Текст книги "Танцы со смертью: Жить и умирать в доме милосердия"
Автор книги: Берт Кейзер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Больное домашнее животное
Вчера вечером скончалась Али Блум, 76 лет – несмотря на свой внушительный возраст, вполне неожиданно. Она была «дипломированной» легочной больной и долгие годы разыгрывала заключительный акт в респирационном спектакле, издевательски провожая Смерть заносчивым взглядом и нагоняя на нас страху в сцене умирания, которая на протяжении пяти лет ничем не заканчивалась. Она ни за что не давала Костлявому заглянуть себе в легкие. Если бы тот узнал, что в ее грудной клетке разве что жалкая паутина, мерзкий Скелет взмахнул бы косой гораздо раньше.
Профессор Де Граафф все эти годы заботился о постоянном возобновлении реквизитов, предназначенных для изнурительного проведения ее acte sans paroles [сцены без слов]: немыслимых количеств таблеток, порошков, свечей, инъекций и спреев, биохимию коих он проследил вплоть до самых отдаленных побочных эффектов. Идея, что эта медицинская тирания загонит больше кислорода ей в кровь, казалась мне басней. Тем не менее посещение клиники Де Грааффа ее каждый раз ставило на ноги. «Не что даешь, а как смотришь», – говорит Яаарсма. И Де Граафф, как никто другой, умеет смотреть так, как надо. В сине-стальном взгляде его глаз сверкает уверенность, к тому же опирающаяся на солидную биохимию, – дьявольское плацебо!
Во время прохождения практики по терапии я как-то зашел в кабинет Де Грааффа: нужно было то ли что-то взять, то ли принести – рентгеновские снимки легких, наверное. Я попал в этакий профессорский кабинет конца XIX века, с дубовыми панелями до уровня плеч, далеко запрятанный в больнице, словно личные покои папы в Ватиканском дворце. Профессор, в белоснежном халате, залитый роскошным осенним светом, восседал за массивным письменным столом и, к моему ужасу, курил сигарету. Я тут же решил, что никому об этом не скажу, – до такой степени сильно хотел я тогда, чтобы наша профессия представляла собой нечто особенное.
И вот Али умерла. Она уже не сунет мне в нос свою козырную карту, плевательницу, наполненную гнойной мокротой, со словами: «Если я умру, это будет ваша вина», притом что ее глаза говорили: «Если бы мне умереть, – но и тогда вы были бы виноваты».
Когда я прихожу для заключительного осмотра, она уже в гробу. Цвет лица у нее не изменился. Я долго смотрю на ее застывшие без движения ресницы. Глаза у нее прикрыты не полностью, и кажется, что она за мной подглядывает. Выглядит это ужасно. Почему я вообще здесь стою? Есть что-то непристойное в том, чтобы бесстыдно смотреть на нее, когда ее уже нет. Труп можно сравнить с фотографией. Сидят в комнате умершего и рассматривают фотографию человека, который еще недавно здесь был. Джейн Гудолл[16]16
Dame Jane Goodall (род. 1934) – британская исследовательница, этолог; более 45 лет изучала социальную жизнь шимпанзе в Танзании.
[Закрыть] описывает мать-шимпанзе, которая несколько дней таскала с собой своего умершего детеныша, безуспешно пыталась дать ему грудь и не могла понять, почему он больше не цепляется за ее тело. Ее медленное осознание того, что дитя стало трупом, вообще говоря, гораздо понятней, чем та мгновенная перемена, с которой мы соотносим все свои действия, но которую мы, никто из нас, до конца так и не воспринимаем.
