Текст книги "Танцы со смертью: Жить и умирать в доме милосердия"
Автор книги: Берт Кейзер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Беккетт, недоступный для четвероногих
У смерти свои форматы. Для Кеннеди он огромен, для мухи ничтожно мал. Еще крошечней смерть бактерии, еле слышное «па…». Самая маленькая смерть, которую только можно помыслить, это, видимо, смерть вируса. Мы даже точно не знаем, следует ли считать их живыми, так что смерть вирусов, можно сказать, вообще не услышишь.
Брам Хогерзейл звонит уже рано утром. Его опять взяли в Хет Феем. Он чувствует, что конец совсем близко. Его звонок застал меня врасплох, – у меня было такое радостное настроение в этот день.
За ланчем с Терборхом снова беремся за мою проблему: нынешнюю религию. Священник этого не понимает.
Пробую привести пример. Если в наше время вдруг увидишь на улице кого-то в доспехах, то подумаешь: тáк мы уже не воюем. И если я в наше время вижу священника, при деле и с Библией, то думаю: тáк мы уже не молимся. В том смысле, что не вопрошаем судьбу, почему она к нам настолько жестока?
– Мой пример хорош тем, что ко всему прочему дает место для существования тех, кто, не будучи верующими, принимают религию, легко сочетая любовь к древней символике с полным неверием в расплывчатый буквальный смысл этих символов, уверяя, однако: но ведь ЧТО-ТО же должно быть. Поэтому, отнюдь не испытывая желания облачиться в доспехи и пойти в них сражаться, они, видя доспехи, всё-таки не могут от них отделаться. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
– Конечно, конечно, – соглашается Терборх, – но ты забываешь о том, что каждое поколение может находить в Библии новую благую весть, заново открывать для себя Евангелие.
– Думаю, что пока Библию читают словно поваренную книгу, выискивая там наилучший способ приготовления блюд для меню своей жизни, люди и дальше будут ходить в тех же самых доспехах.
– Но ведь тайна Библии состоит именно в том, что в ней всё имеет отношение к нам, что это никогда не теряет для нас значения.
– Тайна Библии, я думаю, в гораздо большей степени состоит в том, что люди всё еще сохраняют к ней особое отношение, что они получают нечто не от мира сего, когда обращаются к ней. И тогда они не придают никакого значения тому, что если баран ныряет в Библию, то бараном из нее и выныривает. Это относится и к святым.
– Но, чёрт побери, то же самое относится и к твоему Беккетту.
– Для барана подобраться к Беккетту вообще невозможно. Даже если, осторожно пуская в ход свой курдюк, он попытается незаметно пробраться задом ко входу.
Арий Вермёйлен вернулся из отделения психиатрии – потолстевший, еще более рыхлый, словно мятый картон, еще более прыщавый, чем раньше, насколько я помню.
– Так, ага, значит, опять к нам.
– Да.
– Хорошо провел время?
– Да, только еда была не очень вкусная.
В середине дня прихожу к Браму в больницу, он лежит на кровати, совсем тонкий и хрупкий. Выглядит гораздо хуже, чем раньше. Не может прийти в себя из-за смерти своего зеленщика. Тот поступил для незатейливой операции на сосудах и во время операции умер, ему было 52 года. Да, бывает, такое случается. Так или иначе, но Брама буквально трясет от страха, и он ничего не может с собой поделать.
Он не может есть, у него почти прекратилась работа кишечника. При виде пищи тошнота подступает к горлу.
– Антон, я уже не знаю, на что надеяться, не знаю, плакать или молиться.
Он не может сдержать рыданий.
К счастью, у меня есть чистый платок, потому что нелегко сесть к нему на постель. Он всегда держался с такой отвагой, хотя знал, что путь шел под гору, вниз, в могилу. Но смерть его зеленщика, кажется, стала опасным поворотом на этом пути. Теперь он то и дело падает и, продолжая идти, видит, что и слева и справа нет ничего, за что можно было бы уцепиться, и вот он уже летит кувырком и не может остановиться. Я утешаю его: паника скоро пройдет.
Прогулка летним вечером. Чудесная дорога среди зелени. За живой изгородью слышишь какой-то шум. Осторожно подходишь ближе, ожидая увидеть что-то приятное. Дрозда с птенцами или что-нибудь в этом роде. Но там, и двух метров не будет, схватка змеи и кролика. Бросаешься прочь, чтобы этого не видеть, но всё еще слышишь.
