Текст книги "22:04"
Автор книги: Бен Лернер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Мы пожали друг другу руки и представились, но на меня так сильно подействовало прикосновение к руке, что я пропустил имя мимо ушей, и прежде чем я смог попросить ее повторить, ее увел от меня мужчина, именитый профессор чего-то там, чтобы познакомить ее с именитым писателем. Весь вечер я ходил среди гостей, выискивая случай втереться в ее общество, но случай так и не выпал – или мне не хватило духу действовать. Всякий раз, когда я слышал ее смех, или улавливал в общем гаме ее голос, или видел, как она изящной походкой движется через комнату, все мое тело вздрагивало, а потом возникало чувство, будто я падаю; это было похоже на миоклоническую судорогу, которая резко будит тебя в момент засыпания. Стоя там среди светил, я был уверен, что эти содрогания посылает мне судьба.
Вдоль одной стены столовой шли застекленные полки со всякими редкостями и скульптурами, и, оказавшись у полок, я увидел маленький графический портрет дочери в серебряной рамке, по удлиненности лица слегка напоминающий Модильяни; не сам ли Бернард, подумал я, нарисовал этот неподписанный портрет? К той минуте гости большей частью уже разошлись. От вина я расхрабрился и выпил еще один бокал, что, в свой черед, придало мне храбрости для того, чтобы сесть на один из освободившихся стульев в гостиной и вместе с другими послушать Бернарда. Он рассказывал, время от времени умолкая, чтобы помешать дрова в камине, историю французского писателя, который, нуждаясь в деньгах, сфабриковал письма к себе от ряда знаменитостей и попытался их продать университетской библиотеке. Украдкой я бросал взгляды на дочь Бернарда; отсветы камина мглисто золотили ее лицо.
За тот вечер я больше не сказал ей ни слова. Выяснилось, что ночевать у Бернарда и Натали она не собирается. Вскоре после того, как Бернард окончил рассказ – обманщика разоблачили, но потом он опубликовал письма в форме эпистолярного романа и удостоился похвал критиков, – профессор зевнул, давая понять, что собирается уходить, и дочь спросила, не подвезет ли он ее. Когда они встали, поднялись и все остальные, кто был в гостиной, и мне посчастливилось после того, как она поцеловала на прощание Бернарда, Натали и одного-двоих из гостей, получить от нее поцелуй в щеку. Сказала, что надеется еще как-нибудь со мной повидаться, и, казалось, миг спустя я уже бежал сквозь легкий снежок к себе в общежитие, громко смеясь от избытка радости, точно мальчик, каковым я, собственно, и был. Меня переполняло ощущение безграничных возможностей, мирового изобилия, великие светоносные сферы сияли надо мной без всякой иронии, уличные огни были окружены ореолами, мой взгляд различал моря на ярком лунном диске, дальние звездные системы; я намеревался прочесть все на свете, изобрести новую просодию и любой ценой завоевать сердце блистательной дочери старейшин-первопроходцев; ее дыхание, прикосновение губ заставило мой ум и тело вспыхнуть, подобно пригасшим углям, недолговечным огнем; и земля была прекрасна поверх всех перемен.
За следующие несколько месяцев я не пропустил ни одного приема и все высматривал их дочь, не осмеливаясь спросить их о ней прямо, да и вообще в тот первый год я мало что говорил Бернарду и Натали, хотя постепенно чувствовал себя при них все свободнее и теперь более чем когда-либо хотел произвести на них впечатление. Она часто возникала в моих снах, один из которых завершился последней пока что у меня поллюцией, но большей частью эти сны были невинными и банальными: взявшись за руки, мы гуляем по Парижу, и тому подобное. Она стала незримо присутствующим фантомом, с которым я сопоставлял действительность, куря марихуану с соседом по общежитию; мне казалось, я вижу, как она проезжает мимо в машине, сворачивает за угол, идет по трапу в аэропорту, где я ждал вылета домой в начале зимних каникул.