По дороге в свой кабинет, где мне предстоит подготовить свидетельство о смерти, я осознаю всю степень коварства в той легкости, с какой дается заключение о многих умерших. Чужую смерть заворачиваешь в целлофан и невольно думаешь, что и собственный конец будет представлять собой не более чем докучную волокиту. Сперва в морг, чтобы в последний раз увидеть умершего. Потом, за чашкой кофе, заполнять формуляры. Причина смерти естественная? Безусловно. Скончался в медицинском учреждении? Нет, дома. Вскрытие не предусматривается. Пол мужской, возраст 80 лет. Непосредственная причина смерти? Пишешь: инфаркт миокарда или легочная эмболия, никаких иных заболеваний, установленных на момент смерти. Передаешь бумаги служащему в приемной и возвращаешься к повседневной рутине.
Для меня о вскрытии и речи не может быть. Во время прохождения годичной прозекторской практики в больнице Бюргвал мне довелось однажды увидеть, с какой жадностью медицинская братия сорвалась с мест, чтобы еще раз как следует рассмотреть своего умершего коллегу. Это произошло после смерти Д., врача, хорошо известного в городе. Он умер от пищеводного кровотечения при циррозе печени. Говорили, что вообще удивительно, как он дожил до 58 лет. Я о нем знал понаслышке. Его влекли поэзия, женщины, алкоголь; в медицинских кругах его очень ценили. Коллег подкупало, что в нем жил дух богемы, ибо сами они давно уже не писали стихов, не трахались и не напивались – подойдя к возрасту, когда люди прочно вросли в социум и спокойно готовятся приземлиться там, где их ждет могила или домик во Франции. Тогда как Д. пускался во все тяжкие, пока не встретился со своей последней бутылкой.
Только при вскрытии я узнал, в ком же я роюсь. «Ну и какая, собственно, разница?» – подумалось мне. Когда я извлек печень и, глядя на этот замордованный орган, услышал постепенно нарастающее гудение, я с ужасом заметил, что окружен тридцатью-сорока коллегами. Они незаметно просочились из всех уголков больницы в прозекторскую и, вытягивая шеи, глазели на уже наполовину выпотрошенные останки. Стоявшие сзади налегали на плечи тех, кто стоял впереди. Вот тебе и разговоры о privacy[17]17
Сфера неприкосновенности личности (англ.).
[Закрыть].
Похоже, но совершенно в ином контексте проходило для меня первое вскрытие на четвертом курсе. Это был труп профессора П., при жизни тонкого клинициста и прозорливого ученого – сочетание, не часто встречающееся в нашей профессии. Он одним из первых распутал клубок болезней обмена веществ, и одна из них была названа его именем.
Какими мотивами он руководствовался, завещая свое тело науке, мне не известно. Думаю, немного найдется людей, которые захотели бы позволить кромсать свое тело, если бы им самим когда-либо довелось присутствовать при подобном проступке. Может быть, для профессора П. это был жест смирения, решение, принятое в настроении «ибо из праха возник»[18]18
Быт 3, 19.
[Закрыть]. Не мог же он всерьез думать, что вскрытие хоть на шаг приблизит нас к проникновению в тайну его выдающейся личности.
Семеро коллег-профессоров собрались в секционном зале. Примечательно, что все они были на месте уже при первом разрезе, а не рассматривали извлеченные и очищенные органы, дав уговорить себя после многих звонков, как это обычно бывает в их рутинной работе.
Профессор Вагенаар сам производил вскрытие. Он работал быстро и элегантно, время от времени движением пальца останавливая ассистента, когда тот пытался, опережая его, фиксировать тот или иной орган или тампоном немного удалить жидкость. Профессора спокойно обменивались мнениями. Никто не вытягивал шею, и семеро ученых в белых одеждах придавали всей сцене, освещенной золотистым светом октябрьского солнца, лившимся сквозь высокие окна, нечто сакральное. Впрочем, тогда я охотно находился под впечатлением магии этой профессии.
После извлечения органов из грудной клетки и брюшной полости перешли к мозгу. Не трогайте его, думал я, прошу вас, не трогайте, потому что тогда кожу и волосы, словно своего рода шапочку, сдвигают с черепа, и этот лоскут нависает над кроваво-красным лицом. И вот уже пилят череп. Ассистент орудовал пилой, и сфера нашего благоговения постепенно разрушалась под пронзительные взвизги пилы, особенно резкие в затхлом, тяжелом воздухе, с голубоватым дымком, вившимся над распилом.
