Текст книги "Беларуская рапсодия. История семьи"
Автор книги: Артур Прокопчук
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Я думал, что хотя бы медицину, медицинских работников, врачей и медсестёр, которых так не хватало в республике, тогда не затронули репрессии. Отца, к 37-ому году уже профессора, доктора медицинских наук, члена-корреспондента АН БССР, забрали как-то летом (со слов мамы), «чекисты», но он вернулся очень скоро от следователей из НКВД, сказав дома, что «произошла ошибка». Мать (врач-ренгенолог) и тетку вообще не трогали, а дядю, хирурга, Пецольда, как немца, увезли в лагеря только с началом войны 41-года.
На снимке тех лет я вижу счастливые лица. Или они ещё не подозревают о своей судьбе, не знают, что творится рядом с ними, не слышат, что уже стучатся в соседние подъезды, а «черные вороны» (в основном,«эмки» – первый советский автомобиль, «Молотовец», ГАЗ-1) неслышно подкрадываются по ночам к намеченным жертвам?…
Но вот, в Энциклопедическом справочнике Леонида Морякова, «Рэпрэсаваныя медыцынскiя работнiкi Беларусi 1920—1960», вышедшем в 2010 году, приведены персональные данные о жертвах сталинизма в БССР в сфере медицины и ветеринарии, в количестве более 1500 человек, и половину составили беларусы. Среди них около 500 врачей и 200 медсестер, в том числе и наши родственники.
Можно предположить, что моей маме (врач-ренгенолог) и тетке (медсестра) просто повезло тогда. Все более или менее образованные люди Беларуси, педагоги и врачи, инженеры и литераторы, актеры, художники и музыканты, в том числе и революционные деятели, участники народно-освободительных партий и движений, даже побывавшие в царских тюрьмах Российской империи, прошли свой «крутой маршрут» в обновленных чекистами застенках. ЧК Дзержинского, по не совсем понятным причинам, усердствовала в отношении прежних лидеров борьбы с царизмом. К беларусам, а также литовцам, и особенно полякам, верные слуги «железного Феликса» снисхождения не испытывали. Представляю, что бы ещё натворил в Беларуси этот «верный ленинец», если бы дорвался до высшей власти. Его, повидимому, вовремя убрали конкуренты.
Мой дед, Александр Павлович, был вхож в семью Дзержинских, образованную, интеллигентную, радушную, дружил с его родными сестрами и братьями, вспоминал и посмеивался над кем-то из братьев Дзержинских, кто так и не смог научиться делать «голубец» в мазурке на званых вечерах в их доме. Семья Дзержинских, в которой было восемь детей (Феликс – четвертый ребенок), позже старалась не вспоминать о «достижениях» мятущегося Феликса и хотела сохранить с советской властью нейтралитет. Помогло это им или нет – не знаю.
Но вернемся от истории жизни моей семьи, истории моих родных, к основной теме, начала нового столетия, ХХ-го, которое не может, к сожалению, нас порадовать. Правда, не многим отличилось и «новейшее время». А моё отступление от общей темы было необходимо, так как судьба моей семьи – неотъемлемая часть судьбы всего беларуского народа. И, конечно, в этом разворачивающемся сериале, я отдельно скажу о них, о моих беларуских женщинах, которые, несмотря на столетия политического, религиозного и культурного геноцида, попытались сохранить свою историю, язык, традиции, стали нравственными ориентирами для нас…
Минск – 1939 год
Помнится смутно, что это очень давно, еще до войны, в Минске, вернее, до настоящей войны. Настоящая, коснувшаяся всех нас, будет позже. Похожие на чьи-то два уха, черные громкоговорители на столбе в громадном дворе «Дома специалистов», что на углу улиц Советской и Долгобродской. Тревожные маршевые песни и голоса из громкоговорителей с повторяющимся словом «сводка». Под окнами нашей квартиры, что на четвертом этаже, во дворе, длинная очередь. Мне кажется, что там все время стоят люди и чего-то ждут. часто оставляет меня одного и я, навалившись животом на подоконник, смотрю вниз на нее, на очередь.
Война где-то далеко, с белофиннами. Все, что я о ней помню – это только слово «белофинны» и еще песня, запомнившаяся на всю жизнь: – «так-так-так, – говорит пулеметчик, – так-так-так, – говорит пулемет». По-моему, никому не было страшно, мне наверняка, так как я хожу в «испанке» – синей пилотке с желтой кисточкой и с противогазом через плечо.
