Текст книги "Судьба человека. Донские рассказы (сборник)"
Автор книги: Артур Дойл
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
XIV
Утром на следующий день Федора позвали в исполком.
– Повестка в суд. Распишись, – сказал секретарь.
Федор расписался и, отойдя к окну, прочитал повестку. Вызывают на двадцать первое число. Федор глянул на стенной календарь и растерялся: под портретом Ильича краснела цифра «20».
Быстро направился домой и стал собираться.
– Ты куда это? – спросил Егор.
– В станицу, на суд с хозяином. Получил нынче повестку, вызывают к завтрему… Вот дела! Успею я дойтить?
Егор глянул в окошко, замазанное белой изморозью, словно тестом, нашел в голубеющем небе желтый пятачок солнца, раздумывая, проговорил:
– Что же, тридцать пять верст, по пять в час, это – добре шагать – семь часов… К ночи, гляди, доберешься.
– Ну, пойду!
– Харчей взял?
– Взял.
Егор вышел за ворота проводить, крикнул вслед:
– Шагай веселей, а то темноты прихватишь! Волки!
Федор поправил сумку, потуже перетянул ремень на коротком дубленом полушубке и широко зашагал посредине улицы, по дороге, притертой полозьями саней. Поднялся на гору. Глянул назад, на хутор, засыпанный снежной белью, и, поводя плечами, чувствуя на спине испарину, быстро пошел по направлению к станице.
Под гору и на гору. Под гору и опять на гору. Засыпанные снегом, плавно плывут на горизонте синие тесемки лесов и рощиц. Голубыми искрами ослепительно сверкает снег, солнечные лучи, втыкаясь в сугробы, перепоясывают дорогу радугами.
Федор быстро шагал, постукивая костылем, попыхивая сладким на морозе дымком махорки. Верст двадцать отмерил, посмотрел на солнце, валившееся к тонкой, как паутинка, волнистой черте земли, и достал из сумки кусок хлеба и сала, нарезанное тонкими ломтями. Присел возле дороги на корточки, закусил и опять пошел, стараясь согреться быстрой ходьбой.
Вечер кинул на снег лиловые отсветы. Дорога заблестела голубым, стальным блеском. На западе темнота стерла черту, отделявшую землю от неба. На ясном небе уже замаячили блудливые огоньки звезд, когда Федор вошел в станицу. В крайнем домишке, на вид неказистом и бедном, попросился переночевать. Хозяин, бородатый приветливый казак, пустил охотно.
– Ночуй, места не пролежишь!
Пожевав на ночь мерзлого сала, Федор расстелил возле печи свой полушубок, положил в головах шапку и уснул.
Проснулся по привычке с рассветом. Умылся – хозяйка предложила разжарить сало. Закусил и – в центр станицы, на площадь. Неподалеку от здания стансовета прочел на воротах вывеску: «Народный суд 5-го участка Верхне-Донского округа».
Вошел в калитку, и первый, кого увидел во дворе, был Захар Денисович. В романовском полушубке, крытом синим сукном, обвязанный башлыком, он распрягал потную лошадь. Одевая ее попоной, случайно глянул на Федора и, скривив губы, не здороваясь, отвернулся.
Нескончаемо долго волочилось время. Часам к девяти пришел секретарь суда. Не раздеваясь, чмыкая носом, хлопнул на стол кипу дел и сонными, опухшими глазами оглядел толпу, скучившуюся в сенях. Через час пришел судья, боком протиснулся в дверь и звонко захлопнул ее.
– Федор Бойцов и Захар Благуродов! – крикнул, приоткрывая дверь, секретарь.
Поскрипывая подшитыми валенками, прошел Захар Денисович.
– Эк самогоном-то от гражданина наносит, ажник с ног валяет! Видать, до дна провонялся! – усмехаясь вслед ему, проговорил пожилой казак в потрепанной шинелишке.
Федор снял шапку и бодро шагнул через порог. Минут десять длились перекрестные вопросы нарзаседателей и судьи. Захар Денисович заикался – как видно, робел.
– Платили вы ему? – постукивая карандашом, спрашивал судья.
– Так точно… Платили…
– Чем же платили, натурой или деньгами?
– Деньгами.
– Сколько?
– Восемь рублей и хлебца вдобавок всыпал.
– Как же это так? Ведь вы ж показали, что наняли Бойцова за полтину в месяц?
