Текст книги "Варшава, Элохим!"
Автор книги: Артемий Леонтьев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Впоследствии Гольдшмит выглядывал из-за своих прожитых лет, вертел головой и искал глазами памяти родительские лица, но перед ним вставали лишь полуистертые образы: затылок отца, сидящего за письменным столом, да роскошные платья обезличенной матери с резким запахом духов. Живой полнотелый след в его душе оставили только кухарка и бабушка Эмилия, к которой он иногда уезжал летом. Маленькому Гольдшмиту редко удавалось разделить с кем-либо задушевные порывы и мысли, разве что бабушка действительно хорошо понимала его пространные рассуждения. Ребенком лет семи он долго вынашивал план, как сделать этот мир лучше, и про себя решил: когда вырастет, непременно отменит деньги. По его мнению, именно они являлись причиной всех зол. Януш ни с кем не собирался делиться своей тайной, потому что слишком часто выслушивал насмешливые упреки не понимавших его родителей, но как-то раз все-таки попробовал рассказать об этой мечте бабушке Эмилии и вместо ожидаемой насмешки увидел в ее серьезных, проницательных глазах живой отклик; она поддержала его прекрасную идею и сказала, что верит в ее силу. Однако бабушка жила слишком далеко, к ней редко удавалось вырваться, поэтому одиночество мальчика было почти беспросветным.
Пришло время русской гимназии в предместье Прага. Со сверстниками, о которых он так долго мечтал и которыми так трепетно любовался из окна, теперь ему было неинтересно: научившись обходиться без них, он их перерос. Слишком рано повзрослевший от одиночества и книг, Януш просто не умел находить с ними тот общий подростковый язык, на котором было принято разговаривать, он не владел им, как бы перескочив не только период украденного у него детства, но и этап отрочества. Позднее, приблизившись к сорока, он с таким же трудом находил общий язык с другими взрослыми. Януш жил словно бы в ином пространстве, чуждом обычным людям, скрытом от них. Юный Гольдшмит все глубже погружался в литературу, читал взахлеб, набрасывался на книги с остервенелой жадностью, пока не дошел до того состояния интеллектуальной пресыщенности, когда желтоватые страницы ничего нового ему уже не открывали. Стало очевидно: пришла пора обратного процесса – так появились его первые литературные опусы, несколько драм и сказок; так в пору, когда он учился в Медицинской академии, родились и его первые педагогические работы.
Только книги и дети могли наполнить собой его одиночество, те дети, к которым он приходил в приюты в свободное от занятий в Медицинской академии время, те дети, которые, он чувствовал, так сильно нуждались в его поразительных историях, добрых и умных глазах и том сосредоточенном внимании, с каким Януш всегда выслушивал их самые нелепые фантазии; те беспризорные, голодные дети, которых позднее он собирал по трущобам. Гольдшмит чувствовал, что живет с ними в одном мире, том самом скрытом от других взрослых, потаенном мире. И только с детьми он способен говорить на едином языке – незапятнанном и неискаженном праязыке, больше похожем на сакральную музыку, чем на слово. Эту музыку он не утратил и на бесчисленных войнах, врывавшихся одна за другой в его жизнь.
В 1911 году Гольдшмит основал приют на Крохмальной улице среди трущоб, публичных домов, кабаков, небольших фабрик и лавок. По соседству с небольшой общиной раввинов-хасидов и маленькой католической церквушкой вырос четырехэтажный белый дом для еврейских детей, с которыми его разлучила летом 1914 года Великая война.
Когда в 1939-м началась оккупация Польши немецкими и советскими войсками, Гольдшмиту было за шестьдесят. Он хотел записаться добровольцем, но получил отказ из-за возраста. Варшаву начали бомбить, и через несколько недель польская армия пала. Немцы маршировали по горящей столице точно так же, как много лет назад, в Великую войну, после отступления армии царской России. Януш надел офицерский мундир, который носил двадцать лет назад во время советско-польской войны. В поисках продуктов для приюта он так и расхаживал по оккупированной столице в форме польского офицера, похожий не то на самоубийцу, не то на сумасшедшего. Пережив несколько войн и революций, став непосредственным свидетелем краха четырех крупнейших империй, он смотрел на вошедших в Варшаву оккупантов усталым взглядом всего повидавшего равнодушия и сдержанного упрека.
Вскоре евреев переселили в гетто, и ему с детьми тоже пришлось оставить старое здание приюта на Крохмальной. Жестокие картины жизни гетто, кровавые мясорубки, которые устраивали на улицах квартала солдаты дивизии Totenkopf, заставили Гольдшмита осознать, что евреев решено истребить как вид. Это пугало даже привыкшего ко многому Януша; утешала только уверенность, что на детей все-таки не поднимется рука даже у нацистов.
Педагог не менял заведенного ранее распорядка: малыши вставали в то же время, умывались, молились в специально отведенной для этого комнате – роскошную золотую менору, подаренную приюту одним раввином, нацисты забрали в первый же день оккупации, книги Талмуда сожгли во дворике перед зданием старого приюта, – в этой пустой комнате Януш трижды в день молился вместе с детьми и читал спрятанную в белье Тору. Затем дети шли на завтрак, который с каждым днем становился все скуднее.
В 1940-м, во время переезда приюта в бывшее здание коммерческого училища на Хлодную, 33, в малое гетто, солдаты забрали тележку с картофелем, крупой и мукой. На следующий день Гольдшмит вломился в гестапо, расположенное в кирпичном здании тюрьмы Павяк, построенной в николаевское время для политических заключенных, а теперь принадлежавшей гестапо и SD[4]4
SD – служба безопасности рейхсфюрера SS.
[Закрыть], и начал кричать на толстого гауптшарфюрера, требуя вернуть провизию. Поначалу немецкий унтер даже растерялся и невольно вжал голову в плечи, поскольку прекрасно знал по опыту, что при виде дверей гестапо у самого безумного храбреца меняется ритм пульса и расширяются зрачки; немец подумал, что перед ним некто, обладающий сверхъестественной властью. Когда же стало ясно, что строгий мужчина в мундире польского офицера – какой-то жид, унтер задрожал от бешенства, а затем сорвал с Януша погоны, повалил его на пол и принялся втаптывать в бетонный пол. Избитого доктора затолкали в душную камеру, где долгое время нельзя было даже сесть: стиснутые на крохотном пространстве заключенные невольно лезли друг на друга.
Инцидент закончился бы казнью, но бывшие воспитанники приюта и все неравнодушные люди набрали сумму в тридцать тысяч злотых, которые передал нужному человеку Абрам Ганцвайх. Доктор провел в тюрьме чуть больше месяца. На нем лежала печать заключения: бледное лицо, хриплый кашель, отекшие ноги и сгорбленная спина, так непохожая на его обычную аристократическую стать. Зубы пожелтели, кожа покрылась еле уловимой рябью. Проведенный в камере месяц и унизительная расправа в гестапо отняли слишком много жизненных сил.
Оказавшись на воле, Гольдшмит первым делом отправился к своему знакомому, фабриканту Генрику Швидковскому, и попросил провианта для приюта, но терзаемый бесчисленными родственниками Генрик, в несколько дней превратившийся из сытого, холеного господина с нерушимым чувством собственного достоинства в подобие опустошенного, воспаленного вымени, смог выдать Янушу только два мешка муки и несколько килограммов крупы.
– Все как сговорились: Швидковский, помогите. Швидковский, накормите! Швидковский, Швидковский, Швидковский! Я не Красный Крест! Прошу вас, больше не приходите: это все, что я могу дать вам, пан доктор! Если вы не хотите, чтобы я возненавидел вас, не приходите! Я умоляю, нет, я требую, наконец!
Он брызгал слюной и лохматил волосы. Януш с пониманием смотрел на его бегающий под кожей кадык, похожий на проглоченного коброй кролика, и кивал, хотя прекрасно знал, что придет снова, может быть, даже на следующей неделе.
Вернувшись на Хлодную, 33, Януш приободрился, выражение лица сразу же изменилось, а осанка выправилась. Он вручил своей помощнице, «матери» приюта Стелле, мешки с продуктами и начал лихо обнимать всех своих сто семьдесят питомцев, которые выстроились во дворе.
– Пан доктор, что с вами случилось? Куда вы пропали? Пан доктор!
Три сотни любящих детских глаз смотрели на него со всех сторон.
– Меня посадили в тюрьму за то, что я кричал на немецкого офицера.
Малыши открыли рты.
– Как вы не испугались, пан доктор?
Гольдшмит улыбнулся:
– Испугался? Да это он испугался, немцы всегда боятся тех, кто орет громче их…
Дети засмеялись.
– Пан доктор, а как вам жилось в тюрьме?
– Просто великолепно… это было интересное приключение!
Ограничившись кратким ответом, Януш принялся танцевать ирландскую джигу под восторженные аплодисменты и счастливые крики, а после танца рассказывал со смехом о том, как учил сокамерников ловить блох. Стелла смотрела на веселого доктора и видела по его спрятавшимся глазам, насколько он в действительности измучен и раздавлен.
К возвращению Гольдшмита новое здание приюта благоустроили, совместными усилиями выкосили заросли репейника и крапивы во внутреннем дворе, обсыпали дорожки мелким гравием и выскребли из дома всю грязь. Заблестевшие доски в коридоре пахли порошком, Стелла накрахмалила постельное белье и скатерти. Девятилетние двойняшки в заляпанных платьицах, Илана и Сарра, нарвали кленовых листьев и сделали из них пять букетов, теперь в столовой и спальных комнатах, по совместительству рабочих кабинетах, заискрилась жизнь, а серые безжизненные стены, будто пристыженные появлением роскошных желто-красных букетов, несколько разрумянились и приосанились.
В небольшом, огороженном стеной дворике росла массивная липа с широкой кроной, на ее ветвях Януш устроил качели, привязав за две веревки прямоугольную отшлифованную доску. Когда все дневные хлопоты были закончены, дети поужинали и умылись, доктор начал укладывать их спать. Каждый вечер он читал сказки или рассказывал свои истории: один вечер для мальчиков, второй – для девочек. Сегодня же в связи со своим долгим отсутствием решил уделить внимание и тем и другим.
Маленькие человечки лежали в кроватках, блестели глазами в темноте, ерзали под одеялами, хихикали и стрекотали, как кузнечики. В спальных комнатах пахло детьми: затылками, слюной, зевотой, потными башмачками. Днем в этих помещениях суетились, шили, штопали, чистили, читали, писали и пели, ночью раздавалось сопение, а у деревянных ножек кроватей выстраивались крохотные ботиночки с металлическими застежками, они стояли симметрично, точно фигуры на шахматной доске. Доктор придвинул к себе карбидную лампу и, поблескивая стеклами очков, открыл книгу и начал читать, а дети мгновенно погрузились в нашептанный им мир и уже через несколько минут счастливо заснули, ощущая себя любимыми, нужными и защищенными.
У большинства из них не было настоящего детства, они рано лишились родителей, многие взрослели на улицах или в трущобах. Доктор отыскивал их и доставлял в приют, отмывал, кормил и накрывал своими широкими крыльями, втекая в детскую жизнь потоком теплого воздуха. Он хотел сохранить их детство, оградить его от вторжений безумного, вероломного мира.
Послушав сопение детей, доктор на цыпочках вышел в коридор и, прихватив трость, спустился по лестнице во двор. Сел на качели, оперся на трость и поднял взгляд к небу. Минутами казалось, война осталась там, далеко за каменным забором, она ударилась о сны двух сотен малышей и пристыженной тварью вернулась в свое логово. С самого раннего детства, сколько доктор себя помнил, он любил лежать у подножия ствола и смотреть на небо сквозь паутину ветвей; листья покачивались, размахивали зелеными пятернями и трепетали на ветру, а Янушу казалось, что дерево растет у него на глазах и вся земля дышит, как теплый материнский живот. Несколько ярких звезд горело среди ветвей, полыхало серебристыми ягодами, готовыми соскочить за пазуху или в рот.
Гольдшмиту вдруг вспомнилось, как он маленьким мальчиком в деревне у бабушки седлал козу, которая все норовила его сбросить, но потом привыкла и остепенилась. Он держал ее за рога, а коза хохотала блеющим смехом, выдавливала из себя теплые горошины и шаркала копытом. Бабушка отпаивала его молоком, улыбалась рыхлыми деснами, рассказывая интересные истории; от нее пахло луком и старостью, а истертые жизнью руки гладили личико Януша…
Раздался пистолетный выстрел, и бабушка с козой исчезли – лопнули мыльным пузырем. За стеной приюта промчались крики – летучими мышами, свистящими стрелами, частый топот тяжелых сапог со стройной и дисциплинированной ненавистью избивал мостовую. Через минуту все стихло.
На звук выстрела во двор вышла Стелла, ласково положила руку на плечо Гольдшмиту:
– Что там случилось, пан доктор, вы не знаете?
– Случилось это еще в начале времен, а закончится… Вэй зе мир, да никогда это не закончится…
Прислушавшись к улице, Стелла убедилась, что опасность миновала, и несколько успокоилась.
– Как ты выдержал этот месяц?
Гольдшмит смущался, когда Стелла говорила ему «ты»: в эти минуты чувствовал себя виноватым. Давно знал, как сильно она любит его, но неизменно от нее отгораживался, словно ширмой. Внимательно заглянув в карие глаза женщины, погладил пальцами ее кисть, крепко сжал:
– Я не покончил с собой только потому, что у меня есть дети… Другие, сидевшие вместе со мной, потому, что не хотят лишать себя возможности увидеть смерть Гитлера и крах Германии… Сейчас многие отказывают себе в такой роскоши, как самоубийство, лишь в силу этого своего «потому что», которое у каждого свое…
Стелла опустила лицо в его волосы и заплакала, обняв за шею. Януш совсем смутился:
– Не нужно, милая, не плачь… я снова с вами… А знаешь, чего я себе никак не могу простить?
– Чего? – посмотрела на доктора красными глазами.
– Когда начался весь этот кошмар, поймал себя на мысли, что уже много лет не ел мороженого с шампанским и вафлями… и еще шоколад в бумажной обертке… Какой же я дурак, что отказывал себе даже в таких мелочах… Моя бабушка готовила восхитительный штрудель, если бы ты его только попробовала! Свежеиспеченный, с прохладным молоком, яблоки обжигают язык… О-о-о, наверное, это самое вкусное, что я когда-либо ел…
Стелла отерла глаза и улыбнулась:
– Наверстаешь, скоро все это закончится, я уверена… Бог не допустит, чтобы этот кошмар затянулся…
Януш поцеловал ее руки и встал с качелей. Женщина пристально смотрела на его заросшее лицо, поцарапанные очки, кровоподтеки на шее и выскочившие фурункулы. Ей хотелось целовать его почерневшие от грязи пальцы, прижимать к себе тело в растянутом синем свитере, который доктор неизменно носил под пиджаком. Гольдшмит и дети были единственным сокровищем ее жизни. Тридцать лет назад, едва познакомившись с доктором, Стелла начала мечтать о браке с ним, но постепенно убедилась, что Януш, словно отшельник, отрекся ради своих сирот от всего, в том числе от личного счастья. Доктор хотел принадлежать только детям и никому больше. Впрочем, женщина смирилась с ролью заместителя директора приюта – многодетной матери без мужа. Она даже объявила всем, что теперь она пани, поскольку не пристало женщине с таким количеством детей быть панной, и с тех пор все звали ее так, словно она была замужем.
Женщина тяжело вздохнула:
– Пойдемте, пан доктор, вам нужно помыться. Я поставила воду греться.
– Хорошо, только сначала вынесу ночные горшки.
– Не нужно, десять горшков – это слишком долго, вы устали… Я их заберу сама, вам нужно выспаться…
– Пани Стелла, вы даже представить себе не можете, как я соскучился по своим горшкам! – Доктор широко улыбнулся.
Утром, глядя, как малыши просыпаются и зевают до сладкого изнеможения, как они пищат, почесывая пупочки и выгибая спинки, чешут затылки и вытирают скатившуюся на подушку слюну, Гольдшмит забыл о тюрьме, война и гетто казались уже не такими страшными, все снова встало на свои места. Уютное тепло детских постелек с тонким запахом вспотевших, разгоряченных тел вытеснило собой все неприятные воспоминания. Он вновь почувствовал себя счастливым.
После обеда Януш отправился бродить по гетто, чтобы раздобыть еду или деньги для детей у состоятельных людей, спекулянтов, просто старых знакомых как в гетто, так и на арийской стороне. В очередной раз наведался в благотворительную организацию ЦЕНТОС – Центральное правление товариществ общественной опеки, затем заглянул на почту – по распоряжению юденрата, которого со временем добился педагог, невостребованные продуктовые посылки, пропускаемые в гетто до декабря 1941 года, отдавались сиротам.
Время торопилось: секунды, часы и дни опадали, ссыпались к ногам, где их моментально подхватывало и уносило ветром. Гольдшмит сдавал на глазах: заострившиеся черты, желтоватый цвет кожи бросались в глаза знакомым, не видевшим его хотя бы несколько дней. Он продолжал подбирать на улице новых детей, так что голодная, но счастливая семья разрасталась, требуя все больших расходов. Цены же на продукты могли измениться за несколько часов в зависимости от какого-нибудь публичного заявления или события. Рабочие в мастерских получали шесть злотых в день; 26 апреля 1941 года картофель стоил два злотых и сорок грошей за килограмм, a ll мая того же года – пять злотых; хлеб в мае стоил пятнадцать злотых за килограмм, а крупа – восемнадцать. После скандального перелета в Великобританию Рудольфа Гесса твердый доллар тотчас подскочил со ста двадцати восьми злотых до ста семидесяти, а мягкий – с пятидесяти до семидесяти, а во время распространившихся сплетен об убийстве Геринга и вовсе вырос до двухсот. После начала войны с СССР цены подскочили еще выше.
В начале июня 1941-го приют не спал всю ночь, перепуганные дети лежали с открытыми глазами, а доктор, Стелла и два учителя сидели у окна и смотрели сквозь щелки занавески: по улицам Хлодная, Сенаторская и Электоральная до самого утра маршировал шипованный строй солдат, похожий на драконью чешуйчатую спину; каски блестели, отражая лунный свет, сталь винтовок и пулеметов грозно оскаливалась, а танки с грохотом лязгали гусеницами, теснили и мучили землю своей массой; мебель приюта дрожала, точно от страха, стекла нервно позвякивали, и даже граненый стакан двигался по столу, как испуганное насекомое. «Сталин, мы едем!» – белело в темноте, мелькая на массивных башнях. Немецкие войска пересекали Вислу через мост и двигались в сторону Советского Союза. Крытые брезентом, насупившиеся грузовики пылили и прокуренно кашляли выхлопом, утробно бормотали какую-то послушную, оробевшую перед волей человека околесицу.
Дети лежали в кроватках, спрятавшись под одеяла, уснуть никто не пытался, все слушали скрежет и топот войны – навязчивое дыхание хаоса. В ту ночь перепуганное гетто молилось особенно истово, каждый чувствовал: вот по миру шагает ошалевшая, неистовая армада, доморощенный, обласканный политическими опахалами сатана облизывает губы и сшибает города своими лапами, роет могилы и прячет-прячет под землю миллионы людских голов, засыпает, как желуди. Отпущенная на волю из глубины, из первобытных расщелин, освобожденная от цепи гадина бороздит рогами грунт, алчет крови и разрушения, насилует стальным хвостом и когтями, оставляя на корке планеты веками не зарастающие рубцы и трещины. Земной шар хрустит под этим натиском, как яйцо, дрожит и осыпается, а тварь-чудовище знай себе плещется и кувыркается, жрет человечину.
* * *
Отто ждал на улице Новолипки подле тоннеля, проходившего сквозь дом на арийскую сторону. Рядом на посту скучали два солдата: один все время зевал, второй равнодушно водил по сторонам глазами. К ним приблизился польский полицейский, так называемый «синий», о чем-то спросил, зевающий немец буркнул в ответ, отвернулся. Айзенштат отошел от дома так, чтобы солдаты и полицейский исчезли из поля зрения. Позеленевшие стены с облупившейся штукатуркой и пыльными окнами закрывали половину неба, Отто стоял в тени. Поймал на себе пару вопросительных взглядов, брошенных из ближайших окон, понял, что привлекает внимание, и отошел в сторону. Посмотрел на обрубок ствола ясеня, похожего на перепиленный бивень. Вспомнил, как в детстве ласкал рукой пористую кору деревьев, царапал ногтем, пробовал горький сок на вкус и сплевывал позеленевшие слюни. Положил сейчас руку на эту древесную кость и придвинулся ближе, вдохнул: обглоданное кварталом дерево не хранило ни воспоминаний, ни запахов. Его гладкая, истертая кора походила на камень, а от древесной культи веяло лишь смертью. Дерево очень походило на окружающих людей – это было дерево гетто.