Вагенаар преодолевал всё это с полнейшей невозмутимостью и восстановил первоначальный покой осторожными движениями, которыми он высвободил мозг профессора П. из нижней половины черепа. Высоко держа мозг обеими руками, он шагнул мимо нашей безмолвно расступившейся группы к весам, в то время как ассистент шел за ним, держа на вытянутых руках салфетку из белой материи, готовый подхватить падение возможных капель или кусочков ткани. Мы сгрудились около чаши весов и, взирая на мозг профессора П., оживленно обсуждали его жизнь и его достижения.
В холле встречаю сына Али Блум и его жену. В ожидании других членов семьи они неуверенно торчат там без цели. Мы не знаю уже сколько раз пожали руки друг другу. Сыну я доверяю, в невестке не так уж уверен. Это из-за Али, для которой та оставалась всегда «немчурой». Сын вывез ее после войны из разбомбленной Рурской области. Али ставила это ему в упрек долгие годы.
К всеобщему удивлению, было заказано католическое погребение. Мы и понятия не имели, что, кроме профессора Де Грааффа, она поклонялась чему-то еще.
В часовне сижу рядом с Мике, нашей старшей сестрой. Гроб стоит перед алтарем. Цветов не так уж и много. Вижу ленту с надписью «Дорогой бабушке», потом появляется священник, отец Эссефелд из близлежащего монастыря. За ним следует служка, не мальчик с влажной прической «ёжик», каким и я был когда-то, а дряхлый Тойниссен, который, шаркая башмаками, скорбно идет позади. Я испытываю стыд за обоих. Ни тот ни другой совсем не смотрятся как «служители таинств».
Хор прямо-таки великолепен: пятеро пожилых мужчин, которые поют довольно замысловатую мессу. Особой печали не ощущается. Седовласые мужчины с животиками. В каких-то замызганных пиджаках со следами пепла. Для них это золотое время, на закате догмы, когда едва ли где отыщешь церковный хор, и уж во всяком случае не для мессы в рабочий день. Мое любимое Dies Irae[19]19
День гнева – одна из частей католической заупокойной мессы.
[Закрыть] они не поют. Конечно: чересчур длинно.
Мне всегда казалось, что Али себе на уме, и меня коробит, что она уходит от нас под пение реквиема. После Kyrie[20]20
Господи (помилуй) – распев католической мессы.
[Закрыть] Эссефелд, вместе со старым Тойниссеном, который хрипит позади него, раскатисто, вплотную ко рту держа микрофон, поет песню Хююба Оостерхёйса[21]21
Huub Oosterhuis (род. 1933) – нидерландский католический теолог и поэт.
[Закрыть]:
Midden in de Dood
Toch vol leven
Fijn van Jezus’ brood
En Hij blijft maar geven.
Я и в Смерти час
Вверяюсь надежде
Иисус питает нас
Хлебом как прежде.
Из семьи никто не поет. Сидят и угрюмо смотрят на Эссефелда.
В часовню заходит Тоос. Милая слабоумная женщина, уже много лет живущая в Де Лифдеберге. Низенькая, полная, помешанная на спортивной обуви (сегодня она надела светло-розовую пару), как всегда, в просторном платье с огромными цветами по моде 1958 года. Бесцеремонно выискивает себе место поближе. Она любит хостии и знает, что так достанется и на ее долю.
Эссефелд читает: «Дни человека – как трава; как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его»[22]22
Пс 102, 15–16.
[Закрыть].
Несмотря на его нечеткую дикцию – он произносит это на манер «еники-беники», – от этих слов во мне всё замирает. Потом он читает из Откровения: «И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю всё новое!»[23]23
Откр 21, 4–5.