– По доброте моей… Как он сирота… Благодетелем был ему… замест родного отца… – багровея, сипел Захар Денисович.
– Так… – Судья чуть приметно насмешливо улыбнулся.
Задав еще несколько вопросов, суд попросил их выйти. Было выслушано еще пять или шесть дел. Федор стоял в сенцах и видел, как Захар Денисович, собрав вокруг себя человек восемь казаков, ожесточенно махал руками.
– Спрашивает, почему без договора? Вот так и возьми работника… Пришел, просит ради Христа, а оказался комсомолистом и заявляет: я, дескать, работать не буду.
– Суд идет!
Толпа хлынула в комнату. Судья скороговоркой читал начало приговора. Федор чувствовал под полушубком частое перестукивание сердца. Кровь то приливала к голове, то снова уходила к сердцу. Слов приговора он почти не различал. Судья повысил голос:
– Руководствуясь статьей… Захар Благуродов присуждается к уплате Бойцову Федору двенадцати рублей за два месяца работы… Не заключивший договора… за эксплуатацию несовершеннолетнего – к штрафу в размере тридцати рублей или принудительным работам сроком… Судебные издержки… Приговор окончательный… – доносился до Федора голос судьи.
Федор сбежал с крыльца и, не застегивая распахнутого полушубка, радостно про себя улыбаясь, быстро вышел за станицу. Незаметно прошел несколько верст: шагая, обдумывал происшедшее, строил планы, как к осени будущего года заработает денег на лошадь и заживет своим маленьким хозяйством, избавя мать от нищеты.
Вспомнил о предстоящей летом работе среди батраков, и радостно согрелась грудь. Ветер дул в лицо и порошил снегом, мелкая колючая пыль застилала глаза. Неожиданно слух Федора уловил едва слышный визг полозьев и щелканье подков позади, быстро повернулся назад, как вдруг страшный удар оглоблей в грудь свалил его с ног. Падая, увидел над собой вспененную морду вороной лошади, а за ней, в облаке снежной пыли, багрово-синее лицо Захара Денисовича.
Мгновенно за ударом оглоблей свистнул над головою кнут, и ремень, сорвав с головы шапку, наискось рассек лицо.
Не чувствуя боли, сгоряча вскочил Федор на ноги и, охваченный бешенством, без шапки рванулся и побежал за санями. Захар Денисович левой рукой натягивал вожжи, удерживая скакавшую во весь карьер лошадь, а правой высоко поднимал кнут и, оборачиваясь к Федору, горланил:
– Я тебе припомню!.. Я тебе подсижу… твою мать!. раки зимуют!..
Ветер в клочья рвал слова и душил бежавшего следом Федора. Обессилев, он остановился посреди дороги – и только тогда ощутил режущую боль в груди, почувствовал, что лицо ему жжет, стекая, соленая кровь.
XV
Оттуда, где на бугре черными проталинами просвечивала сквозь снег пахота, пришла весна. Ночью подул ветер, теплый и влажный, над хутором нависли тучи, к рассвету хлынул дождь, и снег, подтаявший раньше, расплавился в потоках воды. В степи оголилась земля, лишь ледок, державшийся на дороге и во впадинках, цепко прирос к прошлогодней траве и кочкам, прижался, словно прося защиты.
Перед началом полевых работ Федор попрощался с ребятами и, плотно уложив в сумку пожитки и литературу, которой снабдил его Рыбников, пошел в поисках заработка.
– Гляди, Федя, организовывай там!.. – говорил Рыбников на прощанье.
– Ладно, сделаю. Всех в кучу соберу! – улыбался Федор.
Человек пять ребят проводили его за хутор и дождались, пока выйдет он на большак. Переваливая через первый бугор, Федор оглянулся: на прогоне кучкой стояли провожавшие. Рыбников и Егор махали снятыми картузами.
Тоска ущемила Федора, когда хутор скрылся из глаз. Снова он один, как вот этот куст прошлогоднего перекати-поля, сиротливо качающийся у дороги…
С усилием превозмогая себя, Федор стал думать о том, куда идти. Окрестные хутора были бедны, и люди не нуждались в наемных руках, богаче Хреновского поселка не было в районе станицы. Федор подумал и свернул проселком на Хреновский. Нанялся он к соседу Захара Денисовича – Пантелею Мирошникову. Дед Пантелей был высокий, высохший до костей, угрюмый старик. Троих сыновей убили в войну, вел он хозяйство со старухой и с двумя снохами.