Что-то похожее разыгрывается на больничной койке Брама.
Fair trial, then hang them[150]150
Справедливый суд, а потом их повесим (англ.).
[Закрыть]
Процент грубиянов среди врачей, конечно, столь же высок, как и среди сантехников. Но хотелось бы, чтобы он был поменьше.
Смотрю телепередачу о Постюме, за которым в течение целого дня буквально по пятам следует интервьюер с телебригадой. Снимают в той развязной манере телеканала VPRO[151]151
Одна из старейших нидерландских телерадиокомпаний.
[Закрыть], которая вызывает ощущение, что объектив преимущественно вставляют в зад каждому эпизоду.
Судя по тому, как интервьюер реагирует на довольно дерзкое поведение Постюмы, видно, что он считает процент грубиянов среди врачей явно более высоким, чем среди сантехников. Но постепенно его тон делается менее резким.
Постюма, впрочем, остается на высоте. Уже при посещении им Рихарда Схоонховена я видел, что Постюма человек угловатый, который общается с людьми с некоторым напряжением, но перед камерой его неуклюжесть вовсе не становится хуже и даже вызывает симпатию. Думаю, что как зритель телепередачи я нервничал больше, чем он во время съемки. Безусловно требуется решимость, чтобы заниматься практической врачебной деятельностью, когда тебя снимают на телекамеру.
Телепередача была посвящена отделению, где лежат раковые больные, – катастрофилия, – и тем самым их страданиям, смерти и погребению. Поразительно, что интервьюер то и дело подходит буквально к краю пропасти: «Почему, собственно, вы это делаете?» Для меня звучит как минимум довольно парадоксально, что Постюма в конце полуторачасового фильма, в котором не избавили от страданий ни одного человека, отвечает на этот вопрос: «Несмотря ни на что, я каждый день с радостью иду на работу». Это звучит так же странно, как если бы он сказал: «Должен честно признаться, я тоже едва с этим справляюсь».
Остается вопрос, почему он это выдерживает, почему мы это выдерживаем? Ведь не потому, что он кого-то вылечивает, ибо с показанными в фильме людьми такого не происходит. И не потому, что он их утешает, потому что этим занимается медсестра или, например, старшая дочь, но потому, что… и сам точно не знаю. Думаю, потому, что медицинские знания означают власть. Потому что нужно узнать на опыте, что тело – это непостижимый зверь, терзающий нас, и намерения этого зверя врач может выяснить лучше, чем сама жертва, хотя он и не имеет при этом возможности что-либо изменить. Но лучше узнать зверя, суметь так или иначе предсказать его поведение, – неужели врач получает от этого, э-э, удовлетворение?
Конечно, в фильме обсуждается и эвтаназия. Прослеживают последние недели женщины от момента, когда она робко спрашивает, долго ли она еще будет так жить, до жуткой сцены, когда она уже мертва и два деловитых медбрата, которых до этого мы не видели, заворачивают тело, контуры которого мы угадываем сквозь толстый серый пластик, и в чём-то похожем на металлический ящик переносят вниз в холодильник.
Поскольку Постюма лечащий врач Брама Хогерзейла, он жадно смотрел всю телепередачу, словно окутанный какой-то теплой морфийной пеленой, пока его не охватил вдруг смертельный ужас от грубого заворачивания мертвого тела. Когда он увидел эту брутальную съемку, этот единственно правдивый конец, разорвавший в клочья его покой, он снова впал в панику, не отпускавшую его весь последний месяц.
Вся атмосфера больницы в этом фильме заставила меня вспомнить реплику американского генерала перед напряженно ожидавшимся после войны судебным процессом над несколькими японскими генералами: «We’ll give them a fair trial and then we’ll hang them» [«Мы обеспечим им справедливый суд, а потом повесим»]. Подобную же ситуацию мы встречаем и в медицине, и не только в связи с Постюмой и Брамом: «We’ll give him the right treatment and then we’ll bury him» [«Мы обеспечим ему правильное лечение, а потом похороним»].
Der Tod ist kein etc[152]152
Смерть не и т. д. (нем.).