[Закрыть] На большинстве лиц я вижу скуку, которая охватывает людей, когда читают из Библии. To the dull all is dull[24]24
Скучному всё скучно (англ.) – аллюзия на песню All Is Dull нидерландской рок-группы De Staat.
[Закрыть].
Проповедь короткая и бесцветная. Из слов Эссефелда заключаю, что Али он не знал и явно ее недооценивает. И он не единственный, судя по цветам с надписью «Дорогой бабушке». Тоос вынимает изо рта нижний протез и после тщательного исследования начинает начисто вылизывать его языком. Эссефелд невозмутимо сообщает нам о пожелании, чтобы Али обрела наконец пристанище, где ей будет уже не столь тесно. «Но и гораздо теплее», – ловит мое ухо шепот и влажное дыхание Мике. Тоос с клацающим звуком водружает протез на место и озирается вокруг с довольной гримасой.
Из семьи Али никто не подходит к причастию. Тоос жадно жует полученную облатку. Эссефелд дает и мне тоже. «Ведь и тебе нужно», – читаю в его глазах.
Гроб вывозят наружу, визгливым скрипом колесиков перекрывая пение In Paradisum[25]25
В Рай – латинский антифон, который поют во время католического обряда погребения.
[Закрыть]. «Да проводят тебя ангелы в Рай; да примут тебя мученики и да впустят они тебя в святой град Иерусалим! Да приветствует тебя хор ангелов, и, как Лазарь, который когда-то был нищим, упокойся навеки».
Несмотря на текст, в этом песнопении я всегда слышал отчаяние. Может быть, из-за момента, когда его исполняют: при выносе гроба из церкви. Или же из-за столпившихся на другой стороне могилы ангелов, мучеников и Лазаря, дающих понять, что для этого умершего здесь на земле и впрямь всё закончено.
Песнопение еще не смолкло, а Тойниссен уже начинает гасить свечи. Одна из них слишком высока для него, и он не может до нее дотянуться. Руки его дрожат, и ему никак не удается сверху накрыть свечу колпачком, поэтому он несколько раз ударяет гасителем по фитилю, пытаясь сбить пламя, пока, поколебавшись из стороны в сторону, оно наконец не гаснет.
Мы с Мике решаем вместе со всеми идти в крематорий.
– К чему это? – морщится Яаарсма.
– Это же Али Блум! Никогда не знаешь, чего от нее ожидать, – отзывается Мике, – мы хотим быть уверены.
У входа нас встречает стерильный молодой человек в строгом костюме и цилиндре, возвышающемся над осыпанным последними подростковыми прыщами лицом. Его одеяние вовсе не черного цвета – ровно в той степени, что и рамка нынешних извещений о смерти: как если бы погребальная служба вынесла решение относительно Смерти, согласно которому следовало бы считать ее более легкой и, якобы по нашему настоянию, принимать ее не слишком всерьез.
Нас подводят к книге соболезнований, и мы послушно вписываем свои имена. Затем нас, как «участников церемонии», пропускают в помещение, где уже собрались члены семьи. Мужчины разговаривают об автомобилях, женщины о нарядах. Мы им помеха. Просторное помещение, как раз с нашей стороны два туалета. И в конце концов каждый из присутствующих устремляется туда, сопровождаемый общим хихиканьем. Потом они закуривают, то и дело прогуливаясь к единственной пепельнице.
Вскоре убийственно вычищенный молодой человек приглашает нас проследовать в зал прощания – не то зал ожидания, не то зал заседаний, не то парковочный гараж, в современном духе, никаких дубовых панелей, обильно залитый белым канцерогенным светом.
Впереди стоит гроб. В изголовье прозрачный пластмассовый крест со скругленными гранями. Орган играет Het peerd van Ome Loeks is dood[26]26
Лошадь дяди Люкаса издохла (нидерл. диал.) – песенка, популярная в Гронингене, Нидерланды (см.: https://www.youtube.com/watch?v=IIMzU19l4Zo;https://www.youtube.com/watch?v=Gwxn4NUSi8A).