– Ты почему, в рот те на́ малину, от Захарки ушел? – при найме спросил он Федора, передвигая по лбу седые брови.
– Хозяин рассчитал.
– А как думаешь наняться?
– По уговору.
– Какой такой уговор? Моя цена на летнюю пору три рубля, а зимой ты мне и даром не нужен. Может, ты на круглый год норовишь, так мне без надобности.
– Могу и до осени.
– Словом, до скончания работ. Как отпашемся осенью, так ступай на все четыре, в рот те на́ малину. Согласен – три в месяц?
– Согласен, только договор надо. Без него нельзя.
– Мне все одинаково… грамоте вот не разумею… Там небось, в рот те на́ малину, расписываться надо? Ну, да Степанида, сноха, распишется.
Подписали в батрачкоме договор, и Федор с радостью взялся за работу. Дед Пантелей недели две исподтишка присматривался к новому работнику – часто Федор ловил на себе его щупающий, пронзительный взгляд, – и наконец, к концу второй недели, вечером, когда Федор за один день вспахал бахчу и пригнал домой быков, усталых и потных, дед подошел к нему и заговорил:
– Вспахал бахчу?
– Вспахал.
– Без огрехов?
– Да.
– Плуг как пущал?
– Так, как велел, дедушка.
– Быков поил в пруду?
– Поил.
– А сколько тебе годов, паря?
– Семнадцать.
Дед шагнул к Федору, больно ухватил его за волосы и, притянув голову к своей высохшей, костлявой груди, крепко прижал ее и шершавой ладонью долго гладил мускулистую, тугую спину Федора.
– Ты, дорогой работник, в рот те на́ малину!.. Золотые руки!.. Останешься на зиму, коль захошь, ей-богу!..
Отпихнул Федора от себя и долго глядел на него, улыбаясь широко и светло. Федор был растроган лаской и родственным отношением к нему старика. Новый хозяин был совершенно не похож на Захара. Еще когда нанимался Федор, он спросил:
– Ты, никак, этот, как его… комсомол? – И на утвердительный ответ махнул рукою. – Меня это не касаемо. Исть будешь отдельно, не могу с тобой помещаться. Ты небось лоб-то не крестишь?
– Нет.
– Ну, вот… Я – старик, и ты не обижайся, что отделяю тебя. Мы с тобой разных грядок овошчи.
К Федору он относился хорошо: кормил сытно, дал свою домотканую одежду и не обременял непосильной работой. Федор вначале думал, что ему придется, как у Захара Денисовича, одному нести работу, но когда поехали перед Пасхой пахать, то увидел, что дед Пантелей, несмотря на свою сухоту, любого молодого заткнет за пояс. Он без устали ходил за плугом, пахал чисто и любовно, а ночью по очереди с Федором стерег быков. Старик был набожный, «черным словом» не ругался и держал семью твердой рукой. Федору нравилась его постоянная поговорка: «в рот те на́ малину», нравился и сам старик, такой суровый на вид и сердечно добрый в душе.
На Пасху вечером Федор повстречался в своем проулке с рябым низкорослым парнем, на вид лет двадцати. Он видел, как парень вышел из Захарова двора, и догадался, со слов деда Пантелея, что это Захаров работник. Парень поравнялся с Федором, и тот первый затеял разговор:
– Здорово, товарищ!
– Здравствуй, – нехотя ответил парень.
– Никак, у Захара Денисовича в работниках?
– Ага.
Федор подошел поближе, продолжая расспросы:
– Давно живешь?
– Четвертый месяц, с зимы.
– Почем же платит?
– Рупь и харчи. – Парень оживился и заблестел глазами. – Гутарют, что дед за трояк тебя сладил и на евоном ходишь? Правда, аль брешут?
– Правда.
– Нагрел меня Захар-то… – огорченно заговорил парень. – Сулил набавить, а сам помалкивает. Работать заставляет как проклятого, – уже озлобляясь, загорячился он, – в праздники то же самое… Свою одежу сносил, а он ни денег, ни одежи не дает. Вишь, в чем на Пасху щеголяю? – Парень повернулся задом, и на спине его, сквозь расшматованную вдоль рубаху, увидел Федор черный треугольник тела.
– Как тебя звать?
– Митрий. А тебя?
– Федор.