В конце концов я спросил Бернарда, как ее зовут и где она живет, вероятно выдав этим вопросом свое отчаянное состояние; он недоуменно посмотрел на меня и сказал, что у него нет дочери. Я почувствовал, что мир вокруг меня перестраивается: словно кто-то умер. Но кто же она – эта женщина, которая уехала с профессором, которая сказала, что выросла в этом доме, которая изображена на рисунке? Он не мог сообразить, о ком я говорю. Заявив, что выросла здесь, она, вероятно, имела в виду нечто другое; может быть, подумалось мне, она подразумевала, что многому здесь научилась? Он попросил меня принести из столовой портрет и, увидев его, сказал, что купил его в Мичигане на гаражной распродаже; мои глаза – так, по крайней мере, мне помнится – наполнились слезами.
С того момента, когда я узнал, что они бездетны, – разумеется, они были бездетны; в их доме не имелось никаких признаков нуклеарной семьи[37]37
Нуклеарная семья (от лат. nucleus – ядро) – семья, состоящая из супружеской пары и детей.
[Закрыть], – до того дня, когда я прочел сообщение Натали о случившемся с Бернардом, прошло пятнадцать лет. Звоня сейчас Натали на сотовый, я вновь увидел лицо их дочери, почувствовал отдаленное эхо желания, захотел позвонить ей и поговорить о Бернарде. В течение этих пятнадцати лет я публиковал произведения Натали и Бернарда в журналах, которые редактировал, писал о них статьи, часто у них бывал. Совсем недавно я по просьбе Натали приезжал к ним в Провиденс, и они предложили мне стать их литературным душеприказчиком. Великая честь, громадная ответственность; произнеся в ответ длинную, пропитанную вином речь, где перечислил множество своих недостатков и упомянул о своем диагнозе, я согласился.
Натали подняла трубку; впрочем, «подняла» – анахронизм. Ее голос звучал как обычно. Я спросил, чем могу быть полезен. Она ответила, что практически ничем, хотя они будут рады, если я завтра утром наведаюсь в больницу. Было бы неплохо, если бы я принес какой-нибудь сборник стихов: она понемногу читает Бернарду, когда он не спит.
Я поехал к себе в Бруклин по пятому маршруту метро, недоварил и съел спагетти, а затем принялся ходить по квартире, пытаясь решить, какие стихи принести. Четыре часа спустя квартира выглядела как после обыска или землетрясения. Поднимая пыль, я снял с шершавых сосновых полок не один десяток книг и все их отверг, громоздя стопами на полу: книга была либо подарена мне Бернардом и Натали, либо опубликована ими, либо написана ими, так что принести ее значило бы проявить скудость воображения; или же я знал или боялся, что этот поэт им не нравится; а иные стихи были слишком грустными или слишком длинными, чтобы читать их Бернарду в его состоянии. Я все сильней отчаивался, к беспокойству о Бернарде теперь добавилось нелепое беспокойство о том, что, принеся не ту книгу, я каким-то образом обману их доверие ко мне как к душеприказчику, выявлю свою несостоятельность. К тому же я еще и начал испытывать стыд, осознав, что, окажись я в положении Бернарда, я не думал бы ни о какой литературе, только просил бы морфий и, если бы это было возможно, отвлекался бы с помощью телесюжетов о невероятных или курьезных событиях. Тут я невольно стал воображать, как поправляюсь – или не поправляюсь – после операции на открытом сердце.
Я лежал на полу, смотрел на медленно крутящийся потолочный вентилятор и, испытывая некоторые трудности с дыханием, думал, что ломаются все привычные временны́е закономерности: Бернард и Натали уступают силе биологического времени; они попросили меня – с моей аортой – стать проводником их сочинений в будущее, которое я все чаще представлял себе подводным, представлял как существование после потопа; ничто из прошлого не пригодно к употреблению – в своей полной книг квартире я не могу и страницы этого прошлого найти, чтобы принести в ту же больницу, где измеряли мои конечности и где, если позволит страховка, может быть, осеменят мою подругу.
И вдруг из ниоткуда, точно слетев с потолочного вентилятора, явилось имя искомого поэта: Уильям Бронк[38]38
Уильям Бронк (1918–1999) – американский поэт.