[Закрыть] – по крайней мере, при первых же звуках именно эти слова приходят мне в голову. Мы осторожно рассаживаемся. Эссефелд кропит гроб святой водой, читает Отче наш и Богородичную молитву, желает Али Блум обрести Вечный Покой в озарении Вечного Света.
Молодой человек приглашает всех встать и «лично проститься с нашей дорогой усопшей». Орган – нет, это запись – играет Ave Maria Шуберта. Впереди какое-то движение. Я не сразу понимаю, что это сын. Он рыдает. Спина его вздрагивает, словно он сжимается под ударами. Больше никто не плачет. Жена его смотрит прямо перед собой, дочь протягивает руку, но не решается коснуться его плеча. Я тоже мог бы заплакать, но меня останавливает стыд перед Мике, которая бы наверняка знала, что мои слезы не имеют никакого отношения к этим бездыханным останкам.
Какая же мы жалкая кучка ничтожеств во всех наших громадных дорогих автомобилях и изящных костюмах – перед мерзостью смерти.
При возвращении в Де Лифдеберг ко мне подступают дети мефроу Ваалдейк с требованием, чтобы их мать поскорей умерла. Не упускают и избитого сравнения с больным домашним животным, которое нужно освободить от мучений.
– Ваша мать не собака, – говорю я со злостью.
– Нет, если бы она была собакой, – в бешеном горе лает на меня ее сын, который специально прилетел из Америки, – тогда она уже, по крайней мере, избавилась бы от страданий.
Страдания пациента, угрозы семьи, хмурые лица коллег, смешки медсестры, глумливый лик Смерти – и молодой доктор, вовлеченный в какой-то нелепый перепляс среди всеобщего гвалта, в студенческие годы лелеявший надежду увидеть себя танцором в тесном объятии танго со Смертью.
Спор с молодыми Хоксбергенами. Молодыми – из-за их поведения, хотя одному из них 62 года, а другому 65 лет. Весьма ухоженные господа, к тому же и образованные. Шарль – бизнесмен, Антуан играл на трубе в симфоническом оркестре. Речь идет об их матери, ей 93 года. Пять лет назад, когда требовалось ее согласие на операцию на бедре, она сказала: «Только если я буду точно знать, что уже не выйду отсюда».
И она всё еще здесь. Беда в том, что из-за закупорки сосудов ей нужно ампутировать правую ногу. Но из-за того, что их мать на краю могилы, ребята не хотят, чтобы перед этим она еще и лишилась ноги.
– Но сейчас ведь всё можно уладить? – восклицает Антуан. Что значит: «Да урегулируйте же это в конце концов!» Я ничем не могу помочь, но меня злит врожденная заносчивость этих господ. Семья Зазнайских.
– И как же вы предполагаете это урегулировать? – нехотя говорю я.
– Доктор, ну не будьте же так жестоки, помогите нам, помогите ей. Она давно уже хочет умереть. Мы ведь знали ее во всем ее блеске. А теперь она превратилась в собственную тень.
И действительно: она невнятно бормочет что-то себе под нос, однако всё еще способна поддерживать дух, несмотря на телесные недомогания, как тот, кто, переплывая реку, держит над головой узел с одеждой. Она как-то сказала мне, что в ее жизни уже ничего нельзя ни изменить, ни добавить.
Братья настаивают на своем желании: «Должен просто наступить конец, ведь это же сейчас можно?»
Объясняю им, что прекращение жизни возможно только в том случае, если их мать категорически потребует этого. «Боюсь, что этого слишком долго ждали, и она, и вы, и другие. За это время у нее появились провалы в сознании, и она не может свести концы с концами, чтобы связно заявить о своем желании умереть».
– Но не всегда же всё должно быть полностью высказано, – настаивают братья, – разве мы не можем избавить ее от страданий так, что она даже этого не заметит?
Снова витает в воздухе больное домашнее животное.