[Закрыть]
То, что мы чаще всего не знаем, что вот-вот умрем, явствует также из последних слов Ахтерберга[153]153
Gerrit Achterberg (1905–1962) – один из крупнейших нидерландских поэтов ХХ в.
[Закрыть]: «Дай мне картошки». Не уверен, что правильно помню эту историю, но, кажется, последний день поэта проходил приблизительно следующим образом. В середине летнего дня они с женой прокатились на автомобиле. Когда они вернулись домой и поставили машину в гараж, он решил немного посидеть, потому что нехорошо себя чувствовал. Жена ушла в дом, чтобы приготовить ужин, и спросила его, что он хочет к мясу, которое она разогреет: риса или картошки? Вот он и произнес эту фразу. Когда через четверть часа она вернулась, он был уже мертв.
Ланч с Яаарсмой и Де Гоойером. В Яаарсме несколько несообразно сочетается проявление редкостного лукавства в иных случаях с полнейшей наивностью, и он этим безусловно мне симпатичен. Он рассказывает об одном из своих родичей, иезуите, который защищал диссертацию – он не может удержаться от смеха – об одном из аспектов… – теперь он вынужден положить нож и вилку, чтобы схватить салфетку, с помощью которой ему наконец удается подавить приступы смеха; «защищал диссертацию на какую-то тему по мариологии. МАРИОЛОГИЯ – знание жизни и стремлений Пресвятой Девы». Он уже не в состоянии сдерживаться. Для него это полнейший абсурд, так как Мария на самом деле никогда не существовала.
Уже когда Яаарсма, всё еще бормоча «мариология», встает из-за стола и уходит, Де Гоойер рассказывает, что с ним приключилось в минувшие выходные. Он гулял в дюнах с женой и детьми, с ними была еще одна знакомая пара. Они наткнулись на раненую чайку, вероятно подстреленную. С одного бока она была в крови; при их приближении она с трудом заковыляла в кусты. Птица ужасно мучилась. Взрослые смотрели друг на друга. Нужно было что-то делать, и все глаза устремились на Де Гоойера.
«Идите дальше, и тогда я, э-э, освобожу ее от страданий», – решился он наконец. Он отогнал испуганную птицу дальше в кусты и взял камень. Но когда склонился над птицей и уже занес руку, чтобы ее прибить, страх, с которым она притаилась, настолько передался ему, что в беспомощной ярости он отшвырнул камень прочь. «Что за треклятая планета!» – только и смог с горечью он подумать. Когда Де Гоойер догнал остальных, его угрюмое молчание было всем понятно. В конце концов, он сделал что-то отвратительное, так они думали.
Часа полтора спустя они снова оказались на том самом месте, и – чёрт возьми! – чайка выбралась-таки из кустов наружу.
– Папа, мы думали, что ты… Ты же хотел ее?..
– Ну да, я правда подумал, что убил ее.
Это было самое ужасное из всего, что мог он сказать: ведь получалось, что он, вместо того чтобы избавить ее от мучений, только их увеличил. В конце концов он признался, как было на самом деле.
Когда, всё еще с усмешкой после этой истории, я выхожу из ресторана вместе с Де Гоойером, меня останавливает мефроу Кампхорст. Она спрашивает, что я намерен предпринять в отношении ее мужа. Мой смех коробит ее.
– Я бы назначил ему пенициллин, и вы увидите, он встанет на ноги.
– Ну уж нет, ничего из этого не выйдет, еще чего, всякие ваши эксперименты, очень надо, старому человеку, нет уж, и слышать не хочу!
Прямо не знаю, что с нею делать. На прошлой неделе, когда я ей сказал, что, пожалуй, мы больше не будем давать ему пенициллин, потому что я сомневаюсь, что он хочет продолжать это лечение, она набросилась на меня: «Понятно, он старый, поэтому пускай помирает, да? Что, старики дорого вам обходятся? Ни стыда, ни совести! Ну и лавочка тут у вас!»
Ее упреки не стоит принимать слишком всерьез, потому что за сердитыми нападками скрывается вполне милая женщина, с которой приятно беседовать. Она уверена, что не даст себя одурачить, и я был несколько разочарован, когда она однажды с важной миной поделилась со мною важнейшим жизненным уроком, который она усвоила, стоя 60 лет за прилавком: «Всё крутится вокруг этого», – и показала пальцами, будто считает деньги.