[Закрыть]. Я вспомнил рассказ Бернарда о его единственной встрече с Бронком, во время которой они мало что сказали друг другу: в исполненном взаимной симпатии, но чуточку неловком молчании они то ли съели ланч, то ли выпили по чашке кофе. Бернард считал Бронка одним из великих, но недооцененных поэтов второй половины двадцатого века. Десять лет спустя, сказал мне Бернард, когда Бронк уже умер, он познакомился с аспирантом, который был не то дальним родственником Бронка, не то другом его семьи и много общался с поэтом в последние годы его жизни. Аспирант постоянно говорил о Бронке так, словно Бернард и Бронк были близкими друзьями, словно они знали друг друга с детства, и Бернарда это немного озадачивало. После пятого или шестого разговора из тех, когда аспирант, заведя речь о Бронке, вспоминал, чтó он был за человек, Бернард счел нужным объяснить ему, что, безмерно восхищаясь стихами Бронка, он виделся с ним только однажды, да и то коротко, что у него не сформировалось о Бронке никакого впечатления как о человеке. Аспирант был потрясен. Но он же много раз говорил мне о вас, сказал он Бернарду, о том, как вы искали с ним встреч, как вы и он хорошо ладили между собой, какое между вами было взаимопонимание, и так далее. Ваши отношения – одна из главных причин того, что я стал у вас учиться, сказал аспирант. Я представляю себе, что Бернард воочию увидел, как вокруг аспиранта перестраивается мир.
В другой раз Бернард, вспомнилось мне, сказал, что Уоллес Стивенс[39]39
Уоллес Стивенс (1879–1955) – американский поэт.
[Закрыть] очень сильно повлиял на двух поэтов, которых он, Бернард, горячо любит: на Эшбери[40]40
Джон Эшбери (род. 1927) – американский поэт.
[Закрыть], пользующегося заслуженной славой, и на мало кому известного Бронка. Эшбери, сказал Бернард, пишет в цвете, а у Бронка стихи черно-белые; Эшбери унаследовал сочность поэзии Стивенса, тогда как Бронк снял с нее роскошные одежды, он словно бы перевел Стивенса, уложив его в рамки ограниченного словаря. В результате поэзия Бронка соединяет в себе философскую весомость с почти аутистской языковой простотой. Это сочетание, должен признаться, особого впечатления на меня никогда не производило; я прочел все его книги из чувства долга, но глубина такого рода обычно казалась мне скучной или неубедительной. Однако теперь, найдя на одной из полок избранные стихи Бронка и открыв томик в случайном месте, я наконец ощутил его силу, она обрела для меня реальность:
В середине лета
Зеленый мир, зеленое углублено контрастом
со светло-голубым. И вспоминаются холсты
с манящими пейзажами, которые видны
сквозь тихое окно за безмятежным
лицом позирующей, с дальними пейзажами
за ней, сидящей безмятежно,
и точно из немыслимого зеркала, лицом от нас,
людская безмятежность смотрит на зеленый мир,
который смотрит на ее лицо. Гляди,
здесь это место, эта зелень,
контрастом с небом углубленная. Здесь воздух
и ягоден, и свеж, и сладок.
Тепло. Мы здесь. Мы здесь.
Пусть это тоже будет на бумаге,
Пусть будет с тем же правом, что картины зверств.
Земля прекрасна поверх всех перемен.
Этот-то сборник я и принес в больницу на следующее утро, помимо салата с киноа и сушеных манго для Натали. Едва я вошел в лифт, как двери за мной закрылись, я нажал седьмой этаж, но цифра не зажглась. Тем не менее лифт начал подниматься, останавливаясь на каждом этаже. Я был в лифте один, и его странное поведение действовало мне на нервы, поэтому я вышел на четвертом этаже и двинулся дальше пешком. Позже я узнал, что это субботний лифт, работающий автоматически, чтобы правоверные евреи могли воздерживаться от использования электрических переключателей в Шабат.
В больничной койке Бернард выглядел крохотным, его шея была в ортезе, но при этом он выглядел самим собой; он сожалеет, сразу сказал он мне хриплым из-за травмы гортани голосом, что медицинские дела не позволили ему прочесть мой роман. В палате пахло, как обычно пахнет в больничных палатах, дезинфектантом и мочой, но в остальном там было нормально. Бумажная занавеска отделяла нас от другого пациента, который, похоже, спал.