У нас очень большая пятикомнатная квартира, квартира моего отца – академика Андрея Яковлевича Прокопчука, которого я никогда не вижу и не знаю, какой он. Квартира с длинным изломанным коридором и длинным, таким же изломанным, угловым балконом, выходящим на разные стороны дома. По этому коридору и балкону я гоняю на трехколесном велосипеде с плоским, деревянным, окрашенным в желтое, сиденьем. Во дворе нашего дома кладбище и костел (Св. Роха), вокруг которого иногда на коленях ползают старушки.
Если я во дворе с велосипедом, то я езжу за ними и по дорожкам кладбища. А еще на кладбище черные и белые памятники и склепы, в которых, говорят мальчишки, бывает и золото, спрятанное под могильными плитами и постаментами надгробных памятников. Кладбище начинают рушить, разрывать, раскапывать, и один раз мне выпадает счастье видеть, как гранитный постамент сбрасывает трактор. Когда рабочие с трактором уезжают, я нахожу в крошках разломанного цоколя что-то, не золото, но не менее ценное, по нашим дворовым понятиям – расплющенный свинец.
Костел Св. Роха в Минске сегодня (фото автора)
Громкоговорители, очереди, старушки на кладбище, заколоченный костел, трехколесный велосипед, библиотечная комната, и удаление зубов, самое страшное, – вот, пожалуй, все из того времени, что я помню сам. Остальное мне рассказывается позже мамой или бабушкой, и это все со словами «до войны». Да, еще, почти всегда, мамин голос, ее пение – романсы «Растворил я окно» или» Санта Лючия»…
Еще в памяти иногда появляется военный летчик – «квартирант», как его называет бабушка. Я с ним «дружу». У него учебники с картинками по управлению самолетом. Я буквы уже все знаю, но читать еще сам не пробую. В этих книгах что-то настоящее, «мужское» – бабушке этого не понять. Всякий раз, когда пролетает самолет над нашим домом, она вздрагивает и наклоняет голову.
Дядя Костя, так я зову нашего квартиранта, возится иногда со мной, читает мне из лётных учебников, как надо сажать самолёт – «на три точки», как держать штурвал, чтобы начал пикировать. Шасси, трасса – в этих словах мне слышен ветер, поющий в крыльях самолета. Я хожу по квартире в летном шлеме, с противогазом в сумке через плечо. Противогазы выдали для чего-то всем жильцам нашего дома.
Есть еще очень яркие, но разрозненные, не привязанные к определенному времени, картинки памяти. Например, крыса, пойманная щипцами под роялем кем-то из наших знакомых, собравшихся послушать мамино пение. Серенькая, юркая, как мышь, заводная машинка. Подарок мне, может быть, ко дню рождения или на Новый год. Елки уже разрешили ставить, но я помню, что боялся елки, а вот запах тех мандаринов, которые вешали на нее, помню до сих пор.
Или вот, большая, черная машина «эмка», которую все толкают, а она медленно сползает по песчаному обрыву в Днепр. И Лорд, овчарка, на которую можно сесть верхом. Только это уже не Минск, где живем мы, а Орша, куда мы с мамой приехали на лето к тете Нюре и дяде Максу. Здесь еще Том и Майя – мои брат и сестра. Они оба старше меня, особенно Майя, но как они выглядели тогда, в предвоенное лето, не помню.
И еще одно осталось в памяти – первое посещение настоящего театра – балет «Лебединое озеро»…Очень было страшно в последнем акте…
Лето 1941-го, мы – беженцы
Первые дни войны пахнут пылью, древесной трухой и углем – это связано с налетом немецких самолетов на город и прямым попаданием бомбы в наш дом. Нас откапывают из подвала, куда мы спустились после объявления «воздушной тревоги» и отсиживались до окончания налета. Было страшно, темно и трудно дышать, но все окончилось благополучно. Откопали. Потом запомнилось зарево под вечер, во все небо – горело где-то в городе после бомбежки.
Наш дом, «Дом специалистов» на углу Советской и Долгобродской улиц, летом 1941 года (фото из архива Леонида Морякова)
Наша семья уходит из горящего Минска. Дедушка – Александр Федорович Павлович, «деда», как зову его я, принимает решение, и мы 24 июня, вчетвером, уходим из родного дома, захватив с собой только самое необходимое. Куда – знает только он. Многие жильцы дома остаются, на что-то надеются. Мы «удираем» от немцев, подгоняемые налетами, бомбежкой и общей паникой. Дед идет во главе «колонны» с топориком за поясом, за спиной у него, скрученные рулетом одеяла. Рулет перевязан ремешком. Потом мама с сумкой в руке, с маленьким чемоданчиком, и я с серым, эмалированным чайником, прослужившим нам все военные годы. Выходим к вечеру на Московское шоссе и идем с небольшими остановками до темна. Я быстро устаю, мне ведь только пять лет исполнилось, но чайник не отдаю. Еще какие то отрывочные картины, как из кино.