– Полагаю, что это убийство.
– Но вы вовсе не должны этого делать. Я и сам в состоянии это сделать. Я был в Сопротивлении во время войны, к вашему сведению.
Недоверчиво спрашиваю, каким образом и где именно он сделал бы это. Де Лифдеберг для этого никак не подходит. «Чуть не две сотни человек так и смотрят за вами. Пукнешь, аж всё здание ходуном ходит». Наверняка он сказал бы «ветры».
– Ну тогда дома. Ведь она может провести уик-энд дома, – предлагает он.
Напоминаю ему, что она три года назад избавилась от своей квартиры.
– Она уже четыре года как не выходит из Де Лифдеберга. И что вы ей скажете? Мама, сейчас, когда тебе стало хуже, мы возьмем тебя на пару дней домой?
– Господи, конечно нет.
– И позвольте еще вопрос: как именно вы хотите ей, э-э… дать умереть?
– У меня есть друг, он уже много лет работает в фармацевтике.
– А если там выпускают только средства для роста волос?
Он раздражается.
– Доктор, чёрт возьми, от вас никакой помощи, никакого толку. По-моему, вы ведете себя просто бессовестно!
Всё, мое терпение кончилось, и я излагаю суть дела:
– Попробую развеять ваши иллюзии, что эту ситуацию можно быстро урегулировать. Ваша мама попала в ловушку, и мы вместе с нею. Когда она, если прибегнуть к жаргону движения Сопротивления, могла попросить сделать выстрел из жалости, она этого не сделала или сделала это недостаточно убедительно. По крайней мере, никто ее не услышал. Но теперь, когда дело куда более очевидное, просить об этом она больше не может, во всяком случае не может просить убедительно. Единственное, что мы можем сделать, это давать ей повышенные дозы обезболивающего, и, надо надеяться, она в течение недели скончается. Тогда ампутация не понадобится, и ей не придется страдать из-за того, что она лишилась ноги. В течение недели состояние ее ноги мы сможем до некоторой степени держать под контролем, например что касается запаха. Но не говорите, бога ради, ни в коем случае не говорите, что это можно быстро урегулировать, ибо всё это в конце концов ложится на плечи тех медбратьев и медсестер, которые изо дня в день с нею возятся и должны делать ей все эти инъекции.
Полноценная жизнь?
Когда чуть позже я захожу к Тёусу Боому сказать о том, что мы увидели на рентгеновских снимках, моя злость еще не совсем улеглась.
– Присаживайся, старина, – говорит он, увидев меня.
Он снял протезы обеих ног и на кровати сидит, собственно говоря, один его торс. Бравая старая обезьяна. Невольно я говорю слишком резко, сообщая, что рентген показал, что у него рак.
– И что теперь, док?
– Да пока ничего, Тёус. Дальше всё пойдет само собой.
После долгой паузы он говорит:
– Что ж, и на том спасибо.
Только я хочу уходить, как лицо его проясняется. Он говорит, что новость эта для него облегчение. Уже сколько месяцев как только он ни изворачивался, чтобы прогнать тоску, которую до этого он никогда не испытывал. Хотя ему еще нет восьмидесяти, в последнее время у него появилось чувство, будто он превратился в старика. Но теперь у него камень с души упал. Возможно, это то самое облегчение, которое испытывал скрывавшийся на чердаке голландец при виде немецкой каски, показавшейся наконец в люке над лестницей.
Тёус умрет, прожив полноценную жизнь. С Беном ван Локереном всё иначе. Ему 51 год, одинокий, бухгалтер, он болен СПИДом. Маленький, высохший, с шелушащейся кожей, с робкими глазками. О своей сексуальной ориентации он никогда со мной не говорил, кроме, возможно, того самого утра. Я стоял выгодно освещенный солнцем, когда он сказал мне: «Синий цвет тебе идет. Особенно темно-синий». Это самое большее, что я от него слышал.