Из Захарова двора донесся гнусавый голос хозяина:
– Митька! Что ж ты, сволочь, баз не затворил?.. Иди загоняй быков!..
Митька вспугнутым козлом шарахнул через плетень и, выглядывая из густой крапивы, поманил Федора пальцем. Федор перелез через плетень, выбрал в саду место поглуше и, усадив рядом Митьку, приступил к агитации.
XVI
Каждое воскресенье вечером уходил Федор на игрища и там знакомился с другими ребятами, работавшими батраками у хреновских богатеев. Всего по поселку было восемнадцать человек батраков, из них пятнадцать – молодежь. И вот этих-то пятнадцать батраков стянул Федор всех вместе и положил начало батрацкому союзу.
Уходя с игрищ, где парни из зажиточных дворов охальничали с визгливыми девками, Федор подолгу говорил с ними, убеждая примкнуть к комсомолу и принудить хозяев к заключению договоров.
Вначале ребята относились к словам Федора с насмешливым недоверием.
– Тебе хорошо рассусоливать, – кипятился сутулый Колька, – у тебя хозяин вроде апостола, а доведись до мово, так он за комсомол да за договор вязы мне набок свернет!..
– Небось не свернет! – возражал другой.
– И свернет, ежли будешь один! А ты думал – как? Один палец, к примеру, ты мне сломишь, ажник хрустнет, а ежли все их – да в кулак сожму – тогда сломишь? Нет, брат, я тебе этим кулаком жевалки вышибу!.. – под дружный хохот говорил Федор. – Вот в такой кулак и мы должны слепиться. Довольно мы хозяевам за дурняка работали! Все вы получаете – кто рупь, кто полтину, а я трояк и работаю легче вас!..
– Верна-а-а!.. – гудели голоса.
Собирались обычно ночью, за гумнами, и просиживали до кочетов.
На пятое воскресенье Федор внес такое предложение:
– Вот что, братва, вчера поделили траву, не ныне-завтра зачнется покос, давайте завтра объявлять хозяевам, пущай повышают жалованье и заключают договора, а нет, – мол, бросим работу!..
– Нельзя так! Дюже круто!..
– Нас повыгоняют!
– Без куска останемся!..
– Не выгонют! – багровея, закричал Федор. – Не выгонют, затем что на носу покос! Гайка у них ослабнет – без работников остаться!.. Нельзя так жить! Батрачком спрашивает: вы как наняты? Один говорит: мол, я хозяину родня; другой – «живу по знакомству». А за вас, окромя вас, никто хлопотать не будет!
После долгих споров на том и порешили.
Наутро поселок заволновался и загудел, как встревоженный выводок оводов. Вот-вот покос, а в самых богатых дворах забастовали батраки…
Утром Федор, услышав крик, выбежал за ворота.
Захар Денисович с ревом выкидывал на середину улицы пожитки Митрия, а тот с решительным видом собирал их в кучу и глухо бубнил:
– Погоди, погоди! Просить будешь, да не вернусь!..
– Провались ты к чертовой теще, чтоб я тебя стал просить!..
Увидев Федора, Захар Денисович повернулся к кучке зажиточных мужиков, о чем-то горячо толковавших на перекрестке, и, надувая на лбу связки жил, заорал:
– Хрисьяне!.. Вот он смутьян, заправила ихний!.. В дреколья его, сукиного сына!..
Федор, сжимая кулаки, торопливо пошел к нему, но Захар Денисович, как мышь, шмыгнул в ворота и трусливо заверещал:
– Не подходи, коль жизня дорога!.. Разнесу!..
XVII
– … Как хотите, воля ваша, а я свово работника прогонять не буду! По мне, пущай он будет партейный, лишь бы дело делал. Договор – тоже не расчет… Накину я ему трешницу на месяц, пущай, а ежли он уйдет – у меня на сотни убытку будет!..
– Правильно, кум!.. У меня вот баба захворала, с кем я должон управляться?..
– Я тоже так кумекаю.
– Вот что, братцы!.. Заключим с ими договора, набавим жалованье, как по закону, в неделю один день пущай празднуют… Ты, Захар, молчи!.. Тебя суд припрег платить тридцать рубликов! То-то оно и есть!.. До поры до времени и нам с рук сходит!
– Чего там попусту брехать! Раз подошло такое дело, значится, надо смиряться. На трешнице урежем, а сотни терять… Эка глупость-то!..