Вот, мы забегаем в первый попавшийся на пути двор, прячемся от самолетов, ревущих над нами. Пронзительный звук, похожий на звук бабушкиной швейной машины, будто эта гигантская машина падает на нас с неба. Бабушка нагибает мне голову и заталкивает под какие-то доски, сваленные грудой у стены дома. Снова тишина, налет окончен, все вылезают из своих укрытий. Игла падающей с неба машины прострочила доски рядом с нами. Я засовываю палец в дырочки – они еще теплые. Мы уходим все дальше от дома. Это уже четвертый день от начала войны. Поздно вечером, почти в темноте, нас нагоняет колонна красноармейцев на машинах – это отступающие части. Нас подбирают, сажают в переполненный солдатами грузовик и с чайником в руке, я засыпаю.
Утром следующего дня мы всё ещё трясемся в кузове машины, переполненной солдатами и другими «беженцами», удирающими от войны. Ехали мы ночью или нет – не помню. Все время колонна наших грузовиков обгоняет группы людей, плетущихся с разным домашним скарбом по обочинам. Наша машина уже никого не подбирает, в ней нет ни одного свободного места. Ясное небо, тепло, лес по обеим сторонам дороги убегает назад, изредка промелькнет поле с колосящейся рожью. Словно мы на прогулке в праздничный день. Только слишком тесно в грузовике и слишком много красноармейцев.
Вдруг колонна с хода останавливается. Все прыгают с грузовиков и рассыпаются в стороны. Меня снимает с борта солдат, и мы бежим в сторону леса. Наши бегут следом.
– Ложи-и-и-сь!
Кто-то за руку валит меня, воздух тяжелеет и придавливает к самой земле. И звуки какие-то особенно резкие, колющие, ударяющие по лицу и сдавливающие голову. Долго ничего не слышно из-за звона в ушах. Все окончилось, люди поднимаются, одна из машин нашей колонны горит. Как-то опять рассаживаемся и едем дальше. Через час опять налет и снова все повторяется.
Этот день был очень длинный. Так, с остановками, перебежками, добираемся до Смоленска, где нам первый раз за несколько дней дали горячую еду, накормили. Здесь в Смоленске из отдельных, разрозненных групп людей – «беженцев», – новое слово первых дней войны, – нас собрали и посадили в сформированый железнодорожный состав из товарных вагонов – «теплушек» и отправили нас дальше, на восток.
Да, еще до Смоленска, в который мы попадаем только на седьмой день войны, мы оказываемся в Орше, где живет половина нашей семьи – дядя Макс, тетя Нюра и Том с Майей. Здесь мы не задерживаемся. Дом, в котором они жили, исчез, на его месте только громадная воронка и обгорелые остатки деревянных стропил. Бабушка и мама молча стоят около этой ямы. Можно предположить, что они чувствовали в этот момент.
Сейчас мне кажется, что до Горького мы добирались целый месяц, а может, так оно и было. Поезда через Москву не пропускали, через нее шли только военные эшелоны, мы стояли иногда по несколько дней на десятках разъездов, полустанков и станций. С натугой, два паровозика (их называли «овечками»), тащили бесконечный состав через страну, пылающую от пожаров, взъерошенную, постепенно приходящую в себя.
Следующая яркая картина – Волга, вот это река! Мост через нее такой, что не видно его конца. Пароходы с колесами по бокам шлепают по воде, гудят важно. Мы живем в школе около набережной. Точнее живем в спортивном зале этой школы. Кроме нас, здесь еще около сотни, наверное, человек из разных мест страны. Много детей. У каждой семьи свое место, огороженное кое-каким скарбом. Я наше легко нахожу по желтому фанерному чемоданчику. Здесь через несколько дней я заболеваю, проваливаюсь в горячий бред, а когда прихожу в себя, то оказывается, что мы собираемся и едем дальше на Урал, в город Соликамск. А главное – на пароходе, сначала по Волге, а потом по Каме, мы отправляемся туда, где нам предстоит переждать все военное время. Что война быстро окончится – не вызывает ни у кого сомнений. Путешествие короткое – несколько дней. Я с сожалением расстаюсь с пароходом, с детьми, с которыми успел познакомиться, с величавой Камой.
