Текст книги "Танцы со смертью: Жить и умирать в доме милосердия"
Автор книги: Берт Кейзер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
Смерть по заказу
Я всё время откладывал, но во второй половине дня все-таки захожу к Тёусу Боому. Мы болтаем, как два морских волка из детской книжки, потому что иначе он бы заплакал. Но он всё равно плачет. Ему страшно – «Чего, собственно? Я же ни во что не верю», – потому что с каждой неделей он чахнет всё больше. Он показывает на свою грудную клетку: выглядит, словно смерть сидит у него под кожей: так отчетливо вырисовывается скелет. Он смотрит на меня с отчаянием.
– Док, ты меня не бросишь?
– Конечно нет!
День спустя звонит его дочь.
– Что вы ему сказали?
– Что не брошу его.
Когда она спрашивает, что именно я имею в виду, я говорю, что ему нужно, чтобы у него не было болей.
– Почему вы с ним так долго говорите об этом? Человек хочет умереть. Он ждет, что вы сделаете ему инъекцию.
Теперь уже страшно мне. Господи, сделать инъекцию. Что я должен вколоть? Где это можно сделать? Пытаюсь поговорить с Яаарсмой. Он считает, что мы слишком торопимся. «Возможно, это вообще не рак. Туберкулез тоже возможен. Ты же этого не исключаешь».
Сообщаю ему мнение Лангенбаха по поводу рентгеновских снимков. При столь быстром распространении не может быть никаких сомнений.
– Хорошо, – говорит он, – мы с этим согласны, но всё же – почему человек должен уже теперь умереть? У него действительно такие сильные боли? Он же еще передвигается на своем роликовом кресле, сам видел сегодня.
Спрашиваю Яаарсму, кто мы такие, чтобы решать за него? «Единственно, что я знаю, это то, что он хотел бы умереть более или менее мужественно, а не ползти к могиле, скуля, как собака, которую переехали».
– Ну, ты скажешь…
– Но, чёрт возьми, разве не так?
По отношению к смерти мы порой ведем себя как шаловливые школьники, окликаемые на школьном дворе классным руководителем: «Ван Беккюм, ну-ка иди сюда!» Мы, притворяясь обиженными, подмигивая и хихикая, переглядываемся друг с другом: «Я, менеер?»
Иное дело Тёус Боом. Заходить к нему при моей нерешительности становится всё труднее. Когда я вхожу к нему и спрашиваю, как дела, он говорит:
– Паршиво, ты еще долго будешь ждать?
Я говорю, что еще должен обсудить всё с коллегами.
– И когда же наконец ты это сделаешь?
– Уже сегодня, хотя нет, завтра. Завтра у нас еженедельная встреча.
– Что ж, буду надеяться.
Хоть бы меня это никак не касалось, возможно, это всё-таки туберкулез, почему я назначаю эти дурацкие лекарства, ведь, заказывая их в аптеке, я прокладываю лыжню, которая ведет прямо… и почему так быстро, почему всё это лежит на мне? Чувствую, что чем дальше, тем больше теряюсь в запутанном лабиринте.
На следующий день Яаарсма снова высказывается в пользу отсрочки. Скрытая тактика: ему так и так умереть и нам не обжечься. Чтобы он очень уж не отчаивался, Яаарсма предлагает преднизон: «Он сразу же почувствует себя лучше. Иисус тоже всегда прибегал к преднизону. От преднизона и труп запоет, правда, ненадолго. И пусть он побеседует со священником». И в заключение добавляет: «В конце концов, ведь так и не знаешь наверняка, действительно ли у него рак».
Яаарсма боится. Он разводит болтовню, и меня охватывает злость. Я тотчас же иду к Тёусу сказать, что готов.
– Наконец-то, я рад.
Впервые за долгое время мы сидим вместе с ним, смеемся и выпиваем. Он тоже позволяет себе стаканчик, хотя я знаю, что никакого удовольствия он уже давно от этого не испытывает. С широкой ухмылкой он поднимает стаканчик:
– Твое здоровье, старина! – И мы оба смеемся.
– Тёус, кого нужно позвать? – спрашиваю я чуть позже.
– Хм, вот ты и спрашиваешь… Не хочу никого пропустить, но…
– Не нужно на меня смотреть, это твоя смерть.