Я развлекал Натали и Бернарда, стараясь не обращать внимания на пиканье приборов, к которым он был подключен, комическим рассказом о моем вчерашнем смятении из-за выбора книги; я знал, сказал я им, что это была проверка с их стороны. Когда я вручил им Бронка, у меня создалось впечатление, что Натали тронута, что это удачный выбор, свидетельство того, что я хорошо их слушал все эти годы; но не исключаю, что я лишь вообразил себе эту реакцию. Бернард начал рассказывать заново историю про аспиранта, но это потребовало слишком больших усилий, и он не закончил. Я перевел разговор на их «дочь» – только сейчас я по-настоящему увидел сходство между двумя историями, – но Бернард не смог про нее вспомнить, хотя мы много раз до этого со смехом обсуждали мою ошибку.
Несмотря на яркость больничного освещения, выйти на улицу было все равно что попасть из ночи в день, или покинуть затемненный театр после дневного спектакля, или всплыть на поверхность в подводной лодке: граница между больницей и всем, что снаружи, была границей между мирами, между средами. Замечали ли вы, как люди медлят в отсеках вращающихся дверей, будто ныряльщики, которые проходят декомпрессию, чтобы предотвратить образование пузырьков азота в крови? Обращали ли вы внимание, какой у многих озадаченный вид (я нашел скамейку на другой стороне Пятой авеню, сел и стал смотреть), когда они, выйдя из больницы, ступают на тротуар? Словно им внезапно кажется, что они забыли что-то важное, но не вспоминается, что именно: ключи, телефон, подробности утраты? Ужасно видеть, как они вспоминают секунду спустя; наблюдая за дверьми больницы с безопасного расстояния, я думал о тех неделях, что прожил у Алекс, ночуя на тюфяке, после того как ее подругу насмерть сбила машина в Челси. В иные утра Алекс, имеющая привычку вылезать из постели не вполне проснувшись, вспоминала, что Кэндис нет в живых, на полпути в кухню, куда шла поставить чайник (не могу объяснить, откуда я знал, что она вспоминала не сразу, и как определял момент, когда это возвращалось в ее сознание). Если хочешь выделить из потока посетителей, покидающих больницу Маунт-Синай, тех, кто в отчаянии или кому вскоре это предстоит, не надо, решил я, искать откровенных признаков угнетенности или тревоги; ищи людей, чьи лица напоминают лица авиапассажиров, выходящих после долгого перелета. Озадаченная пустота в их глазах – знак того, что тело начинает привыкать к новому часовому поясу и к земной толкотне.
Толкотня… Я сидел спиной к парку, дожидаясь, чтобы город снова вобрал меня в себя; я задержал дыхание, пока не рассеялись выхлопы от проезжавшего автобуса. Гудки дающего задний ход фургона службы быстрой доставки перешли в гудочки сердечного монитора Бернарда. Я начал повторять слово «толкотня» вслух, присоединившись к тысячам ньюйоркцев, говоривших в ту минуту с самими собой; я повторял его до тех пор, пока в голове не нарисовались ступка и пестик, толкущие полет в порошок. И это навело меня на мысль о растворимом кофе.
На следующей неделе, когда ко мне принять душ пришел протестующий, на полу у меня все еще громоздились стопки книг. Он был на несколько лет моложе меня и выше ростом, настолько выше – в нем было шесть футов три дюйма минимум, – что дом как-то сразу уменьшился; когда он следом за мной поднимался ко мне на третий этаж, ему пришлось пару раз пригнуться, чтобы не задеть головой потолок лестничной площадки. Он что, марфаноид? Он поставил свой объемистый альпинистский рюкзак у моей двери и сел на ступеньку, чтобы разуться перед входом в квартиру, хотя я сказал, что в этом нет нужды, и, пока он там сидел, я ощущал сложную смесь запахов: пот, табак, псина, грязные носки. Я спросил, как долго он ночевал в парке, и он сказал: тут – неделю, но в одном лагере за другим по всей стране уже месяца полтора. От дома его родителей в Акроне, где он жил в подвале, он уехал в автоприцепе протестующих, с которыми списался через сайт объявлений, и через этот же сайт протестующие находят горожан, готовых пустить их к себе помыться. С его лица не сходила обезоруживающая улыбка. Он спросил меня, часто ли я бываю в Зуккоти-парке[41]41
В Зуккоти-парке на Нижнем Манхэттене осенью 2011 года группировались участники движения «Захвати Уолл-стрит» (Occupy Wall Street, OWS).