Урал, Соликамск. 1942 год
Пароход пристал к деревянному причалу. Наш первый ночлег в какой-то избе на косогоре над рекой запомнился тем, что «деда» и мама всю ночь зажигают зачем-то спички. На утро, кроме валяющихся везде спичек, я вижу на полу неимоверное количество обгорелых клопов. Мама заявляет, что «не останется здесь больше ни на один день». В этот же день мы перебираемся в другой дом, уже почти в городе, дом деревянный, но большой двухэтажный, сложенный из толстенных бревен. Адрес помню все жизнь – улица Труда, номер 45. В доме живет одна семья с очень, по-моему, смешной фамилией – Гуляевы. Нас селят на втором этаже, на «антресолях». В огороде еще один дом, небольшой, оказывается – баня. Около бани гуляет коза в глубокой задумчивости и еще во дворе суетится петух оранжевого цвета, явно недовольный появлением новых людей и невзлюбивший меня с первого взгляда. После первого же столкновения с этим оранжевым диктатором нашего двора, закончившимся моим позорным бегством, я выхожу во двор, только убедившись, что его поблизости нет.
Еще во дворе появляется собака, по кличке Каштан, совершенно черная, с блестящей, завивающейся крупными локонами шерстью. Это мой первый друг в Соликамске. Основой нашей прочной дружбы является для начала общая ненависть к петуху, этому оранжевому чудовищу.
В сарае вздыхает красивая, впервые мной увиденная не на книжной картинке, корова Люська. Она спокойная, теплая, пахучая, ее приятно гладить по шее, бархатистой, чуть влажной. К ней особое отношение у всех домочадцев. С ней говорят, употребляя только ласковые слова. Не то, что с козой, которую даже столетняя бабка Афоня шпыняет ногами, приговаривая: «у-у, – пучина ненасытная». Мне козу жалко, хотя, как оказывается, она не дает молока, а от Люськи по несколько раз в день надаивают по ведру пенящегося, кремового молока. После вечернего надоя, молоко сливают в зеленую чашу машины, – называется «сепаратор», – и все по очереди крутят ручку. Из сепаратора потом извлекают комок масла, чуть кисловатого, но такого вкусного… Сколько стоит такое масло, я узнаю значительно позднее.
В семье Гуляевых одни бабы. Бабка Афоня, всегда босиком, глаз не видно, так глубоко они запрятаны, могучая Марья Ивана – хозяйка дома, и две молодецкого вида девицы – Верка и Томка. Верке лет двадцать, Томке – шестнадцать. В Томку я, по-моему, влюбляюсь. Нашу любовь прервет моя очередная болезнь, на этот раз серьезная.
Мне вот-вот исполнится шесть лет, и я чувствую себя уже мужчиной, хотя бы потому, что в доме одни женщины. «Деда» работает где-то километров в десяти от города, в «лагере» (много позже узнаю, что такое Усольлаг), там он живет и ночует, и только по воскресным дням приходит к нам. Где мужики Гуляевы, не знаю, но с такой фамилией дома не усидишь. Все возрастающему во мне чувству собственного достоинства мешают только столкновения с петухом, который на мне вымещает все обиды, нанесенные ему Каштаном.
Бесконечной длины уральские вечера. Короткие дни, проходят в ожидании сводок «от советского информбюро», голоса из черной, бумажной тарелки громкоговорителя, в ожидании мамы, возвращающейся только в ночь из эвакогоспиталя, ожидании снега, который, говорят, скоро выпадет.
Наконец настает утро, когда свет, как молоко, льется в окна второго этажа наших антресолей. Снег так валит, что нельзя различить отдельных снежинок. Ничего нет на земле белее, чем этот снег и, когда он перестает идти к вечеру, то чтобы выйти из дома, лопатами проделывают проходы на улицу. Из каждого дома на улицу прокладывают снежные коридоры, а перед домом вырастают валы в человеческий рост от сброшенного с крыш снега. Снег меняет знакомую улицу, очертания домов, подсвечивает ровным матовым светом небо, засыпает до крыш низенькие бани в огородах, приглушает все звуки, как будто светлеет день и вечер.
Бесконечной длины темные уральские зимние вечера. Книги – единственное спасение для нас. Мама приносит их сразу целой связкой на неделю из библиотеки госпиталя, где она работает военврачом-рентгенологом. Читаем по очереди я и бабушка. Я уже давно читаю сам и не люблю, когда вмешиваются в мое чтение. Читаем все, что попадает в наши руки, все, что приносит в дом мама или кто-либо из «эвакуированных». У Гуляевых книг нет, может быь, они и читать не умеют.