Ist der Tod kein?..[154]154
Смерть – не?.. (нем.)
[Закрыть]
Последние слова Ахтерберга были другими. Он сказал: «Да, только не много». Это касалось как раз тогда готовившегося ужина («Хочешь картошки, Геррит?» – «Да, только не много». Что-нибудь в этом роде) и не имело никакого отношения к смерти, от которой его отделяло всего несколько минут.
Ахтерберг вполне мог переселиться в иной мир с мыслью о том, сколько же он хочет картошки. Совсем иначе выглядела смерть доктора Хюдде, вдову которого я встретил сегодня.
Он умер восемь месяцев назад. На исходе своего последнего вечера он сказал жене: «Пока ты будешь накрывать на стол к завтраку, я лягу в постель и выкурю сигарету». Вскоре он окликнул ее из спальни. Когда она вошла, он сидел на кровати прямой, как свеча, с пепельно-серым лицом, на котором только что играла улыбка. Он сказал: «Франсина, дорогая, мне ужасно жаль, у меня инфаркт, это конец».
Она бросилась к нему: «Нет, Жак, нет, нужно…».
«Нет, правда, – сказал он еще, – это инфаркт» – и упал на подушки. Она уложила его поудобней и побежала к соседу, кардиологу Майеру. Когда они вернулись, Жак был уже мертв.
Если понимать всё буквально, то в выражении Виттгенштайна «Der Tod ist kein Ereignis des Lebens. Den Tod erlebt man nicht» [«Смерть не событие жизни. Смерть не переживают»][155]155
Логико-философский трактат, 6.4311.
[Закрыть] ничего не изменишь. Но это высказывание явно ущербно, если вспомнить смерть Жака Хюдде. В его утверждении есть что-то школярское. Оно верное, но какое-то нудное.
«Я никогда не сплю» – аналогичное утверждение.
Краткий анонс в вечерней газете:
– Устранение боли. На дому, самостоятельно, безыгольной акупунктурой. Свободно от обязательств, информация по телефону №…
Яаарсма предостерегает Де Гоойера и меня от чувства, что мы можем управлять своей жизнью. «Ты готов сразиться любым холодным оружием, но в день дуэли, когда ты лежишь в кустах и неукротимая рвота выворачивает тебя наизнанку, становится ясно, что твоим противником был отравитель».
Днем отправляюсь на кладбище: хоронят мефроу Стемердинг. Ей было 96 лет, она уже давно пребывала в тумане и теперь наконец навсегда скрылась во мгле. Она походила на продрогшую старую птицу, обреченную погибать в своей клетке.
Мефроу Стемердинг была сиротой. В 1898 году потеряла родителей, которые умерли от тифа. Попала в сиротский дом, где вскоре ее сочли малоразвитой. Пожалуй, она приняла это с благодарностью – как одну из возможностей более или менее сносного существования. О ней можно было сказать: тихая и, быть может, действительно слабоумная, но прежде всего, что она «здесь уже очень долго».
Родственников у нее нет, а социальную помощь она никогда не тратила на что-либо большее, чем платье, немного белья и кусок хорошего мыла. На счете у нее было 36 тысяч гульденов, на которые до сих пор никто не предъявляет претензий. Надеясь, что где-нибудь всё же найдется человек, связанный с нею кровными узами, мы дали в Volkskrant объявление о смерти. Мы узнали, что ее звали Митье и что она родилась в 1894 году в Брюсселе.
Мике решила выделить солидную сумму для красивой могилы на старейшем городском католическом кладбище. И вот сегодня мы катим туда в громадном «мерседесе», эдаком вытянутом в длину лимузине, чувствуя себя несколько неловко за черными шторками, и хихикаем. Пожалуй, у всех нас такое чувство, будто мы облапошили Смерть, – ведь мы никак не можем сказать о Митье, что у нас ее отняли. Сидим в этой машине, словно мы здесь вообще ни при чём, хотя это и не совсем так, поскольку, в конце концов, помимо нас, здесь есть еще и мертвое тело. Я имею в виду, что если бы нас остановила полиция, выяснилось бы, что мы всё же не полностью заслуживаем осуждения.
Прекрасный день начала осени. Кажется, большинство надгробий на кладбище выполнено по рисункам Антона Пика[156]156
Anton Franciscus Pieck (1895–1987) – старомодный, но всё еще популярный нидерландский живописец, рисовальщик и график.