[Закрыть].
Было около восьми вечера, примерно в это время я всегда ужинаю, и я спросил его, не хочет ли он есть, но оговорился, что повар я никудышный и могу приготовить только стир-фрай[42]42
Стир-фрай – традиционное для кантонской кухни блюдо, приготовленное в глубокой сковородке путем быстрого обжаривания продуктов в раскаленном масле.
[Закрыть]. Он сказал: поем с удовольствием. Лишь когда я вынимал из маленькой стиральной машины с сушкой, которая стоит у меня в чуланчике, чистые полотенца для него, мне пришло в голову предложить ему постирать у меня одежду; я сделал это, немного смущаясь из-за собственного великодушия. Будет очень кстати, ответил он, и я показал ему, как все работает; он выгрузил из рюкзака в машину грязную одежду, но в ванную отправился в чем был.
Начав резать овощи, я почувствовал, что не очень-то голоден; мысль о готовке появилась у меня, вероятно, просто потому, что надо что-то предложить человеку и надо чем-то себя занять, пока он в ванной. Алекс дала мне несколько бутылок вина из оставшихся от адвоката, и я откупорил одну. Я поставил вариться красное киноа, нашел в глубине холодильника нормальный на вид тофу[43]43
Тофу – соевый творог.
[Закрыть] и добавил к брокколи и тыкве, пока чеснок и лук обжаривались в масле. Из кухни мне видно было, как из-под двери ванной идет пар. Я вставил телефон в гнездо маленькой акустической системы и запустил The Very Best of Nina Simon: я хотел заглушить любые звуки, способные смутить нас обоих, какие он мог там издать.
Мешая овощи, я с медленно нарастающей тревогой осознал, что не могу вспомнить, когда последний раз готовил в одиночку для другого человека; я вообще, честно говоря, не помнил, чтобы когда-нибудь это делал. Я много раз готовил вместе с кем-то, обычно выступая в роли потрясающе некомпетентного помощника шеф-повара, которым могла быть Алекс, мог быть Джон, мог быть еще кто-либо из друзей или родни. Бывало, я говорил интересующей меня женщине: «Мне хочется пригласить вас ужинать, но я не умею готовить», – в надежде, что она скажет на это: «А я готовлю очень хорошо» и я смогу попросить ее прийти поучить меня; когда это срабатывало, мы с ней пили на кухне спиртное, а в стряпне я между тем проявлял милую (как я надеялся) неуклюжесть и ровно ничему не учился. Кроме разве сэндвичей, которыми я кормил Алекс, когда она болела мононуклеозом (да и те я норовил не делать, а покупать), я не мог припомнить просто-напросто ни единого случая, чтобы я один своими руками приготовил даже простейшее блюдо для кого-то другого. Самым близким к этому, что хранила моя память, была жарка яичницы в День матери или День отца в детстве, однако мне всегда помогал не затронутый праздником родитель, да и брат прикладывал руку. Напротив, блюдам, которые готовили для меня другие, конца-края не было, они исчислялись многими тысячами, а их общий вес – тоннами, начиная от материнского молока и кончая совсем недавними трапезами. Не далее как на днях Аарон зажарил курицу для нашего традиционного ужина (мы встречаемся раз в месяц потолковать о том о сем и обсудить Роберто), а прошлым вечером Алина соорудила изысканное трио ближневосточных салатов; ни ему, ни ей я не помог ни в чем, хотя мимоходом предлагал. Мой обычный вклад сводится к вину, которое само представляет собой тщательно выдержанный продукт чужого труда. Скорее всего, были эпизоды, о которых я запамятовал, но эпизоды в любом случае крайне редкие.