– Не хочу, чтобы все пришли. Позвони моим ребятам, они всё устроят как нужно.
И они решают, пусть присутствует старший.
На следующий день сообщаю коллегам о своем плане дать Тёусу умереть сегодня вечером. Яаарсма хмурится, но не возражает. Де Гоойер изучает мой страх. Если бы кто-нибудь из них осмелился произнести преднизон или окончательный диагноз, я бы на него просто набросился.
В семь часов нужно всё это сделать. Около пяти сижу в своем кабинете и смотрю в окно, на весну. Внутри у меня всё как с цепи сорвалось. Яаарсма, прощаясь, просовывает голову в дверь: «Ну что ж, хороших выходных?» И исчезает. Я бросаюсь за ним, и мой голос раскатывается по лестничной клетке:
– Яаарсма, Яаарсма, так ли не могли вы единого часа бодрствовать со мною?[28]28
Слова Иисуса к ученикам в Гефсиманском саду. Мф 26, 40.
[Закрыть]
Он возвращается.
– Послушай, Антон. Здесь я тебе не могу помочь. Возложи это на Боманса[29]29
Упоминание Боманса (т. е. католический подход) отсылает к примечанию 6 наст. изд.
[Закрыть]. Но и мешать тебе не буду. Поэтому я ухожу. Но я вовсе не спал, коллега.
Без десяти семь, с ампулами в нагрудном кармане, начинается мое медленное восхождение наверх. Лучше подняться по лестнице, потому что в лифте можно столкнуться с ван Пёрсеном, дежурным вечерним санитаром, скорее всего гомиком, из тех, которые о себе того не знают. Поискал бы в себе самом, отчего это в нем всё кипит и пузырится, так нет – полон неуемного любопытства к тому, чем дышат другие, по каковой причине всегда оказывается в ненужное время в ненужном месте. Досадуя на искореженное либидо ван Пёрсена, я споткнулся о ступеньку и чуть не упал ничком прямо на лестницу. Я покрылся холодным потом от ужаса при мысли, что, упав, мог разбить ампулы. И слова бы не успел вымолвить, как весь опиум и кураре проникли б в меня, и ушел бы тогда я, а не Тёус.
Нервничаю всё больше и больше. Из-за того, что приходится всё делать на ощупь, если это смерть по заказу.
Сократ превратил смерть в нечто разумно наглядное. Хотя его друзья уже были готовы поддаться панике после того, как он выпил из чаши с ядом, ему удается их успокоить тем что он может попросить Критона принести в жертву петуха.
Но Сократ мог позволить себе подождать в передней. Он спокойно потирал руки в предвкушении прекрасного общества, которое ожидало его в потустороннем мире. Тёус Боом видит это несколько по-другому. Я спросил его, куда он, по его мнению, попадет после смерти. «К червям», – сказал он с тем злобным удовлетворением, с которым прихлопывают докучное насекомое. Морской волк. Попробуй-ка здесь соблюсти ритуал.
Но как умер Сократ на самом деле? Единственно, что у нас есть, это текст, позднее высосанный из пальца Платоном.
Для Тёуса у меня только ампулы, моя дрожь и его непреклонность. Если он только не скажет вдруг: «Нет, нет, может, лучше подождем еще недельку, как ты думаешь?» Никак не думаю, меня бы это просто взбесило.
Поднявшись наверх, еще раз, стоя на тихой, безопасной лестничной площадке, оглядываюсь вокруг; чуть помедлив, делаю шаг в коридор и вхожу в палату. Никто ничего не спрашивает. Тёус, выпрямившись, сидит между двумя горами подушек. Милая старая обезьяна, ужасно старая, ужасно больная.
– Подойдите, ребята, – обращается он к своим детям. Они по очереди обнимают его.
– Па, спасибо за всё, всё будет хорошо, – произносит один из них.
– И тебе спасибо, Геррит, ты хороший парень.
Старший сын остается в палате. Мы запираем дверь. Все остальные ждут в коридоре. Достаю свои шприцы, не в силах унять дрожь и чуть не плача, взволнованный этим прощанием. Прежде чем наложить жгут на предплечье, спрашиваю голосом, сорвавшимся в дискант:
– Ты готов, Тёус?
– Да, мой друг. И спасибо тебе, что ты это делаешь. Ну, не будем бояться?
Это его последние слова. Сын держит в своих руках его руки. После инъекции он сразу же отключается и начинает дышать глубоко и спокойно. И весь оседает. Мы осторожно укладываем его и шепчем друг другу, что можем сесть. Мы напряженно смотрим на него. Не знаю, что чувствует сын, но я хочу только, чтобы Тёус как можно быстрее расстался с жизнью. Его дыхание становится мало-помалу всё более легким, но когда он делает более сильные вздохи, я начинаю терять уверенность. Правильно ли я попал в артерию, не промахнулся ли, достаточная ли доза?
В коридоре тоже не всё спокойно: слышится невероятное дребезжанье кофейной тележки, а немного спустя появляется и ван Пёрсен. Нервничающая снаружи группка отгоняет и того и другого от двери, за которой мы ждем смерти Тёуса.
Наконец его дыхание делается поверхностным, он лишь чуть-чуть, словно пробуя, хватает ртом воздух. Я хорошо знаю эти попытки, они могут продолжаться минут десять, иногда с невозможно длинными паузами. Через четверть часа я объявляю, что он мертв, и его сын начинает плакать. С некоторым триумфом я выхожу за дверь с новостью: «Он умер». Я испытываю среди всех этих плачущих людей громадное облегчение.
Час спустя на выходе все-таки встречаю ван Пёрсена:
– А, вы еще здесь? Надо же, Боом умер. Вы уже знаете? Ничего себе, и как это вся семья почувствовала, что уже близко?
– Что почувствовала?
– Ну, что он умрет сегодня вечером. Они даже принесли его лучший костюм, в котором его похоронят.
– Ван Пёрсен, очевидно, и в небе и на земле есть много такого, что Volskrant[30]30
Массовая газета, издающаяся в Амстердаме.
[Закрыть] и не снится[31]31
There are more things in heaven and earth, Horatio, Than are dreamt of in your philosophy. Шекспир, Гамлет, акт I, сцена V, 166–167.
[Закрыть]. Ах, да что я тебя донимаю? Надень на него костюм – на том и спасибо.
Танатофилия
Поступил Тейс Крут, 38 лет. У него БАС, боковой (латеральный) амиотрофический склероз, или прогрессирующая мышечная атрофия. Если бы мы всегда переводили подобные термины, от медицинской науки мало бы что осталось. Всё равно что введение живого разговорного языка в католическую церковную службу: врач должен был бы изворачиваться, подобно священнику, пытаясь сообщить простыми словами, чем именно он занимается.
БАС – болезнь расслабления нервной системы, не затрагивающего функции высшей нервной деятельности, так что вы можете до последнего вздоха смотреть в глаза этому монстру. И нет средств с ним бороться. Возможным первым симптомом может стать то, что вдруг начинаешь иногда спотыкаться. Причина этого – ослабление мускулатуры ног, которое затем распространяется всё выше и выше, захватывая мышцы плеча, предплечья, кистей рук, рта, языка, весь глотательный и речевой аппарат, пока не распространится на область грудной клетки, сделав невозможным дыхание.
Весь процесс занимает от двух до четырех лет. Похоже на медленное действие змеиного яда. Болезнь, при которой тебя охватывает чувство, словно некое зловещее существо намеренно выдумывает что-то особенно ужасное. У животных такая болезнь длится недолго, потому что они не помогают друг другу. Домашним животным приходится хуже, потому что они не могут избежать нашей помощи. «Если бы они могли от нас не зависеть…» – язвит неунывающий Яаарсма.
В книге Brain’s Diseases of the Nervous System [Заболевания нервной системы] Брейна (имя отнюдь не вымышленное[32]32
Walter Russell Brain, барон Брейн (1895–1966) – британский невролог (brain, мозг, англ.).
[Закрыть]) я, среди прочего, прочитал о латеральном амиотрофическом склерозе: «Opinions vary upon what the affected patient should be told. There is no doubt that a responsible relative should be told the truth, even if one stresses the variability of the clinical course of the condition, emphasizing that some cases are more benign. It has been my custom to tell the affected individual first that the condition is well recognized, if of unknown cause, and to explain something of research now in progress. In order not to destroy all hope, I believe it is best to say that the condition progresses slowly up to a point, but then usually becomes arrested, and may even subsequently improve spontaneously, while making it clear that no one can predict when and if arrest will occur. Comparatively few patients seem to be aware of the deception even to the end» [«Мнения разделяются относительно того, что следует говорить заболевшему этой болезнью. Нет сомнений, что достойному доверия родственнику должна быть сказана правда, однако следует подчеркнуть изменчивость хода заболевания, особо отмечая, что в некоторых случаях оно бывает менее тяжким. Я предпочитал прежде всего сказать самому больному, что заболевание это хорошо нам известно, хотя причины его мы не знаем, и объяснить, что исследования в этой области продолжаются. Чтобы не лишать пациента надежды, думаю, лучше всего заверить его, что заболевание медленно развивается до определенной стадии, а затем обычно останавливается и может вновь наступить улучшение, разъясняя при этом, что никто не в состоянии предсказать, когда процесс может остановиться и остановится ли он вообще. Вероятно, сравнительно немногие пациенты способны осознать, что это обман, и так вплоть до конца»].
Кстати, о подходе «повернуться к людям спиной». Так можно было писать в 1950-х годах. Прежде всего: хитросплетения лжи в конце пути могут оказаться очень коварными, во всяком случае, если бы такое позволили себе сказать в 1994 году. Пожалуй, прекрасный рецепт, чтобы заставить человека обезуметь от страха. Звучит как: вас не расстреляют, хотя, может быть, всё же или, пожалуй, всё-таки нет, я и сам не знаю. Но очевидно, тогда такое было возможно. Самое удивительное, что Брейн берет на себя труд хоть что-то сказать о щекотливом положении, в которое попадает в такой ситуации врач. Однако прежде чем смеяться над чепухой, которую врачи рассказывают своим пациентам об их болезнях, нам следовало бы подумать о тех глупостях, которые мы веками рассказываем друг другу о смерти.
Тейс Крут, во всяком случае, принадлежит к тем немногим, кто сразу же раскусили бы тактику Брейна. Больше того: он, вероятно, единственный, кто с облегчением принимает правду о своей болезни. Кое-что предшествовало этому облегчению.
Тейс достаточно импозантный молодой человек, пусть бесцветно одетый в серо-стального цвета брюки и темный мешковатый свитер. Он выглядит так, словно всё еще ходит в четвертый класс средней школы. Он из семьи, в которой посещают подготовительные вечерние курсы[33]33
Курсы повышения начального образования, вплоть до возможности поступления в университет.
[Закрыть]. Отец его был более или менее занят в банке. Мать была в молодости эсперантисткой – «мертвый язык», довольно ухмыляется Тейс. По воскресеньям плотно задергивали занавески и отключали дверной звонок, чтобы исключить любые визиты. Зимою родители сразу же после ужина принимались готовиться ко сну: вынимали зубные протезы, надевали домашние туфли и облачались в согретые на печке пижамы. Когда после семи кто-то звонил, стояла мертвая тишина. Никому не открывали. Словно прятавшиеся во время войны, все замирали, как мыши, пока шаги незадачливого посетителя не затихали вдали. Тейс рассказывает всё это без малейшего намека на Реве. Нет, De Avonden [Вечера] Герарда Реве[34]34
Gerard Kornelis (Simon) van het Reve (1923–2006) – нидерландский писатель, классик голландской литературы XX в., обращался к темам литературы, религии, сексуальности, часто с садистским привкусом.
[Закрыть] он не читал, только книги о шахматах. В 16 лет он ушел из гимназии, потому что там над ним издевались, и с тех пор жил на пособие, тратясь только на алкоголь. Жизнь эта то и дело прерывалась курсами лечения у психиатра из-за «депрессий» – он опять ухмыляется – и нескольких несерьезных попыток самоубийства.
К тому же он никогда не пытался завоевать симпатию какого-либо человека или животного. Никогда не работал, кроме давнишней работы в течение двух дней в качестве транспортного рабочего в одной крупной больнице. Жизнь всегда казалась ему темным туннелем, по которому он все время ползет и где единственной возможностью кажется продолжать ползти дальше. Его инертность невероятна. Она не имеет ничего общего с предположительно завоеванным бездействием мастеров дзен-буддизма, но представляет собой скорее какую-ту тину, в которую он погрузился без малейшего сопротивления. Когда он узнал, что у него БАС, у него камень с души свалился. Туннель оказался гораздо короче, чем он опасался.
«There are only two tragedies in life, – сказал Оскар Уайлд, – one is not getting what one wants, and the other is getting it» [«В жизни есть только две подлинные трагедии: одна – когда не получаешь того, что хочешь, и другая – когда получаешь»].
Но это не относится к Круту. Теперь, когда его столь долго и с трудом тащившееся за ним желание умереть наконец-то вроде бы близится к исполнению, он не отступает. Многие говорят: «Я хотел бы умереть», но, предложи им тут же, на месте, большую дозу, они с криком обратятся в бегство. Такая непоследовательность, безусловно, более человечна, чем танатофилия Тейса. В телефонном разговоре с коллегой, с которым я говорил о Тейсе, у меня вырвалось: «Собственно, по-моему, довольно жуткий малый». На что немедленно последовал ответ: «Я разговариваю с врачом?» Ну конечно, ведь мы бесстрашные парни.
После того как я познакомился с Тейсом, со мной захотела переговорить семья мефроу Буассевен. Старая дама, ей 93 года, после тяжелого кровоизлияния в мозг неподвижно лежит в постели, больше уже не говорит, глаза у нее закрыты. Я ее раньше не видел. Откинув одеяло, вижу по пятнам на ногах и серовато-синюшным пяткам, что это вопрос нескольких часов.
Ее nearest if not dearest[35]35
Шекспир: «nearest and dearest» (Король Генрих IV, ч. I, 3, 2), «ближайший и заклятый» (буквально: ближайший и дражайший) – здесь же вместо «and» [и] стоит «if not» [если не], то есть «ближайшие, если не самые дорогие (если не заклятые)».
[Закрыть] – племянник 67 лет, лысеющий, приятной внешности господин, любитель шерри и тенниса, с высокомерным тиком в движениях головы, словно то и дело хочет сказать: «Да? Да? Что вам угодно?», и неродная невестка, как она сама себя называет; характер семейных связей в такие моменты не столь уж важен. Оба изъясняются весьма манерно.
Я сообщаю им о скорой кончине их тети. Они и сами уже это увидели. Они говорят о ней:
– О, знаете ли, она всегда была такой предприимчивой, такой живой, такой интеллигентной женщиной! Бегло говорила на восьми языках.
– Ну, впрочем, – смягчает он, – бегло – это уж слишком. Ты всегда преувеличиваешь, Гююсье. И потом, восемь языков, ну откуда же восемь? Хотя, чёрт возьми… – и начинает перечислять. – Смотри-ка, французский, немецкий, английский, нидерландский, латынь, греческий, итальянский, норвежский, чёрт возьми, она и вправду говорила на восьми языках, но не бегло же, ведь это нелепо, бегло говорить по-латыни, надо же такое представить! Чушь какая-то.
Я призываю их вернуться к действительности.
– Да, дело плохо, – говорит племянник. – Но разве нам нужно здесь оставаться? Мне кажется, насколько я понимаю, она ведь не знает, что мы здесь. Как вы думаете? И потом, я действительно считаю, не следует на это смотреть, на разрушение, гибель, какой печальный спектакль, я этого просто не вынесу. Я хочу, чтобы она осталась в памяти такой, какой была раньше. О, если бы вы только знали, какая это была женщина!
И они оба уходят. Он к своему «пежо», она к своему «ситроену». «Ночью не звоните, пожалуйста, – говорит он еще, – сделать ведь уже ничего нельзя». Это приблизительно то, что я и сам говорю людям, которые в отчаянии хотят оставаться рядом с умирающим, но у которых на это нет сил, – тогда как в отказе этих двух играть роль наблюдателей у смертного одра налицо явная избалованность.
У выхода встречаю ван Йеперена, помощника бухгалтера в Де Лифдеберге, который уже не один год воюет со своим шефом, Брамом Хогерзейлом.
– У Брама рак, – сообщает он мне, – слышал сегодня утром.
Ван Йеперен уже давно пытается сбросить Брама, и сейчас ему явно стоит немалых усилий сдержанно реагировать на известие о несчастье, которое обрушилось на его врага. Но ван Йеперен на этом не останавливается, и то, что он произносит, приводит меня в изумление. Он говорит мне с полной серьезностью: «Обязательно пойду на похороны». Видно, что он и вправду встревожен. Его слова говорят о чувстве вины, которое нелепым образом опережает события.
Свечка на краю бездны
Брама Хогерзейла должны оперировать сегодня утром. На прошлой неделе он мне позвонил и со всей серьезностью просил к моменту операции поставить за него свечку в часовне. Он знает, что некогда я прислуживал во время мессы.
Было уже половина второго, когда я вдруг вспомнил об этом. От страха и стыда меня прошибло холодным потом. Я тут же бросился в часовню. К счастью, там никого нет, ведь врач, который возится там со свечками, может дать повод к всевозможным вопросам: Всё ли в порядке дома? Ведь не удалили же кому-то не ту почку? Кончилась святая вода из Лурда?
Меня преследует мысль, что операция могла уже закончиться и в самый критический «момент опухоли» моя свечка так и не была зажжена. Поспешно ставлю свечку и с ужасом вижу, что мне нечем ее зажечь. Бегу по коридорам в свой кабинет за спичками. Не решаюсь их у кого-нибудь попросить, потому что тогда пришлось бы всё объяснять. Теряю драгоценное время. Чтобы искупить свою вину, зажигаю две свечки – одну от имени Яаарсмы. Хогерзейл его тоже просил об этом, но нерешительность Яаарсмы всегда одержит победу. Теперь замечаю, что немного не хватает денег. Ничего, заплачу завтра.
Мысль о «моменте опухоли» не покидает меня. Я представляю себе, что после вскрытия брюшной полости должен наступить момент, когда хирург окажется с глазу на глаз с опухолью. Как миссионер – с первым аборигеном. И исход этой встречи должен будет принять благоприятный оборот под воздействием моих свечек. Однако шанс упущен, из-за того что я слишком поздно опомнился да к тому же и не заплатил. Не перестаю чувствовать себя виноватым.
Позже, днем, думаю: ну что за вздор этот «момент опухоли»? Многие месяцы, если не годы тому назад один-единственный нуклеотид в ДНК Брама слегка сместился и безобидным движением своей задней части толкнул тележку, которая, сначала очень медленно, покатилась не в том направлении. И свечка на краю бездны должна была остановить мчащуюся вниз махину? И всё же ни за что не хочу знать, когда именно его оперировали.
При посещении Греет ван Фелзен мне довелось услышать, как в свое время она потеряла ногу. В 1916 году, девятилетним ребенком, она попала под трамвай, и ей полностью ампутировали левую ногу. «Она висела буквально на куске кожи, и ее просто отрезали. Боли я не чувствовала, но звук ножниц никогда не забуду. Девятилетняя девочка, можешь себе представить? У моей кровати сидела медсестра и рыдала. И я спросила ее: „Ведь она снова вырастет, правда?“ – „Ну конечно, деточка!“ – сказала она, продолжая рыдать, и мне было ее так жалко».
Юность Греет была невероятным нагромождением горестей, какие можно встретить разве что в самых душещипательных детских книжках 1930-х годов. Через год после несчастного случая ее родители умерли в течение двух месяцев от туберкулеза. После этого началась жизнь в различных приютах. «Годами я каждый вечер плакала по своей маме. Я не понимала, почему она ушла. Я не могла понять ее смерть».
Греет попала в сиротский приют, под начало монахинь, одно из тех мест, в которых девочки во время купания в замутненной мелом воде должны быть в рубашках, чтобы не видеть друг друга. Греет постоянно со всеми ссорилась, но благодаря своей невероятной строптивости ей более или менее удалось вырасти человеком. Немалое достижение в окружении, которое, пожалуй, концентрировало в себе самое нездоровое из всего того, что было больным в Преизобильной Римско-католической Жизни: кучка всем недовольных стерв, опустошенных из-за постоянного отвержения своего тела и души, должна были заботиться о сиротском доме, полном беззащитных детей, которые все имели за собой подобные удары судьбы, что и Греет. Дети постоянно получали побои, в наказание их лишали еды или запирали на ночь в темный чулан.
В учреждении были очень строгие правила. Замутненная мелом вода для купания – только один пример различных методов давления, которое сегодня может рассматриваться не иначе как форма организованных мучений. В те годы в Нидерландах царила отвратительная атмосфера, которую можно было ожидать разве что в Германии, и даже там – в самых брутальных формированиях нацистской партии. Так, детям в сиротском доме Греет не разрешали надевать фуфайки, хотя зимой они коченели от холода. Однажды Греет от тети, которую она навестила, получила фуфайку и тайно надела ее, перед тем как ложиться спать. На нее донесли, и ее вытащили из постели. Всю ночь она должна была провести в неотапливаемом кабинете старшей сестры, разумеется, после того, как у нее отобрали фуфайку и на ней осталась только приютская ночная рубашка. «Наутро я буквально посинела от холода».
Ко всему этому нужно добавить еще одну крохотную деталь. У нее отобрали костыль. «Потому что с костылем я могла бы ходить, чтобы согреться. А попробуй-ка согреться, когда только ползаешь. О, эти монахини были такие подлые. Конечно, так нельзя говорить, но думаю, что большинство из них попали в ад».
– Нет никакого ада, Греет.
– Нету, иногда это очень жаль, правда?
Несмотря на увечье, Греет прожила интересную жизнь. Покинув сиротский дом, она долгие годы руководила пошивочной мастерской и при этом совсем неплохо зарабатывала. Замужем она никогда не была.
– Но не думай, что я всё еще девственница, – говорит она с некоторой гордостью.
С церковью она распрощалась незадолго до начала войны. На исповеди поведала молодому священнику о своем сексуальном приключении, сказав в заключение:
– Но я об этом не сожалею. Я хочу, чтобы это случилось снова.
На что священник ответил:
– Это свойственно человеку.
Немного позже она опять встретила этого священника. В День святого Сильвестра она посетила свой сиротский дом. Было вполне приятно, время от времени даже подносили выпить стаканчик, и тогда священник наклонился к ней со словами:
– Ну и когда же моя очередь?
Сегодня Греет посетил ее племянник Херман. Грустный человек лет пятидесяти пяти, в свое время со страхом бросивший обучение на священника. За несколько недель до посвящения в сан он, под громкие причитания, покинул семинарию ради изучения нидерландистики. Это был весьма своеобразный шаг, и кажется, что и сегодня, спустя 30 лет, ему всё еще трудно встать на ноги. У него нет ни жены, ни детей, он живет на пособие и небольшие пожертвования своих родственников и друзей, которые таким образом хотят погасить некий долг. Тонкие черты его лица носят следы алкоголизма, который не вяжется с его костюмом. В этом человеке – надгробие, под которым, предположительно, скрывается скорбь. Но о чем?
Когда я вхожу в палату, они сидят рядом и рассматривают фотографии. Фото, которые привозят из отпуска. Из Аушвица. Или Освенцима, как Херман с волнением произносит. Он вовсе не выскочил оттуда, потрясенный, через считаные секунды. Нет, он неделю, если не больше, прожил в здании Главных ворот.
Не боится ли он, что его печаль пройдет, и поэтому он снова ее вызывает? Я не решился его об этом спросить. Или это неудовлетворенность из-за того, что он не испытывает преследований? Есть люди, которые тоскуют по лагерному синдрому, потому что слишком мало получают от жизни. Но Херман не таков. В качестве ответа на мои осторожные вопросы он показывает мне нежное стихотворение с трогательной фотографией убитой в газовой камере девушки, чей портрет можно увидеть в лагере.
Что Греет привлекает в Аушвице, более понятно. Полная нетерпения и не вполне здорового любопытства, она ерзает, сидя на стуле, пока Херман с раздражающей медлительностью листает свою книгу путевых впечатлений. При виде фото здания Главных ворот она спрашивает: «А, так это их здесь мучили?»
В ее вопросе звучит чуть ли не вожделение. Катастрофилия. Чувство, которое заставляет многих людей срываться с места, если где-то поблизости произошла дорожная катастрофа; или жуткая радость, которую доставляет детям муха с оторванными крылышками. Когда я был маленьким, меня захватывало представление, должно быть разыгрывавшееся в машине «скорой помощи», которая после несчастного случая уезжает с места происшествия со своим страшным грузом. Прелесть профессии врача состоит в том, что ты можешь находиться в этом зловещем месте, и никто тебе не скажет: «А ты что здесь делаешь? Ну-ка вали отсюда!»
Херман рассказывает, что в Аушвице целый день подъезжают и отъезжают туристические автобусы. Посетители хотят наконец-то заглянуть в машину «скорой помощи», думаю я. Ведь никто же не приезжает в Аушвиц ради того, чтобы избавиться от юдофобии?
– А ты не думаешь, что Аушвиц или такой фильм, как Schindler’ List[36]36
Список Шиндлера (1993) – американский фильм Стивена Спилберга о немецком предпринимателе, спасшем более 1000 польских евреев от гибели во времена Холокоста.
[Закрыть], может стать предостережением? – спрашивает Херман почти риторически.
Я говорю, что это сомнительно.
– Представь, что у кого-то хобби распиливать щенков пополам цепной пилой. И если об этом сделают захватывающий фильм, ты пойдешь его смотреть?
– Я – нет.
– Нет, потому что знаешь, что щенки существуют не для того, чтобы их распиливать надвое. Будешь ли ты после такого фильма еще больше в этом уверен?
Убежден, что люди смотрят фильм Список Шиндлера, чтобы успокоить себя вопреки самим себе. Подавленные, они выходят из кинотеатра и с удовольствием выставляют эту свою подавленность напоказ. Ценой стоимости билета в кино морально они сразу же оказываются на высоте, можно сказать, рядом с Визенталем[37]37
Simon Wiesenthal (1908–2005) – узник концлагеря Маутхаузен, общественный деятель (Австрия), известный «охотник за нацистами».
[Закрыть].
Но у Хермана есть еще доводы:
– Я не сомневаюсь, что люди с неярко выраженными пронацистскими симпатиями, посмотрев такой фильм или после посещения Аушвица, оставят свои идеи.
– Не думаю, что люди вообще поддаются воспитанию в подлинном смысле этого слова, – парирую я. – Чему вообще можно научить людей? Один плюс один равно двум, сначала подуть на чай, а потом уже пить. Но чему-то большему?
Греет уже надоели все эти разговоры о недоступных машинах «скорой помощи» и щенках.
– Хватит, покажи-ка ему снимки газовых камер.
Еще раз спрашиваю Хермана, почему в 1994 году кто-то мог захотеть прожить пару недель в Аушвице?
– А почему ты работаешь в больнице? – спрашивает он в свою очередь.
– Ну, есть много чего, что меня здесь удерживает. Погоня за деньгами, любопытство, инстинкт врачевания, страх смерти, лень, если пошарить вокруг да около; ну и чтобы не осложнять ситуацию, не буду касаться своих проблем с морфином – и так слишком много говорят об этом.
– Ну что ж, бойко и без утайки, – говорит Херман, – но каковы же все-таки истинные причины?
Прохожу весь ряд снова.
– Инстинкт врачевания, пожалуй, мы вычеркнем, сейчас на это вряд ли есть спрос. Я имею в виду то, как это делал Иисус: плюнуть, взять немного песка, смешать, смазать этой кашицей веки, скорбный взгляд в небо – и готово. Проиллюстрировать гравюрой Рембрандта[38]38
Офорт Рембрандта (1606–1669) Христос, исцеляющий больных.
[Закрыть].
Херман смеется, но ведь я, перед тем как стал изучать медицину, действительно думал, что и вправду смогу делать нечто в этом роде. Этот вид врачевания, или что-то вроде, встречается в нашем деле исключительно редко и под силу только весьма ограниченному сообществу, членом которого можно стать лишь после многолетней инициации, которая чаще всего выкорчевывает наиболее интересные участки твоих больших полушарий.
– Деньги тоже вычеркни. Я зарабатываю ровно столько же, сколько мой зять, учитель истории. Остаются любопытство и страх смерти. Вот тебе и весь мой медицинский моторчик; кузова, правда, нет, но зато есть педали газа и тормоза.
– А любовь? – спрашивает Херман. – Разве ты не должен хоть немного любить своих пациентов?
Об этом нужно подумать.
– Вероятно, для врачебного сословия было бы хорошо, если бы я, глубоко вздохнув, согласился. Конечно, с людьми приходится страшно много возиться, но любовь? Сомневаюсь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.