– Теперь попробуй найми!..
– Обожгешься!
– Пущай будет так!
– А этого подлеца, какой разжелудил их, проучить надо. Ученый какой нашелся, язви его…
– Федька – ить он комсомолист!.. Он, когда у меня жил, всю душу вымотал! С ножом за мной по двору гонял, спасибо – рабочие отбили, истинный бог… Да теперича попадись он мне…
– Мой сыняга говорил, они после игрищ за Федотовым гумном собираются. Там он их наставляет…
– А что, ежли двум-трем перевстреть его с колышками?..
– Поучить надо! Чтоб этой нечистью и не воняло!
– Захар Денисыч, ты пойдешь?
– Господи! Да я с великой душой!.. Мне бы колышек какой потяжельше…
– До смерти не будем.
– Там видно будет! У меня, как сердце разыграется, держись!..
– Сколько нас? Трое, что ль? Ну, пошли!..
XVIII
Вечером дед Пантелей, видя, что Федор собирается куда-то идти, улыбаясь, сказал:
– Ты, в рот те на́ малину, сидел бы дома. Заварил кашу, так не рыпайся!
– А что?
– Тово, что ушибить могут!
– Небось!.. – засмеялся Федор и задами пошел к гумнам.
На этот раз ребята собрались не скоро. Часа два прошло в разговорах. Настроение у всех было бодрое и веселое. Обсудив положение, поделились новостями и собрались расходиться.
– Идите врозь, чтоб люди не болтали, – предупредил Федор.
Ночь висела над степью дегтярно-темная, тучи, как лед в половодье, сталкивались и громоздились одна на другую, громыхал гром, за лесом чертила небо молния. Федор отделился от остальных ребят и пошел прежней дорогой. Сначала он хотел пройти задами, но потом раздумал и свернул в свой проулок. Присев у плетня, он хотел закурить, но порыв сухого горячего ветра потушил спичку. Сунув цигарку в карман, Федор подошел к воротам. Он ничего не ожидал и не видел, что сзади крадутся двое, а третий стоит, карауля, на перекрестке…
Едва взялся за скобку калитки, как сзади кто-то, крякнув, махнул колом. Удар пришелся Федору по затылку. Глухо застонав, он всплеснул руками и упал возле ворот, теряя сознание.
* * *
Деда Пантелея нещадно кусали блохи. Долго ворочался, кряхтел, потом скинул на землю овчинную шубу и совсем уже собрался уснуть, как вдруг с надворья послышался стон, топот ног и приглушенный свист. Свесив ноги, он прислушался. Свист повторился. «Федьку застукали!» – мелькнула у деда мысль. Прыгнув с постели, он ухватил со стены древнее шомпольное ружье, из которого стрелял на бахче в грачей, и выбежал на крыльцо. Возле ворот кто-то протяжно стонал, топотали ноги, сочно чавкали удары… Подняв курок, дед выбежал за ворота, рявкнул:
– Кто такие?!
Три темные фигуры шарахнулись в стороны.
Поведя стволом в сторону ближнего, дед Пантелей нажал собачку. Грохнул выстрел, брызнул из дула сноп огня, засвистел горох, которым заряжено было ружье… Кто-то на дороге взвыл и жмякнулся на землю… Задыхаясь, дед кинул ружье и нагнулся к темному очертанию человеческой фигуры, лежавшей возле ворот. Руки его, шарившие по голове, взмокли чем-то густым и липким. Повернув голову, он тщетно вглядывался, темнота слепила глаза. По небу ящерицей пробежала молния, и дед узнал залитое кровью лицо Федора. Подхватив безжизненное тело, дрожа и спотыкаясь, взволок его на крыльцо и выбежал за ворота поднять ружье. Снова молния опалила небо, и дед увидел саженях в двадцати на дороге человека, сидящего на корточках. Сцапав ружье за ствол, дед Пантелей вприпрыжку подбежал к сидящему на корточках, в темноте сбил его с ног и, навалившись животом, заревел:
– Кто такой есть?
– Пусти, ради Христа… У меня весь зад и спина простреленные… Греха не боишься, сосед, по людям картечью стреляешь… Ой, больно!..
По голосу узнал дед Захара. Не владея собой, стукнул его прикладом по голове и, вцепившись в волосы, волоком потянул к крыльцу.