Я был бы рад сказать, что осознание этой асимметрии побудило меня – пока я добавлял к блюду, грозившему стать поразительно пресным, соевый соус и перец – к медитации об удовольствии от приготовления пищи моющемуся ближнему, но только я не испытывал тогда особого удовольствия. Я был бы рад сказать на худой конец, что решил отныне стряпать для друзей, быть не только потребителем, но и производителем субстанций, необходимых людям, принадлежащим к моему кругу знакомых, для пропитания и роста. Я был бы рад сказать, что, пока протестующий принимал душ, меня тревожило противоречие между моим декларируемым политическим материализмом и моей неопытностью в этой практической области, в этом виде материального творчества, – но я мог уклониться от этого противоречия или приглушить его, призвав на помощь свою неприязнь к бруклинской бутиковой биополитике, творящей некий сплав заботы о собственной персоне, о здоровом питании с политическим радикализмом посредством непомерных трат денег и времени на стилизованное приготовление пищи. К тому же – как понимать утверждение, что Аарон и Алина приготовили мне эти блюда, если ингредиенты были выращены, собраны, упакованы и транспортированы другими людьми, входящими в величественную и убийственно идиотскую мировую систему? Сознание собственного эгоизма повело меня сейчас, надо признать, лишь к еще большему эгоизму, который выразился в чувстве одиночества, в жалости к себе вопреки тому, что люди так часто готовили для меня, ибо, помешивая овощи в своей маленькой кухне, стоя над плитой в свои тридцать три года, я был подавлен мыслью, что никто в этой фундаментальной сфере человеческой заботы не зависит от меня, что я никого не кормлю, не питаю. «Не покидай меня», – молила по-французски Нина Симон, и, кажется, впервые в жизни – уж не знаю, была ли здесь какая-нибудь логика, – я захотел, остро захотел иметь ребенка.
Но потом отшатнулся от этой мысли, желание отцовства исчезло начисто. Вот, значит, как оно действует, сказал я себе, словно поймал идеологический механизм на месте преступления: пускаешь молодого борца с капитализмом помыться в квартире, которую ты снимаешь за сильно завышенную плату, и, пока готовишь пищу, чтобы поесть с ним вместе, неумолимая сила этого механизма заставляет тебя желать, чтобы твой собственный генетический материал был воспроизведен в том или ином варианте буржуазной семьи: почти карикатурное извращение ценностей под воздействием вина и пения. Сделав этот жест, ненадолго предоставив крохотную часть своего домашнего пространства – ванную – в общее пользование, ты затем тут же претворяешь коллективистскую политическую идею в частный семейный сюжет. И все эти рассуждения – за то время, что ушло на приготовление блюда из крупы со склонов Анд… Тебе знаешь что нужно? Обуздать любовь к самому себе, которую ты наделяешь бытием в воображаемом потомстве, в следующем поколении тебя, любимого, и сделать любовь движущей силой политики: позволить ей распространиться вширь, вылиться в разработку надличностного революционного сюжета в настоящем, в усилия, направленные на совместное сотворение такого мира, где сутью момента может быть нечто отличное от приобретения благ.
Еда получилась более-менее, но протестующий несколько раз повторил, что она просто блеск. Он снова надел грязную одежду, в которой пришел, но посвежел на вид, и пахло от него сносно. Он пил только воду, но от еды разговорился, и, пока его одежда крутилась в машине, рассказывал мне о своем путешествии; самым существенным, сказал он, за время участия в «движении» – существеннее, чем споры со всеми обо всем, чем дубинки окруживших их компанию на Бруклинском мосту полицейских, чем то, что он научился подключать генераторы и бросил пить, – было для него, как он выразился, «успокоение» насчет мужчин. Я подумал было, что сейчас начнется исповедь о сексуальном пробуждении, но он имел в виду нечто иное, более общее: он перестал видеть в каждом взрослом незнакомце мужского пола физическую и психологическую угрозу, начал предполагать в людях хорошее. Сколько я себя помню, сказал он, когда я шел мимо кого-нибудь по улице, или видел кого-нибудь в другой машине, или встречал в коридоре здания, я вот что про себя думал, сознательно или нет: кто из нас сильнее, он мне начистит морду или я ему? Почти каждый мужчина думает так же, сказал протестующий, и я согласился, хотя после восемнадцати – девятнадцати эти мысли, похоже, медленно, но неуклонно сходили у меня на нет, а теперь их место занимает мысль, что удар в область аорты может меня убить. Но сегодня, когда я открыл протестующему дверь и увидел, какого он роста, не мелькнуло ли у меня в голове, что мои шансы в драке ничтожно малы? Вероятно, мелькнуло. Но я больше так не думаю, сказал протестующий, меня от этого отучили многие встречи вроде теперешней (вероятно, он имел в виду мою готовность пустить его в душ и поделиться едой).
Мы немного поговорили про недавние бесчинства нью-йоркской полиции, а потом он сказал:
– Вот, к примеру, когда ты еще мальчик и пошел в школе в уборную, стоишь писаешь с кем-нибудь рядом, – (я немного заволновался: куда он клонит?) – всегда хочется скосить глаза, посмотреть, какой у него член. Но чем ты старше, тем больше рискуешь обидеть, тебя гомиком могут назвать и тому подобное, и эти подглядывания прекращаются с какого-то возраста, разве только ты – ну, не знаю – партнера ищешь. Но в средних классах, а для кого-то в старших начинается вот какая игра: когда становишься перед писсуаром и вынимаешь член, чуть-чуть подгибаешь колени или как-нибудь по-другому показываешь, что поднимаешь некоторый вес.
Я засмеялся, потому что понял, о чем он говорит, понял очень хорошо, хотя раньше, видя эту широко распространенную практику, воспринимал ее бессознательно. Бесчисленные случаи промелькнули перед моими глазами: в уборных при раздевалках бассейнов в детстве в Канзасе; последнее время – в аэропортах по всей стране и в больших ресторанах; вот, пожалуй, главные места, где я справлял малую нужду в компании, потому что в школе я всегда шел в кабинку. И ведь действительно: многие мужчины, может быть большинство, беря, так сказать, себя в руку, делают это так, будто поднимают как минимум тяжелую трубу; иные, давая понять, что вес очень велик, что сила тут нужна прямо-таки нечеловеческая, подставляют себе под спину свободную ладонь, если держат пенис одной рукой, или же берутся за него сразу обеими. Я попытался вспомнить, видел ли такое в других странах. Как бы то ни было, мы теперь хохотали оба, давно мне не было так смешно: протестующий встал и прямо тут, в моей комнате, сымитировал ритуальный спектакль, разыгрываемый перед мочеиспусканием мужчиной со Среднего Запада.
– Я видел, как мой папа играл этот спектакль, – сказал протестующий, переводя дыхание, – видел, как его играли мои тренеры и друзья, да я и сам всю жизнь его играл и не отдавал себе особого отчета, а тут на днях мы заходим в уборную «Макдоналдса» около парка, нас туда всегда пускают, и мой приятель Крис мне говорит: «Когда ты перестанешь делать вид, что он у тебя такой увесистый? Может, помочь тебе его держать?» И тут до меня в первый раз дошло, что я так делаю, что мужчины сплошь и рядом делают так всю жизнь, я это осознал и перестал. Да, я знаю, смысл нашего движения не в этом, но хочу вам сказать, что теперь не мерю глазами всех мужчин с мыслью, кто победит в драке, и не веду себя так, будто мой член весит тонну, и это мне помогает смотреть на мир чуть-чуть по-другому, вот ведь какая штука.
Мы вместе убрали со стола и пошли к метро; я договорился с Алекс, что мы встретимся у Линкольн-центра. Перед тем как он вышел на Уолл-стрит, я сказал ему, чтобы он кинул мне сообщение, если еще раз понадобится душ – ему или кому-нибудь из друзей, – и добавил, что в любом случае мы наверняка еще увидимся в парке, что я часто бываю в Народной библиотеке[44]44
Имеется в виду библиотека, созданная осенью 2011 года протестующими в Зуккоти-парке.
[Закрыть]; но я так потом его и не встретил. Мне стало немного не по себе, как-то неуютно, когда за ним закрылись двери вагона и я поехал дальше, к центру исполнительских искусств, но мне и в голову не пришло изменить свой план.
Мы с Алекс повстречались на Шестьдесят второй улице в сравнительно короткой очереди на «Часы» Кристиана Марклея[45]45
Кристиан Марклей (род. 1955) – швейцарско-американский видеохудожник и композитор.
[Закрыть]. Этот круглосуточный видеопроект демонстрировался в течение недели без перерыва. Время ожидания в очереди было непредсказуемо; мы уже два раза приходили, становились в очередь и уходили, потому что стоять надо было два часа минимум; но сейчас народу было меньше – все-таки поздний вечер в середине недели. Мы с Алекс несколько дней не виделись, и в очереди можно было обменяться новостями.