Я прочитываю «Холодный дом», за ним мемуары Чарской, что в них было не помню – потом изумительный Марк Твен, несколько томов подряд, и вдруг попадается подшивка журналов Нива, начиная с 1905 года. С «Нивы» начинается мое увлечение географией и историей. Я потихоньку, чтобы не заметили, вырезаю из журнала карты военных действии в русско-японской войне, потом начинаю рисовать карты сам. Будущее определено – я стану путешественником, тем более, что еще появляется книга о Куке. География, географические карты, без этого нельзя путешествовать. Все по тому же журналу «Нива», я начинаю тщательно изучать страны мира, делая выписки и рисуя карты. Слушая сводки последних известий «от Советского Информбюро», я составляю карту продвижения немецких войск. Они уже около Москвы и Ленинграда…
Вечерами мы сидим с Гуляевыми на первом этаже дома, в «зимнике». Здесь тепло. Мы спускаемся к ним с «антресолей» к жарко натопленной, громадной печке. У нас наверху печки нет. Мы сидим вокруг стола. Я с коленями на табурете, навалившись грудью на край стола, читаю при свете «плошки» – фитилька, плавающего в стеарине. Окна плотно закрыты шторами и заклеены крест-накрест полосками бумаги – «светомаскировка». Немцы у самой Москвы, взрослые говорят о налетах немецкой авиации. Мы с бабушкой читаем, а Гуляевы?
Я часто спускаюсь один с наших антресолей, со второго этажа, откуда вниз ведет скрипучая, с резными перилами, лестница в два пролета, спускаюсь погреться внизу около печки. Картина внизу в «зимнике» всегда одна и та же. Бабка Афоня сидит у самовара, всегда на одном и том же месте. Прямо перед ней на столе, дощатом и белом от частого мытья, лежит горсточка брусники. Бабка узловатыми, сухими и тонкими пальцами берет одну брусничину, повертит ее со всех сторон, как будто собирается клюнуть, и, не разжимая рта, проталкивает ее сквозь плотно сомкнутые губы, от которых во все стороны расходятся лучиками морщинки. Потом из кружки наливает в блюдце чай и, с уважением, дует на него. Пьет бабка маленькими глоточками, но часто. Одно блюдце чая – одна брусничина. После каждой кружки бабка цепенеет, не то спит, не то думает о прожитом. Она неподвижна, как ящерица на солнце. У нее и руки похожи на ящериц. Бабка пьет чай, или что там у нее в самоваре, до позднего вечера. Почему-то самовар для нее ставится отдельный. Что она ест – неизвестно, этого я ни разу не видел. Горсть брусники всегда лежит перед ней, не уменьшаясь.
Марья Иванна, хозяка, как обычно, вертит ручку сепаратора и его ровное жужжание усиливает всеобщую дремоту, которой укутан теплый, пахнущий деревом дом. Девки, закатив глаза, позевывают. Маятник ходиков качается все медленнее и временами, кажется, застывает. Оживление наступает, когда хозяйка, управившись с сепаратором, горшками в печи, усаживается за стол со стороны, противоположной бабке Афоне, берет в руку нож и гребень и подзывает девок, которые по-прежнему сидят, прислонясь друг к другу, и тихонько, тоскливо, вполголоса напевают с полузакрытыми глазами. Девки, вроде бы нехотя, а на самом деле, с плохо скрываемым удовольствием, подвигаются по лавке, не отрывая от нее свои мощные зады, к матери. Одна из них кладет Марье Иване голову на колени и замирает.
Когда я первый раз увидел их за этим занятием, то ничего не понял. Хозяйка расчесывает гривы девок деревянным гребнем. Берет в рук нож и кончиком ножа прижимает что-то к ногтю большого пальца свободной руки. «Т-р-к», – щелкает в волосах, – «т-р-к». Девка жмурится и кошкой потягивается от удовольствия. Кажется, сейчас замурлычет. Все трое опять запевают что-то мне незнакомое… Ходики постукивают, печка потрескивает, в доме тепло, даже не верится, что снегу уже вполовину окна. Столовый нож в руке Марьи Иванны при мерцающем свете плошек усугубляет нереальность всей этой сцены, подсвеченной керосиновой лампой (у нас – «плошка»), и изредка озаряемой вспышками затухающей печки, у которой сейчас приоткрыта немного заслонка. Бабка Афоня нацеживает из своего самовара очередную чашку чая. Марь Иванна «бьет у девок вшей» – это мне потом объясняет бабушка, она все знает и все помнит про «старое время». Вши и война всегда вместе – так уж заведено, вздыхает она А войн она перевидала немало.
Вшей я раньше не видел, но теперь знаю, что это такое, у самого бывают. Их иногда находят и в моей голове. Вечерами все, в том числе и «эвакуированные», может быть, во всем городе, как и мы, совершают этот ритуал гражданской войны с насекомыми.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?