XIX
«… Дорогой наш товарищ Федя! Ты, должно быть, не знаешь, чем кончился суд? Захара Денисовича пристукали на семь лет с поражением в правах на три года, остальных двух – Михаила Дергачева и Кузьку, хреновского спекулянта, – к пяти годам. А еще сообщаем тебе, что в Хреновском поселке организована ячейка КСМ. Все твои товарищи, батраки, – пятнадцать человек, а еще шестеро беднеющих ребят вступили членами. Меня райком перебрасывает туда работать, и мы все горячо ожидаем, когда ты выздоровеешь и вернешься к нам. Егор в Даниловском поселке организовал ячейку в одиннадцать человек. Все ребята в разгоне, работают. А еще сообщаю, видел надысь я деда Пантелея, и он к тебе в больницу собирается ехать на провед и привезть харчей. Поправляйся скорее и приезжай, еще много работы, а время скачет, как лошадь, порвавшая треногу.
С комсомольским приветом к тебе ячейка РЛКСМ, а за всех ребят – Рыбников».
1926
Чужая кровь
В филипповку, после заговенья, выпал первый снег. Ночью из-за Дона подул ветер, зашуршал в степи обыневшим краснобылом, лохматым сугробам заплел косы и догола вылизал кочковатые хребтины дорог.
Ночь спеленала станицу зеленоватой сумеречной тишиной. За дворами дремала степь, непаханая, забурьяневшая.
В полночь в ярах глухо завыл волк, в станице откликнулись собаки, и дед Гаврила проснулся. Свесив с печки ноги, держась за комель, долго кашлял, потом сплюнул и нащупал кисет.
Каждую ночь после первых кочетов просыпается дед, сидит, курит, кашляет, с хрипом отрывая от легких мокроту, а в промежутках между приступами удушья думки идут в голове привычной, хоженой стежкой. Об одном думает дед – о сыне, пропавшем в войну без вести.
Был один – первый и последний. На него работал не покладая рук. Время приспело провожать на фронт против красных – две пары быков отвел на рынок, на выручку купил у калмыка коня строевого, не конь – буря степная, летучая. Достал из сундука седло и уздечку дедовскую с серебряным набором. На проводах сказал:
– Ну, Петро, справил я тебя, не стыдно и офицеру с такой справой идтить… Служи, как отец твой служил, войско казацкое и тихий Дон не страми! Деды и прадеды твои службу царям несли, должон и ты!..
Глядит дед в окно, обрызганное зелеными отсветами лунного света, к ветру, – какой по двору шарит, неположенного ищет, – прислушивается, вспоминает те дни, что назад не придут и не вернутся…
На проводах служивого гремели казаки под камышовой крышей Гаврилиного дома старинной казачьей песней:
А мы бьем, не портим боевой порядок.
Слу-ша-ем один да приказ.
И что нам прикажут отцы-командиры,
Мы туда идем – рубим, колем, бьем!..
За столом сидел Петро, хмельной, иссиня-бледный, последнюю рюмку, «стременную», выпил, устало зажмурив глаза, но на коня твердо сел. Шашку поправил и, с седла перегнувшись, горсть земли с родимого база взял. Где-то теперь лежит он и чья земля на чужбинке греет ему грудь?
Кашляет дед тягуче и сухо, мехи в груди на разные лады хрипят-вызванивают, а в промежутках, когда, откашлявшись, прислонится сгорбленной спиной к комелю, думки идут в голове знакомой, хоженой стежкой.
* * *
Проводил сына, а через месяц пришли красные. Вторглись в казачий исконный быт врагами, жизнь дедову, обычную, вывернули наизнанку, как порожний карман. Был Петро по ту сторону фронта, возле Донца, усердием в боях заслуживал урядницкие погоны, а в станице дед Гаврила на москалей, на красных вынашивал, кохал, нянчил – как Петра, белоголового сынишку, когда-то – ненависть стариковскую, глухую.
Назло им носил шаровары с лампасами, с красной казачьей волей, черными нитками простроченной вдоль суконных с напуском шаровар. Чекмень надевал с гвардейским оранжевым позументом, со следами ношенных когда-то вахмистерских погон. Вешал на грудь медали и кресты, полученные за то, что служил монарху верой и правдой; шел по воскресеньям в церковь, распахнув полы полушубка, чтоб все видали.
Председатель Совета станицы при встрече как-то сказал:
– Сыми, дед, висюльки! Теперь не полагается.
Порохом пыхнул дед:
– А ты мне их вешал, что сымать-то велишь?
– Кто вешал, давно небось в земле червей продовольствует.
– И пущай!.. А я вот не сыму! Рази с мертвого сдерешь!
– Сказанул тоже… Тебя же жалеючи, советую, по мне, хоть спи с ними, да ить собаки… собаки-то штаны тебе облатают! Они, сердешные, отвыкли от такого виду, не призна́ют свово…
Была обида горькая, как полынь в цвету. Ордена снял, но обида росла в душе, лопушилась, со злобой родниться начала.
Пропал сын – некому стало наживать. Рушились сараи, ломала скотина базы, гнили стропила раскрытого бурей катуха. В конюшне, в пустых станках, по-своему захозяйствовали мыши, под навесом ржавела косилка.
Лошадей брали перед уходом казаки, остатки добирали красные, а последнюю, лохмоногую и ушастую, брошенную красноармейцами в обмен, осенью за один огляд купили махновцы. Взамен оставили деду пару английских обмоток.
– Пущай уж наше переходит! – подмигивал махновский пулеметчик. – Богатей, дед, нашим добром!..
Прахом дымилось все нажитое десятками лет. Руки падали в работе; но весною – когда холостеющая степь ложилась под ногами, покорная и истомная, – манила деда земля, звала по ночам властным, неслышным зовом. Не мог противиться, запрягал быков в плуг, ехал, полосовал степь сталью, обсеменял ненасытную черноземную утробу ядреной пшеницей-гиркой.
Приходили казаки от моря и из-за моря, но никто из них не видал Петра. В разных полках с ним служили, в разных краях бывали, – мала ли Россия? – а однополчане-станичники Петра полком легли в бою со Жлобинским отрядом на Кубани где-то.
Со старухой о сыне почти не говорил Гаврила.
Ночами слышал, как в подушку точила она слезы, носом чмыкала.
– Ты чего, старая? – спросит, кряхтя.
Помолчит та немного, откликнется:
– Должно, угар у нас… голова что-то прибаливает.
Не показывая виду, что догадывается, советовал:
– А ты бы рассольцу из-под огурцов. Сем-ка я слазю в погреб, достану?
– Спи уж. Пройдет и так!..
И снова тишина расплеталась в хате незримой кружевной паутиной. В оконце месяц нагло засматривал, на чужое горе, на материнскую тоску любуясь.
Но всё же ждали и надеялись, что придет сын. Овчины отдал Гаврила выделать, старухе говорит:
– Мы с тобой перебьемся и так, а Петро придет, что будет носить? Зима заходит, надо ему полушубок шить.
Сшили полушубок на Петров рост и положили в сундук. Сапоги расхожие – скотину убирать – ему сготовили. Мундир свой синего сукна берег дед, табаком пересыпал, чтобы моль не посекла, а зарезали ягнока – из овчинки папаху сшил сыну дед и повесил на гвоздь. Войдет с надворья, глянет, и кажется, будто выйдет сейчас Петро из горницы, улыбнется, спросит: «Ну как, батя, холодно на базу?»
Дня через два после этого перед сумерками пошел скотину убирать. Сена в ясли наметал, хотел воды из колодца почерпнуть – вспомнил, что забыл варежки в хате. Вернулся, отворил дверь и видит: старуха на коленях возле лавки стоит, папаху Петрову неношеную к груди прижала, качает, как дитя баюкает…
В глазах потемнело, зверем кинулся к ней, повалил на пол, прохрипел, пену глотая с губ:
– Брось, подлюка!.. Брось!.. Что ты делаешь?!
Вырвал из рук папаху, в сундук кинул и замок навесил.
Только стал примечать, что с той поры левый глаз у старухи стал дергаться и рот покривило.
Текли дни и недели, текла вода в Дону, под осень прозрачно-зеленая, всегда торопливая.
В этот день замерзли на Дону окраинцы. Через станицу пролетела припозднившаяся ватага диких гусей. Вечером прибежал к Гавриле соседский парень, на образа второпях перекрестился.
– Здоро́во дневали!
– Слава богу.
– Слыхал, дедушка? Прохор Лиховидов из Турции пришел. Он ить с вашим Петром в одном полку служил!..
Спешил Гаврила по проулку, задыхаясь от кашля и быстрой ходьбы. Прохора не застал дома: уехал на хутор к брату, обещал вернуться к завтрему.
