную услугу или простую учтивость, неблагодарен и даже сердится за благодеянье, ему оказанное, – легкомыслен до чрезвычайности, мнителен, чувствителен, честолюбив. Ик[онников] имеет дарования, пишет изрядно стихи и любит поэзию. – Вы читаете ему свою пьесу – наотрез говорит он: такое-то место глупо, без смысла, низко; – зато за самые посредственные стихи кидается вам на шею и называет вас гением. Иногда он учтив до бесконечности, в другое время груб нестерпимо. Его любят иногда, смешит он часто, а жалок почти всегда».

Здесь кончаются записки Пушкина, и мы теперь же переходим к подробному разбору так называемых лицейских его стихотворений, которые составляют довольно многочисленную семью, заслуживающую внимание по многим обстоятельствам. Не говоря уже об интересе, который связывается даже с незрелыми произведениями истинного художника, они способствуют еще к уразумению нравственной его физиогномии в известную эпоху жизни. За неимением ближайших сведений, погибающих вместе с людьми и даже прежде людей, эти данные имеют сами по себе немаловажное достоинство.

Первыми русскими стихотворениями Пушкина, написанными в лицее, должны считаться его «Послание к сестре», не бывшее в печати, и следующие стихотворения, помещенные в «Вестнике Европы» 1814 года, издававшемся Владимиром Васильевичем Измайловым: 1) «К другу стихотворцу», 2) «Кольна», 3) «Венере от Лаисы, при посвящении ей зеркала», 4) «Опытность» и 5) «Блаженство». За указание этих стихотворений мы обязаны глубокою благодарностию, вместе с читателями нашими, барону М.А. Корфу, сообщившему нам тетрадь стихотворений, где собраны лицейские произведения его бывших товарищей. Без нее, может быть, никогда бы и нельзя было с надлежащей достоверностью разъяснить вопрос о первых произведениях Пушкина. Последние два из приведенных стихотворений очень любопытны как раннее подражание Батюшкову. К 1814 году принадлежат также стихотворения «Красавице, которая нюхала табак», «Пирующие друзья», пьеса «Путешественнику», настоящее заглавие которой было «К Н.Г. Л[омоносо] ву», романс «Под вечер, осенью ненастной…» – и, может быть, «Послание к Батюшкову» («Философ резвый и пиит…»).

Ранее этих первых опытов трудно, кажется, сыскать что-либо. По указанию кн. Вяземского стихотворение «На смерть Кутузова» («Отечество в слезах познало весть ужасну…»), приписанное одним журналом Александру Пушкину и помещенное в «Вестнике Европы» 1813 года, принадлежит родственнику нашего поэта, Алексею Михайловичу Пушкину.

В 1815 году деятельность молодого поэта расширяется. Кроме двух пьес – «Наполеон на Эльбе», помещенной в «Сыне отечества» на 1815 год (№ XXV и XXVI), и «На возвращение императора Александра из Парижа», напечатанной в «Трудах Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете» (1817, часть IX), – уже 18 пьес Пушкина является в «Российском музеуме, или Журнале европейских новостей на 1815 год», издания того же В.В. Измайлова, который был восприемником первых произведений почти всех лицейских поэтов. Дельвиг поместил в обоих его журналах (1814 и 1815 годов) до пятнадцати пьес. Илличевский – девять и проч. Должно заметить, что А.Д. Илличевский своими эпиграммами и шутками, переделанными с французского, пользовался у товарищей высоким уважением как автор и оспаривал у Пушкина честь первенства до тех пор, пока Державин своим одобрением не решил, кому отдать преимущество.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации