Электронная библиотека » Артур Дойл » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 18 июля 2016, 18:40


Автор книги: Артур Дойл


Жанр: Советская литература, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +
III

Утром с рассветом поехал Семка пахать. Ходил за плугом сердитый, взлохмаченный. Два раза, задумавшись, перепахал лежавшую около дорогу, за поручни держался нетвердо, и борозды распластывались неглубокие, кривые; лемехи в нетрезвом разбеге вилюжили черствую намозоленную кожу земли, лишь слегка ее обдирая, и в каждой свернутой набок отполированной сталью глыбе чудился Семке блеск чьих-то калош…

Пообедав, прилег под арбу отдохнуть, и, едва лишь над смеженными ресницами повиснул сон, увидел Семка себя в кругу знакомых слободских ребят, откуда-то со стороны издали любовался своими штанами, причудливо вобранными в сапоги, а там ниже, на земле, присыпанной подсолнечной шелухой, с вывертом стояли Семкины ноги, и слепило глаза неотразимое сияние его, Семкиных, собственных калош.

Сон был сладок и освежающ, а пробуждение вновь до краев налило горечью Семкино сердце.

* * *

Отец Семкин перед смертью отписал ему в вечность корову с телком да хворую жену с ворохом голых детей. Мать Семкина весной ходила по миру, под окнами краюхи собирала, ребята зиму голые копошились на печке, а летом безвылазно торчали в камышастой речке – благо там одежки-обувки не требуется. Телок на третий год выровнялся в диковинного быка-работягу, масти невиданно гнедой, собою ветвисторогий и грудастый; корова же от работы захляла, почти перестала доиться, кашляла и страдала неудержимым поносом. На этой-то худобе и работал Семка, а с такой справой да с семьей, где шестеро детей один одного нянчат, каждому известно – много не сработаешь.

Десятину пахал Семка три дня. Трое суток раздумья и вздохов легли через Семкину жизнь, как длиннющий, неезженый проследок через степь. На четвертые сутки день выпал погожий, слегка морозный. Солнце, маленькое, бескровно желтое, шло по вылинявшему небу не над слободкой, как летом, а колесило где-то в стороне, к югу.

На слободке в одном Семкином дворе пригорюнился немолоченый прикладок жита.

С утра насадили посад, у соседа добыл Семка камень-молотилку, запряг корову и бычка. Степановна – Семкина мать – перекрестилась.

– Начинай, сынок, с господом!

И молотьба «с господом» началась.

Корова часто останавливалась, остро горбатила спину и мочила хлеб зеленой вонючей жижей. Семкина мать руками торопливо сгребала дымящийся помет, заботливо выбирала для просушки каждый колосок, а Семка, желтея от злости, сильней стегал кнутом по гулким ребристым бокам коровы, и на сухой изморщиненной коже ее крест-накрест припухали частые рубцы.

Насаживая второй посад, Семка сказал:

– Корову продадим, маманя… С нее толку, как с козла молока. Ни езды в ней, ни работы. Жито все перемочит, пока обмолотим, а пахать вовсе негожа.

Руки Степановны, скрюченные застарелым ревматизмом, поднялись и бессильно упали.

– Очумел ты, Семушка? А ребят кормить чем будем? Молоко одно и душу в теле держит.

– Корова вот-вот отобьет, а ребята тыквой будут оправдываться…

– С тыквы у них животы вон пухнут…

Семка с сердцем кинул в намолоченный ворох грабли.

– А што зиму-то будем жрать? Хлеба, видишь, сколько? Сама посуди: намолотили пудов двадцать, до Святок пожуем, а там зубы на полку?..

– Может, бычка бы… Бычка бы, Сема, может, продали?..

– Постой, это как же? – бледнея, дрогнувшим голосом спросил Семка. – Тогда, значит, на землю плюнуть приходится? Пахать не на чем и убирать… Как же можно так говорить?.

– Ну, а без коровы дети подохнут! – отрезала мать. На том разговор и кончился.

IV

Каждый месяц восемнадцатого числа в станице – рынок. С окружных хуторов и станиц сгоняют казаки скот, со станции наезжают скупщики, тут же на рыночной площади разбивают купцы дощатые лавки, на прилавках шелестят пахучие ситцы, возле кожевенных лавок бородатые станичники пробуют доброту кожи на зуб, «страдают» карусельные гармошки, на обливных горшках вызванивают горшечники, девки, взлетая на лодочках, визжат и нескромно мигают подолами, цыгане мордуют лошадей, в шинках казаки выпивают «за долгое свидание». Рынок пахнет медом, дублеными овчинами, конским пометом.

Запахи, невыразимо разнородные, терпкие и солоноватые, наносит ветерок с рыночной площади. Два дня над станицей прибойным гулом стонет многоголосый рев.

В день рынка, утром, спросила у Семки мать:

– Поведешь продавать бычка аль нет?

Семка, обжигаясь, чистил вареную картошку. На материн вопрос промолчал, подул на пальцы и ладонью смел с колен картофельную кожуру.

Степановна, гремя у печки рогачами, говорила:

– Ежели б продали бычка рублей за пятьдесят, хлеба на зиму подкупили бы… Тебе, сынок, штаны справить край надо и мне рубаху, а тело все на виду… Да ребятам купили бы дешевенького. Сапожки бы – хоть одни на всех… Ваньке вон в школу ходить надо. Зима заходит, а он разутый.

Горячей картошки обожгла-кольнула Семку мыслишка: «Калоши можно купить!..»

Трудно двигая кадыком, пропихнул в горло недожеванный кусок, и от мысли этой как будто что-то екнуло и оборвалось под сердцем. Маринка, Гришка, мать, бычок, калоши словно на карусели поплыли перед глазами. Мать еще говорила глухо и монотонно, как по псалтырю читала, а Семка уже вскочил, с треском рваный зипун напялил и к дверям – как обморок его шибанул.

– Помоги взналыгать бычка! Слышишь, маманя? Да поживей!..

V

Семка тянул бычка за налыгач, сзади воробьиной ватагой сыпали ребятишки, с визгом подгоняли хворостинами норовистого быка, а тот упирался, неистово мотал головой и негодовал низким, трубным голосом.

На рынке возле возов лежат привязанные быки и коровы, дремотно движутся их нижние челюсти, перетирая слюнявую жвачку, пар идет из-под лохматых животов, пригревших сырую землю.

Мимо прохаживают шибаи с длинными пастушечьими костылями. Сапогом толкает купец облюбованного быка и заходит наперед. Бык, кряхтя, ставит на колени передние ноги, потом тяжело упирается раздвоенными копытами в слизистую грязь и упруго поднимает зад. Привычными пальцами быстро и толково щупает купец грудь, ноги, спину, засматривает в рот – не съедены ли старостью зубы, хлопает с хозяином по рукам, божится, кидает оземь шапку.

Семкин бык, привязанный к забору, вскоре привлек внимание рыжего купца. Подошел к Семке.

– Ты хозяин?

– Я.

– Сколько просишь? – А сам на Семку и не взглянет. Топчется вокруг быка, всего излапал крючковатыми пальцами и глазами, резво шнырявшими под рыжей крышей бровей.

– Семьдесят! – бухнул Семка.

– Может, со всем с тобой? – беззубо ощерился купец.

– Проваливай, коли так!..

Семка исподлобья глянул вслед уходившему купцу. Тот повернулся боком.

– Говори окончательную цену!.. Шестьдесят берешь? Нет? Ну, посиди с бычком, может, бог даст, домой отведешь, все целей будет.

– Поди побреши, этим и кормишься! – обиделся Семка.

Поколесив по рынку, рыжий в сопровождении седого хохла подходит вновь.

– Ну, как, надумал?

– Семьдесят! – уперся Семка.

Через полчаса охрипший купец сует Семке в дрожащую руку две червонные бумажки (на левых углах ражие дяди высевают зерно из лукошек). Тут же, между возами, пьют магарыч. Купец, запрокинув голову, тянет из темной бутылки, и не поймет Семка, где это булькает: то ли в горлышке бутылки, то ли в глотке купца. Бутылка переходит в Семкины руки. Рот и желудок обжигает влажное тепло, в нос ширяет самогонным дымком. Так много не пил он никогда.

– Ну, в час добрый!.. – прожевывая черствый бублик, сипит купец. – Ценой мы тебя не обидели… Корму нонешний год нету, зимой за так отдал бы!

– Бычок мой… – Голос у Семки дрожит, дрожат и ноги. – Не бычок, а кормилец… кабы не нужда, сроду не продал бы!..

Рыжий подмигивает хохлу:

– Что и толковать… На свете дураки – одни быки да казаки. Бык работает на казака, а казак на быка, так всю жисть один на одном и ездят!..

Рыжий отвязывает быка и гогочет, а Семка в руке жмет деньги; рука в кармане, как белогрудый стрепет в осилке. Ноги послушно несут к лавкам, в голове, затуманенной хмелем, одна лишь мысль: «Надену и мимо Маришкиного двора; пущай смотрит, стерва. Не одному Гришке калоши иметь!..»

Купец мягко перегнулся через прилавок.

– Чего прикажете, молодой человек?

– А мне бы эти… как их… калоши!..

Семка старается обуздать свой голос, но звуки ползут из горла чудовищно громкие, несуразные. Семка чувствует, что на него смотрят и останавливаются идущие мимо люди.

– Вам какой номер прикажете?.. – слышит он откуда-то издалека тусклый голос и напрягает легкие, чтобы его слышали.

– Мне без номера… Чистые калоши подавай!..

Маленькие заплывшие глазки купца словно масло Семке на сердце льют. Голос вежливый, ласковый, так никто никогда не говорил с ним, и от этого Семка растроган почти до слез.

– Друг!.. Уважь мне калоши, только без номера. Я заплачу… Лишь бы были чистые, без номеров…

Семка не видит ехидной улыбки, тлеющей в глазах купца.

– Вам сапожки бы надо, на голых ногах кто же калоши носит? Зайдите вот сюда – примерьте. Товарец – что-нибудь особенное!.. Роскошные сапоги!..

Как сквозь сон Семка чувствует чьи-то услужливые руки, помогающие ему надеть пахучие яловочные сапоги. Потом за брезентовой ширмочкой на голое тело ему со скрипом напяливают колючие суконные штаны и длиннополый пиджак. Лохмотья Семкины приказчик брезгливо заворачивает в газету и сует ему под мышку, а Семка качается, обнимает круглую спину приказчика и смеется счастливым, беспричинным смехом.

– Сюртучком будете довольны… Настоящее суконцо, довоенное…

Глаза ласкают Семку, и голос, каким за всю жизнь никто никогда не говорил с ним, без мыла ползет в душу:

– Разрешите и фуражечку примерить?

Семка плачет слезами счастья и подставляет голову.

– Братцы!.. Да я хоть в могилу!.. Деньги – прах их побери!.. Калоши мне дороже… Получай!..

Из Семкиного кулака на пол мягко шлепаются скомканные, влажные от пота кредитки.

Купец быстренько подбирает их, стучит в ящике медью и с шестидесяти рублей сует Семке в карман сдачу – зеленый полтинник и две сверкающие медные копейки. Изъеденный молью пышный картуз нахлобучивают Семке на голову, и глаза, до этого ласковые и приветливые, сверлят Семку острыми буравчиками. Голос грубо рявкает над самым ухом:

– Пошел к черту, сукин сын! Пьяная сопля! Живо!..

Кто-то поддает сзади коленом, и Семка с застывшей пьяной улыбкой летит из-за прилавка и мешковато падает в грязь. Трудно поднялся, рот раскрыл в похабном ругательстве, но вдруг прямо перед собой увидал Маринку, под праздничным платочком смеющиеся глаза и щеки, блестящие от огуречной помады.

Как в мутном тумане, бродил с нею по рынку, на последний полтинник купил угощенье – ослизлых конфет, где-то падал и больно ушибся, но помнил твердо, что все время на него бучился Маринкин восхищенный взгляд. Шел, спотыкаясь и широко разбрасывая ноги, в сумчатых галифе, разбрызгивая грязь блестящими калошами. Маринка шла немного сзади, просила шепотом:

– Сема, ну, не надо!.. Не шуми, люди на нас глядят!.. Сема, совестно ить…

Вечером возле «столовки» плясал Семка казачка и пил с чужими казаками самогон, а перед зарею, шатаясь, добрел до дома и резко постучал в окно.

Мать, кутаясь в лохмотья, отворила дверь и испуганно отшатнулась.

– Кто такой? Кого надо?

– Это я, маманя…

Чуя недоброе, унимая дрожь, молча пропустила Семку и зажгла огарок. На печке дружно сопели ребята, трещал и чадил огонь.

– Продал бычка? – спросила, и мелкой дробью лязгнули зубы.

– Продал бычка… я продал… да…

– А деньги?!

– Деньги? Вот они.

Семка скривил губы улыбкой и полез рукой в карман. В тишине слышно, как судорожно скребут внутри кармана пальцы. Глухо звякнула медь.

К порожнему карману, где шарила Семкина рука, пристыла мать немигающим взглядом. Покачиваясь, опираясь на стол, вырвал из кармана Семка две медные сверкающие копейки и кинул на земляной пол. Одна из них закружилась желтым светлячком и, звякнув, покатилась под лавку.

С хрипом упала мать на колени, ноги Семкины обхватила, голосила по-мертвому и билась седой головой об пол.

– Родимый!.. Сы-ну-у-ушка! Да как же?! Охо-хо-о! И што же ты наде-е-елал?!

Семка, дергая ногами, пятился к дверям, а она ползла за ним на коленях, от толчков мотала вывалившимися из прорехи узенькими иссохшими грудями, синея, давилась криком, и на измазанные Семкины калоши текли слезы.


1926

О Колчаке, крапиве и прочем

Вот вы, гражданин мировой судья… то бишь, народный… объясняли на собрании, какую законную статью приваривают за кулачное увечье и обидные действия. Я и хочу разузнать в счет крапивы и прочего… Я думаю, что при Советской власти не должно быть подобных обхождениев, какое со мною произвели гражданы. Да кабы гражданы – еще пол-обиды, а то бабы! Посля этого мне даже жить тошно, верьте слову!

С весны заявляется в хутор наша же хуторная Настя. Жила она на шахтах, а тут взяла и приехала, черт ее за подол смыкнул!

Приходит ко мне наш председатель Стешка. Поручкались с ним, он и говорит:

– Ты знаешь, Федот, Настя с шахтов приехала. Стриженная под иголку и в красном платке!

Ну, в платке и в платке, мне-то что за дело? Конешно, обидно: баба, а почему вдруг стриженая? Однако смолчал, спрашиваю:

– На провед родины явилась иль как?

– Какое там на провед!.. – говорит. – Баб наших табунить будет, организацию промеж них заколачивать. Теперя лупай обоими фонарями, свети в оба! Чуть тронешь свою бабу – за хвост тебя, сукиного сына, да в собачий ящик!

Поговорили о том о сем, он и делает мне предложение:

– Отвези ее, Федот, в волость. Она при документе и следует туда занимать женскую должность, навроде женисполком, что ли, чума их разберет. Вези за счет мово уважения!

Я ему резон выкладываю:

– Вам, Стеша, уважение, а мне гольная обида. В рабочую пору лошадь отрывать несходно.

– Как хочешь, – говорит, – а вези!

Приходит ко мне эта Настя. Я, чтоб не мутило на нее на стриженую глядеть, с глаз долой скрылся, ушел в степь за кобылой. А кобыла у меня, доложу вам, от истинного цыгана: бежит – земля дрожит, упадет – три дня лежит, одним словом, помоги поднять да давай менять. Я до скольких разов на нее с топором покушался, жалко только – сжеребанная…

Покель я ее ловил да уговаривал – не брыкайся, мол, дура, не абы кого повезешь, а женскую власть, – а Настя с моей супружницей уже скочетались.

– Бьет тебя муж? – спрашивает.

А моя сдуру, как с дубу:

– Бьет! – говорит.

Привел я кобылу только в хату, а Настя ко мне:

– Ты за что это жену бьешь?..

– Для порядку. Не будешь бить – спортится. Баба, как лошадь: не бьешь – не везет.

– Не то что жену, а и лошадь бить нельзя! – Это она меня обучает.

Поговорили маленько и поехали. Только я для хитрости кнут-то не взял. Едем шагом, так уж скупо едем, будто горшки везем.

– Езжай шибче! – говорит Настя.

– Как я могу шибче ехать, ежели кобылу бить нельзя?

Промолчала и губы поджала. Сидит, не шелохнется, а мне того и надо, лег в задок, дремлю. Кобыла, не будь дура, стань. Так Настя, веришь, господин гражданин… ну, одним словом, как тебя?.. сена клок в руки да вперед кобылы и чешет и чешет. А до волости восемнадцать верст. К утру доехали. Настя-то плачет. Подлецом меня обзывает, а я ей говорю:

– Назови хоть горшком, да в печь не сажай!

Обратным путем зло меня забрало. Сломил хворостинку толщиной чуть что поменьше телеграфного столба, кобылу свою нашквариваю, из хвоста пыль выколачиваю.

– Равноправенства захотела? Получай! Получай!

Во двор въехал, шумлю бабе:

– Распрягай, такая-сякая!

– Сам не барин! – И ручкой этак с порога махает.

Я к ней и за чуб. Только что ж… Одна непристойность… Раньше, как она в страхе жила, так моргнуть, бывало, боялась, а тут ни с того ни с чего черк меня за бороду и разными иностранными словами… Это при детях-то. А ведь у меня девка на выданье. Баба она при силе и могла меня поцарапать, да ведь как! Начисто спустила шкуру, вылез я из ней, ровно змея из выползня. А все Настя – лихоманка стриженая!..

С этого дня получилась промеж нас гражданская война. Что ни день – бьемся с моей дурой до солнечного захода, а работа стоит. Дрались мы до беспощадного крику, а в воскресенье она манатки свои смотала, детей забрала, кой-что из хозяйства и – в панские конюшни квартировать.

Помещик у нас в хуторе когда-то при царе Горохе жил. Красные вспугнули, он и полетел в теплые края. Грамотные люди толкуют: мол, за морем скворцам да помещикам житье хорошее… Дом-то мы сожгли, а конюшни остались. Кирпичные, с полами. Вот моя шалава и укоренилась в этих конюшнях. Остался я один, как чирей на видном месте. Утром снаряжаюсь корову доить, а она, проклятущая, на меня и глядеть не желает. Я к ней и так и сяк – нет, не признает за родню! Кое-как стреножил, привязал к плетню.

– Стой, – говорю, – чертяка лопоухая, а то у меня нервы разыграются, так я тебя и жизни могу решить!

Цибарку ей под пузо сунул и только это за титьку пальчиком, благородно, а она хвостом верть и концом, метелкой своей поганой, по глазам меня. Господи-милостивец, хотел приступить с молитвой, а как она меня стеганула, а я, грешник, ее матом, и такую родителеву субботу устроил, чистые поминки!

Зажмурился, шапку на глаза натянул и ну за титьки тягать туда и сюда. Льется молоко мимо цибарки, а она – корова то есть – хвостом меня по обеим щекам… Свету я тут невзвидел, только что хотел цибарку бросать и бечь с базу зажмурки, как она, стерва, ногой брыкает и последние, сиротские, капли разлила. Проклял я этую корову, повесил ей на рога порожнюю цибарку и пошел стряпаться.

Веришь, с этого дня в нашем хуторе вся жизнь пошла вертопрахом. Дён через пять сосед мой Анисим вздумал поучить жену за то, чтоб на игрищах на молодых ребят не заглядывалась.

– Погоди, – говорит, – Дуня, я зараз чересседельню с повозки сыму, и чудок побалуемся с тобой!

Она, услыхамши, заломила хвост и к моей дуре в конюшни. Через этое время прошло несколько дней, слышу, от Стешки-председателя ушла жена и свояченя, скочевали то ж самое в конюшни, потом ишо к ним две бабы пристали. Собралось их там штук восемь, обитаются табором, да и баста, а мы с хозяйствами гибнем; хошь – паши не емши, хошь – ешь, а не паши, хошь – в петлю с ногами лезь.

Собрались мы этак вечерком на завалинке, горе горюем, я и говорю:

– Братцы, до коих пор будем переживать подобные измывания? Пойдемте, ядрена вошь, выбьем их из конюшнев и приволокем в дома совсем с потрохами!

Собрались и пошли. Хотели Стешку выбрать за командира по этому делу, но он отпросился, по случаю как он грызной и постоянно грызь свою обратно впихивает.

– Я, – говорит, – молодой вьюноша и очень грызной, а потому не соответствую, а ты, Федот, в обозе третьего разряда за Советскую власть кровь проливал, притом обличьем на Колчака похож, тебе подходимей.

Подходим к конюшням, я говорю:

– Давайте спервоначалу не заводить скандальной драки. Я пойду к ним навроде как делегатом и скажу, пущай вертаются по домам: амнистия, мол, на вас вышла.

Перелез я через огорожу, иду. Отряд мой возле канавы залег в лизерве, покуривают.

Только это я открыл дверь, а Стешкина жена с ухватом:

– Ты зачем пришел, кровопивца?!

Не успел рот раззявить – сгребло меня бабьё, и тянут, просто беспощадно волокут по конюшне. Собрались в курагот, воют, а моя ведьма пуще всех:

– Зачем пришел, сукин сын?

Я с ними по-доброму:

– Бросьте, бабы, дурить! Амнистия…

Только слово это сказал, Анисимова жена как кинется с кулаками:

– Целый век смывались над нами, как над скотиной, били, ругали, и теперя выражаешься?.. Вот, на́, выкуси!.. Сам ты амнистия, а мы – честные бабы! – Шиши мне из-под ноги тычет, а потом к бабам верть: – Что мы с ним сделаем, бабоньки, за то, что тысячуется?

У меня в сердце екнуло, ровно селезенка оборвалась. Ну, думаю, острамотят, паскуды!..

До сих пор нутро наизнанку выворачивается, как вспомню… Нешто не обидно?.. Разложили на полу без всякого стыда, Дунька Анисимова села мне на голову и говорит:

– Ты не боись, Федот, мы с тобой домачними средствами обойдемся, чтоб помнил, что мы не улишные амнистии, а мужние жены!

Только какие же это домачние средства, ежели это была крапива? Притом дикая, черту на семена росла, в аршин высоты… Посля этого неделю не мог по-людски сесть, животом приходилось сидеть… Взволдыряла домачность-то ихняя.

На другой день собрался сход, и составили протокол, чтоб баб отроду больше не бить и обработать ихнему женисполкому десятину под подсолнухи. Бабы-то вернулись по домам, моя тоже, а мне и поныне житья нету. К примеру, вижу: теляты в горо́де капусту жуют, я Гришке – сыну свому: «Поди сгони!» – а он, поганец, в ответ:

– Папаня, а за что тебя Колчаком дражнют?

По улице иду – детва проходу не дает:

– Колчак! Колчак! Ты как с бабами воевал?

Да разве ж мне не обидно? Всю жизню хлебопашеством занимался, а теперь превзошел вдруг в Колчака. У Стешки кобеля так кличут, значится, и я на собачьем положении? Не-е-ет, не согласен!.. Вот я спрашиваю-то к тому: ежели подать на баб в суд, то могете вы им, гражданин судья, приклепать подходимую статью за собачье прозвище – «Колчак» и подобное крапивное оскорбление?..


1926


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 4 Оценок: 5


Популярные книги за неделю


Рекомендации