Наконец из высокой арки вышел худой мужчина лет сорока в сером пальто и помятой коричневой шляпе, с запоминающимся скуластым, очень подвижным лицом. Взгляд незнакомца сразу зацепился за Отто, выделил его, и человек без тени сомнений направился прямо к Айзенштату, хотя на улице находилось немало других мужчин его комплекции и возраста, а самого архитектора в Антифашистском блоке никто не мог видеть даже на фото.
Представитель блока подошел вплотную, заглянул в глаза Отто, как бы желая удостовериться, что опытный глаз не обманул его. Отто чуть было не произнес традиционное для ашкеназов приветствие «шолем-алейхем»[5]5
Мир вам (идиш).
[Закрыть], но одернул себя и мысленно усмехнулся: это было бы неуместно. Присмотревшись к архитектору, человек толкнул его плечом:
– Идем, дружок, стоя мы будем привлекать слишком много внимания… Мы на самой границе, еще и у входа.
Мужчина поднял воротник пальто и бодро зашагал вперед, а Отто подался следом; чтобы не отставать, ему приходилось растягивать шаг. Фамильярность обращения неприятно уколола Айзенштата, но он проглотил его, посчитав, что так принято в подпольной среде. На первых порах он решил не показывать свой норов, а дальше будет видно, как реагировать на такое наглое амикошонство.
Представитель блока говорил обрывисто, иногда бубнил под нос, так что слова можно было разобрать с трудом. Когда на улице попадались встречные, замолкал. По нарастающему характерному душку Отто понял: идут на кладбище – самое удобное место для разного рода нелегальных встреч. Еврейское кладбище прилегало к католическому, располагавшемуся вдоль улицы Повознковская на арийской стороне.
Из-за серого воротника доносилось:
– Меня зовут Хаим… настоящее имя говорю… слишком доверяю панне Новак… сейчас хочу понять, как далеко… с виду ты… но Эва ручалась за тебя, дружок…
Айзенштат, прислушиваясь, то и дело задевал плечом своего спутника, потому старался идти в ногу:
– Я готов на многое, отправляйте на любое, хоть на самое безнадежное дело – слишком долго терпел…
Хаим злобно усмехнулся:
– О-то-то, чтобы ты со своим энтузиазмом горячечным запорол нам все в сраку, как последний пишэр?[6]6
Сопляк, сосунок (идиш).
[Закрыть] Ой-вэй, да больно оно надо, дружок, терпи лучше дальше… Нет, не годится, ты этак только свинью нам подложишь: пальцем в жопу – это нехитрое дело же, давай хладнокровнее, интеллигенция…
– Но я…
– Не нужно громких слов с красивыми завитушками, архитектура, оставь это для польских шикс…
Хаим оглянулся и, убедившись, что рядом нет ни единого человека, продолжил:
– Мы в говне по уши… со связанными руками сидим, без оружия, людей и мало-мальской организации, как дрэк мит фэфэр[7]7
Дерьмо на палочке (идиш).
[Закрыть]… О каком деле ты тут мне говоришь, дружок? Рейхстаг на приступ взять думаешь? Дерзай, почему нет, только мы сначала хотим взорвать Принц-Альбрехтштрассе со всеми штабами и ведомствами RSHA[8]8
RSHA – Главное управление имперской безопасности.
[Закрыть] и SS, а там можно и Рейхстаг взять за яйца… Взрывчатки слишком много, не знаем, куда девать… Тебе, случаем, не нужно, капустку, например, квашеную придавить? Даром отдам, клянусь честью флибустьера и святой инквизиции…
Айзенштат начал раздражаться: издевательский тон Хаима его бесил, но он понимал справедливость этих выпадов.
– Перестаньте разговаривать со мной как с идиотом! Поставьте себя на мое место, я не имею ни малейшего представления, в каком состоянии сейчас ваша организация и какими ресурсами она обладает… Так что избавьте от вашей иронии… Хаим заглянул в глаза Отто, улыбнулся и ободряюще похлопал по плечу.