Ночь не спал Гаврила. Томился на печке бессонницей.
Перед светом зажег жирник, сел подшивать валенки.
Утро – бледная немочь – точит с сизого восхода чахлый рассвет. Месяц зазоревал посреди неба, сил не хватило дошагать до тучки, на день прихорониться.
* * *
Перед завтраком глянул Гаврила в окно, сказал почему-то шепотом:
– Прохор идет!
Вошел он, на казака не похожий, чужой обличьем. Скрипели на ногах у него кованые английские ботинки, и мешковато сидело пальто чудно́го покроя, с чужого плеча, как видно.
– Здоро́во живешь, Гаврила Василич!..
– Слава богу, служивый!.. Проходи, садись.
Прохор снял шапку, поздоровался со старухой и сел на лавку, в передний угол.
– Ну, и погодка пришла, снегу надуло – не пройдешь!..
– Да, снега нынче рано упали… В старину в эту пору скотина на подножном корму ходила.
На минутку тягостно замолчали. Гаврила, с виду равнодушный и твердый, сказал:
– Постарел ты, парень, в чужих краях!
– Молодеть-то не с чего было, Гаврила Василич! – улыбнулся Прохор.
Заикнулась было старуха:
– Петра нашего…
– Замолчи-ка, баба!.. – строго прикрикнул Гаврила. – Дай человеку опомниться с морозу, успеешь… узнать!..
Поворачиваясь к гостю, спросил:
– Ну как, Прохор Игнатич, протекала ваша жизня?
– Хвалиться нечем. Дотянул до дому, как кобель с отбитым задом, и то – слава богу.
– Та-а-ак… Плохо у турка жилось, значится?
– Концы с концами насилу связывали. – Прохор побарабанил по столу пальцами. – Однако и ты, Гаврила Василич, дюже постарел, седина вон как обрызгала тебе голову… Как вы тут живете при Советской власти?
– Сына вот жду… стариков, нас докармливать… – криво улыбнулся Гаврила.
Прохор торопливо отвел глаза в сторону. Гаврила приметил это, спросил резко и прямо:
– Говори: где Петро?
– А вы разве не слыхали?
– По-разному слыхали, – отрубил Гаврила.
Прохор свил в пальцах грязную бахромку скатерти, заговорил не сразу:
– В январе, кажись… Ну да, в январе, стояли мы сотней возле Новороссийского… Город такой у моря есть… Ну, обнакновенно стояли…
– Убит, что ли?.. – нагибаясь, низким шепотом спросил Гаврила.
Прохор, не поднимая глаз, промолчал, словно и не слышал вопроса.
– Стояли, а красные прорывались к горам: к зеленым на соединенье. Назначает его, Петра вашего, командир сотни в разъезд… Командиром у нас был подъесаул Сенин… Вот тут и случись… понимаете…
Возле печки звонко стукнул упавший чугун, старуха, вытягивая руки, шла к кровати, крик распирал ей горло.
– Не вой!! – грозно рявкнул Гаврила и, облокотясь о стол, глядя на Прохора в упор, медленно и устало проговорил: – Ну, кончай!
– Срубили!.. – бледнея, выкрикнул Прохор и встал, нащупывая на лавке шапку. – Срубили Петра… насмерть… Остановились они возле леса, коням передышку давали, он подпругу на седле отпустил, а красные из лесу… – Прохор, захлебываясь словами, дрожащими руками мял шапку. – Петро черк за луку, а седло коню под пузо… Конь горячий… не сдержал, остался… Вот и все!
– А ежели я не верю?.. – раздельно сказал Гаврила.
Прохор, не оглядываясь, торопливо пошел к двери.
– Как хотите, Гаврила Василич, а я истинно… Я правду говорю… Гольную правду… Своими глазами видал…
– А ежели я не хочу этому верить?! – багровея, захрипел Гаврила. Глаза его налились кровью и слезами. Разодрав у ворота рубаху, он голой волосатой грудью шел на оробевшего Прохора, стонал, запрокидывая потную голову: – Одного сына убить?! Кормильца?! Петьку мово?! Брешешь, сукин сын!.. Слышишь ты?! Брешешь! Не верю!..
А ночью, накинув полушубок, вышел во двор, поскрипывая по снегу валенками, прошел на гумно и стал у скирда.
Из степи дул ветер, порошил снегом; темень, черная и строгая, громоздилась в голых вишневых кустах.