Около двери в палату Бена вижу возбужденно перешептывающуюся группку: сестру, его приятелей, брата, жену и священника. Жену? Разговор довольно оживленный, о том, кто придет на похороны.
Рядом с ним никого. Он уже не жилец, но всё еще дышит. То и дело хватает ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег. Я окликаю его по имени. Полуоткрытые глаза, уже не мечущиеся туда-сюда в сумасшедшем нистагме, ничего больше не видят. Умер. В палате сразу делается как-то уютнее, теперь, когда пытка окончена. Бен тоже теперь выглядит лучше, пришло облегчение.
В коридоре я сообщаю о смерти, надеюсь, не слишком бодро. Галдеж о проведении похорон еще более оживляется. Жена не хочет, чтобы присутствовали его приятели. Слишком уж они выглядят гомиками, олицетворяя собою мир, к которому она испытывает отвращение.
Чувствуя облегчение после этой смерти, как это бывает и после родов, когда ребенок уже появился на свет, разговариваю с его братом. Разговоры, которые ведут непосредственно после кончины, касаются чаще всего короткой биографии, предваряемой замечаниями вроде: Какую она прожила прекрасную жизнь! – Так замечательно он никогда не выглядел! – Кто знает, что ему пришлось пережить! – У каждого только одна мать – Бог знает, чего бы он ни сделал ради своей жены – Как спокойно она лежит – Наконец-то он обрел покой! и т. д. Но поразительно часто говорят: вообще-то, я не был с ним хорошо знаком.
Мой одинокий холостой бухгалтер женат, пастор, отец пятерых детей. Его младшему сыну 23 года, он тоже изучает теологию. Бен из строгой протестантской семьи. В конце 1960-х годов он осознал свою гомосексуальность. Много лет он тайно ездил в Амстердам, пока наконец не смог больше переносить двойную жизнь и два года назад оставил семью, общину и покинул родину, чтобы соединиться со своим другом в Стокгольме. Там он собирался зарабатывать на хлеб мытьем окон. Перед самым отъездом он сказал брату: «Ну, теперь буду наслаждаться жизнью». Тогда-то он и заразился СПИДом.
Можно было бы сказать, что, существуй Яхве[27]27
В иудаизме и христианстве одно из имен Бога как Существа благостного и милосердного.
[Закрыть] на самом деле, он, возможно, именно так всё и устроил бы. Брат не мог решить, чтó нужно видеть в судьбе Бена: перст Божий – или же наглядное свидетельство абсурдности Бога.
Вспоминаю разговор с Беном о его работе: «Моя семья ни во что не ставит мою контору. Они хотели бы, чтобы я занялся религией». Дать бы ему!
Это «темно-синий тебе больше идет» было поразительно откровенно.
Споры о том, кто пойдет на похороны Бена, а кто нет, типичны для нездоровой атмосферы, окружающей СПИД. Хотя мефроу ван Локерен, которую я, впрочем, не знаю, не скрывает своей неприязни к приятелям Бена, другой лагерь также демонстрирует неблаговидное поведение. Люди, которых интересует ВИЧ и которые охотно и свободно о нем рассуждают, подчеркивают – в своем непринужденном приближении к вирусу, – что они широко мыслят, что они современны, открыты, бесстрашны, интеллигентны, несуеверны и в сексуальном плане не являются людьми вчерашнего дня. Тогда как те, которые не хотят иметь со СПИДом ничего общего, ограниченны, старомодны, глупы, религиозны, боязливы и сексуально закомплексованы.
Это, пожалуй, строгий приговор первой группы как себе самой, так и другим. В медицинской среде есть сообщество, которое слишком дешевой ценой хочет принадлежать к первой группе; его представители публикуют научные работы, дают интервью о самих себе или печатают статьи о СПИДе, в которых с пристрастием описываются люди еще более глупые, боязливые, интолерантные, еще более ограниченные, чем они сами. Тут и минимальных различий вполне достаточно, чтобы пишущий успокоил самого себя.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?