– Я постараюсь быть полезным, – продолжал тот. – Вы не будете жалеть, если примете меня, но… у меня, как бы это сказать, есть не то чтобы условие, но… собственно, я прошу убежища вне гетто для моей пожилой матери и малолетней сестры… после этого хоть с самолета меня сбрасывайте на Гиммлера. Можно ли это устроить?
Остролицый Хаим усмехнулся со сдержанной издевкой:
– Гаонише фрагэ[9]9
Дурацкий вопрос (идиш).
[Закрыть], дружок! И на будущее: не употребляй без надобности этих имен… даже когда мы одни, чаще всего мы называем всю немчуру «они». Тебя всегда поймут, хэврэс[10]10
Браток (идиш).
[Закрыть]. Гиммлера можешь звать очкариком, Геринга – пышкой, Геббельса – гребаной мартышкой и так далее – в порядке бреда, в общем. Включи свое творческое воображение, в конце концов. Ты же интеллигент, не чета мне, чумазому работяге-кочерыжке…
Айзенштат почувствовал в этом комплименте еще больше яда, чем в фамильярности и беглых выпадах-остротах, но решил и этого не замечать: пока не понимал, как лучше вести себя с Хаимом.
– Эва сказала мне, что наци… то есть они собираются проводить окончательную операцию…
Спутник кивнул:
– Это так, хотя еще неясно, когда именно… Судя по всему, у нас мало времени, как и людей.
– Мой брат Марек тоже хочет вступить к вам. Он скрипач, долгое время играл для спекулянтов и очень тяготится этим… Мы оба давно настроены на борьбу.
Хаим засмеялся и снова похлопал Отто по плечу:
– Охо-хо, вэй из мир![11]11
Боже мой! (идиш).
[Закрыть] Ну если скрипач, тогда им всем конец. Со скрипача бы и начал разговор, а то что ж ты раньше молчал… Мы им твоим скрипачом таких хвостов накрутим, что мало не покажется, эсэсики уже ссутся со страху, слышишь, как журчит? Ха-ха, расслабь удила, архитектура, ты действительно слишком переоцениваешь наши силы. Организации в полном смысле слова еще не существует: нас несколько сотен человек, несколько разрозненных партий, причем фактически безоружных… С таким арсеналом, как у нас, мы похулиганить-то прилично не сможем, какое уж там восстание… А по поводу убежища – да сразу забудь, дружок… Нет, я, конечно, могу твоей семье предложить личный самолет до Палестины, пышка Геринг, кстати, вызвался пилотом для этих благотворительных полетов, чтобы помочь евреям переправиться из гетто на Эрец-Исраэль[12]12
Земля Израильская (ивр.).
[Закрыть], так что я могу тебя записать в очередь… Да-да, не смотри на меня так, я сам не ожидал, что наш кругляш рейхсминистр окажется таким душкой, он даже обещался во время полета читать Шема Исраэль и Амида, ага… Ну что скажешь? Не брезгуешь люфтваффе?
Хаим сильно щурился, когда начинал иронизировать: лицо насмешливо вытягивалось и заострялось, будто щучья пасть, но потом резко преображалось, от улыбки не оставалось и следа.
– О каком убежище ты вообще говоришь, дружок? Давай лучше мы тебе генеалогическое древо Шварцбургского дома состряпаем? Мы о себе-то можем с трудом позаботиться, чего ты там от нас хочешь для своей матери? Пулеметный дзот?!
Осознав свою наивность, Отто смутился, так что на этот раз очередная порция издевательств его не кольнула, а даже заставила улыбнуться.
– А Паганини своего приводи, посмотрим, что за орешек… Скрипку, надеюсь, братец твой кролик не будет с собой брать… Ох, будь оно все проклято, в этой войне мы можем рассчитывать лишь на себя: Армия Крайова, мать ее в бога душу, имеет приличную силу, но их генерал Бур-Коморовский – матерый антисемит, ему бы в НСДАП вступать, а не в Крайову… Бур ненавидит коммунистов не меньше, чем нацистов, будь он неладен, усатый пентюх. Видел его? Больше на швейцара похож в гостинице или официанта, чем на генерала, хитрая бестия, ему с белым полотенцем на руке щеголять в бабочке да с подносом, а не войска погонять… Основа нашей формирующейся организации – халуцианские социалистические группы «Ха-шомер ха-цаир»[13]13
«Юный страж» – еврейский аналог скаутских организаций.