Она побывала у матери в Нью-Полце, и хотя с предыдущего ее приезда туда месяц назад мать внешне не изменилась – слабая, да, но не более слабая, – многие ее разговоры были теперь впрямую о смерти, о неизбирательном воздействии цитотоксинов, циркулирующих в ее организме. Нет, она не думает, что умрет завтра, сказала Алекс, и не бросила борьбу за то, чтобы прожить еще долго, но она явно смотрит на оставшееся время как на продление болезни, а не как на время после выздоровления. Преподавательница социологии в университете штата Нью-Йорк в Нью-Полце, мать вырастила Алекс во многом сама; отец, уроженец Мартиники, никогда не был женат на ее матери, и помнила его Алекс смутно. Отчим, преподаватель того же университета, появился, когда Алекс было двенадцать; мягкий, внимательный человек, он теперь, по словам Алекс, чем дальше, тем больше впадал в тихое отчаяние.
– А я, между прочим, – сказала Алекс, явно желая переменить тему, – сегодня узнала, что мои сволочные зубы мудрости надо удалять.
– Я думал, тебе их в детстве удалили.
– Два удалили, а два верхних остались, думали, от них проблем не будет, а теперь там непорядок, дырки, потому что я не достаю их толком, когда чищу.
– Когда будешь удалять?
– Скоро, потому что медстраховка истекает. И кстати, все равно это мне обойдется в тысячу долларов самое меньшее, до того у меня во рту все нехорошо.
– Черт. Сочувствую. Дай мне знать, на какой день назначишь, и я пойду с тобой. Супчик тебе сварю. Я тут немножко совершенствовался в кулинарии.
– Тебе там понравится. Сестра в регистратуре говорит, я могу выбрать либо местное обезболивание, либо внутривенный препарат, он посерьезнее, решать мне самой. Врач советует местное, но почти все, кого я знаю, выбирали общее.
– А в детстве тебе как обезболивали?
– Не помню, в том-то все и дело. Я спросила маму, она говорит, ей кажется, что вводили что-то посерьезнее. Насколько я знаю, внутривенная анестезия вызывает потерю памяти. Вот почему многие не помнят, как им обезболивали. Разница на самом деле не в том, насколько тебе больно, а в том, помнишь ты что-нибудь или нет.
– Я бы не хотел, чтобы со мной совершали манипуляции, зная, что я ничего не буду помнить.
– Я, наверно, выберу местное.
Я подумал предложить ей эту тысячу долларов, которую не покроет страховка, и меня встревожила мысль, что она склоняется к местному только потому, что оно дешевле, но я не был уверен, что ей придется по душе этот жест, и не стал ничего говорить.
Я рассказал ей о протестующем, надеясь, что история про писсуарные мини-конкурсы поднимет ей настроение, и очередь шла быстро – так, по крайней мере, казалось; мы простояли намного меньше часа. «Часы» – это часы: двадцатичетырехчасовой монтаж, где тысячи сцен из кинокартин и, в некоторых случаях, из телефильмов склеены так, что смотришь все в реальном времени; в каждой сцене время дня либо показано на экране, либо упоминается в диалоге, и ход часов и минут в фильме и в действительности синхронизирован. Марклей и его помощники в поисках подходящих фрагментов несколько лет просеивали киноматериал, накопленный за целый век. Когда мы заняли наши места, часы показывали 23.37, и напряжение приближающейся полуночи было весьма ощутимо, все предыдущие двадцать три с половиной часа показа неумолимо готовили эту кульминацию. (Я хотел успеть к 22.04, чтобы увидеть удар молнии в часовую башню над зданием суда в фильме «Назад в будущее» – удар, позволивший Марти вернуться в 1985 год, – но Алекс не могла приехать назад от матери к этому времени.) Сейчас актеры во всех сценах, сколь бы резкими ни были нестыковки, казалось, вели единую линию, нацеленную на временной рубеж впереди. Хоть мы и пришли всего за двадцать три минуты до конца суток, мы включились мгновенно. Один за другим несколько человек на экране умоляли по телефону отсрочить казнь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?