[Закрыть], ребята из еврейской социал-демократической партии «Поалей Цион»[14]14
«Рабочие Сиона».
[Закрыть], ППР[15]15
Польская рабочая партия.
[Закрыть], группы «Дрора»[16]16
«Свобода».
[Закрыть] и рабочий союз Бунд[17]17
Всеобщий еврейский рабочий союз.
[Закрыть], прежде всего его молодежный «Цукунфт». Хотя с Бундом у нас пока отношения сложные: они марксисты и антисионисты. В общем, такой винегрет из евреев троцкистов, социал-демократов, сионистов и марксистов для Крайовы не многим лучше, чем эрегированный гитлерюгенд в ночь на 20 апреля… У Бура с Альфредом Розенбергом больше точек соприкосновения, чем с нами. В любом случае до прихода Красной армии они хотя бы разговаривают с нами и даже дали понять, что помогут оружием и боеприпасами – и на том спасибо, мышьяка им в брюхо с коровью голову, впрочем, дальше устных обещаний пока не продвинулось… В этом смысле Армию Крайову, будь она неладна, едва ли можно назвать союзником. Да что болтать, даже среди наших пока мало кто настаивает на вооруженном восстании, все понимают: это самоубийство, на которое нужно идти только в крайнем случае.
– А Гвардия Людова? Они ведь тоже коммунисты…
Хаим утвердительно качнул головой, но все-таки сделал неопределенный жест, побарабанив пальцами по воздуху, как по клавишам пианино:
– Да, коммунисты, поэтому с их стороны мы ждем большего… В феврале они выслали к нам своего человека, так что контакт-то прочный, конечно… Дали слово, что медикаменты, продукты питания и крупную партию оружия передадут непосредственно перед началом восстания. Типографию подпольную вот сделали, но даже они, похоже, не до конца верят, что евреи, кроме как молиться, еще и драться умеют, потому еще раз повторюсь: в главном нужно рассчитывать только на себя… Особенно мои нежные нервы лохматит тот факт, что Армия Крайова не желает сражаться против немцев бок о бок с Гвардией Людовой. Получается, врагов-то у немцев много, да только враги немцев – враги друг другу, поэтому общих действий не будет однозначно, даже если до восстания все-таки дойдет дело, будь они все прокляты, сукины дети… Все это глупо, хоть кричи, но ничего не поделаешь. Таков ужчеловек, политика, первобытный принцип «свой – чужой». Идиш воюет с ивритом, сионисты с социалистами, либеральные евреи – с ортодоксами, а хасиды воюют друг с другом, чтоб им пусто было, палку свинячей колбасы им всем в рот… Так что по одному истребит нас, как кутяток, немчура: сначала безответных досов[18]18
Презрительное прозвище евреев-ортодоксов (идиш).
[Закрыть], потом Крайову с Гвардией похоронят и всю нашу разношерстно-цветастую еврейскую братию… Принцип понятен, архитектура? Это тебе не балюстрады рисовать. Так-то.
Хаим и Отто добрались до кладбища. Айзенштат удивленно посмотрел на своего спутника:
– Благодарю за доверие. Вы меня впервые ведите и столько информации выложили… даже странно, почему так мне открываетесь? А если меня возьмет гестапо?
Хаим засмеялся:
– Мать честная, какой этикет, ой-вэй… я прям на балу себя почувствовал, месье, туда-сюда, прошу, передайте мне трость… ты еще реверанс сделай и ножкой шаркни… Ой, ну даешь, архитектура… Ха! Гестапо его возьмет! Да ты обосрешься сразу – это айзэн бэтон[19]19
Железобетонно (идиш).
[Закрыть]. Еще до первой пытки богу душу отдашь! – Хаим с доброжелательной насмешкой посмотрел на Отто. – Тебе ли я доверяю, бубалэ[20]20
Дорогуша (идиш).
[Закрыть]? Давай называть вещи своими именами: я доверяю не тебе, а Эве… раз она поручилась за тебя, мне этого достаточно… Так что не подведи ее и нас. Тем более я предоставил тебе только общую информацию – больше чем уверен: все это уже давно известно в гестапо и SD, будь они прокляты… Нуты как, чертежня, принцип понятен?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?