[Закрыть], на дорожках уже тонкий слой опавшей листвы. Меня даже слегка радует то, что здесь происходит. Мы, как подобает, чинно пойдем за гробом, ее nearest if not dearest[157]157
См. примечание 35 наст. изд.
[Закрыть], не сраженные скорбью, но снова, не без приятности, вспоминая о собственной бренности, словно это может приносить облегчение.
Тридцать один год прошел с тех пор, когда я на кладбище шел за гробом, в котором была моя мать, и сейчас могу пройти тот же путь, не испытывая того ужасного потрясения.
Вступив на кладбище, мы выстраиваемся вчетвером за гробом, который опасным рывком поднимают рабочие. Вероятно, Мике поразил вид покачивающегося гроба на плечах идущих перед нами носильщиков. Колеблемый, словно от ударов набегавшей волны, он выглядит будто траурная ладья, приятно, как уже было сказано, напоминая о бренности. Мике и вправду начинает плакать.
– Из-за Митье?
– Нет, ах оставь меня.
Собственно, меня радуют ее слезы, они должны убедить Безносого в чистоте наших мотивов. Если ему и казалось, что мы явились сюда забавы ради, то теперь он видит, что у нас это не очень-то получилось.
Проходя мимо одного из надгробий, читаю: «In Uw Kruis will ik Eeuwig roemen»[158]158
«О Кресте Твоем Вечно хочу я хвалитися», Гал 6, 14.
[Закрыть], – пожелание, которое нужно бы показать Мике, но она раздраженно отмахивается от меня. Ну что ж, возьму это на себя.
Митье, конечно, была ревностной католичкой, и мы просили устроить похороны согласно традиции. Как только гроб опускают в могилу, его окропляют святой водой, и священник произносит: «Обрящешь днесь мир и жилище свое в святом Сионе».
Затем он берет длинный деревянный крест и на крышке гроба трижды процарапывает им знак креста. Слышен скрежет дерева о дерево с песком между ними, который при опускании гроба нападал на него со стенок могилы. Текст, который произносит священник (я взял с собой миссал Греет), гласит: «Я осеняю это тело знаком креста, дабы в день Страшного суда оно восстало и обрело вечную жизнь».
После этого он трижды бросает немного земли на гроб, но из-за того, что в песке множество мелких камешков, звук получается не столь глухой, как ожидалось. И в довершение несчастья при этом он еще добавляет: «Из праха земного Ты создал его, с костями и…».
«ЕЁ! – что есть силы шипит Мике, – ЕЁ-Ё-Ё-Ё создал. Не знаю, знали вы ее или нет, но мы хороним Митье Стемердинг!» Для Митье великое забвение уже началось.
«Прошу прощения!» – только и может сказать священник. Он слишком смущен, чтобы продолжать дальше, кладет лопатку возле себя и говорит мягко: «Помолимся!» – после чего преклоняет голову, что, я полагаю, именно это и означает.
Он вызывает у меня сострадание. Ему за пятьдесят, старообразный на вид, сан принял, видимо, году в 1962-м; обошел весь приход, догмы всё еще сияют на небесах, гордость родителей, смутная неприязнь со стороны братьев. Но потом – какое падение! Предметы церковной символики, словно крышки старых кастрюль, выложены на блошином рынке, его Бог сократился всего-навсего до отблеска в лице ближнего, его эротика растоптана, так что никогда он ни с кем не сблизится, и ему остается одиночество, бутылка, а сегодня так еще и «оплеуха» от Мике.
– Я снова прогулял бы школу и еще раз сходил бы с тобой на кладбище, – говорю я Мике, когда мы с ней вдвоем едем в машине обратно.
– Мне очень жалко. Это было так грустно. Сегодня утром я убирала в ее палате и нашла эту фотографию.
Она показывает мне фотографию, сделанную на пляже в 1898 году: Митье в развевающемся платье, спиной к морю, словно с какой-то мольбой в глазах, стоит, скрестив руки на груди. Точно так же стояла она каждый день из года в год в дверях своей палаты, высматривая тележку с обедом.
– «Symbolen worden tot cymbalen in de // ure des doods…»[159]159
«Симвóлы превращаются в кимвалы // в час смерти… <когда в царствии небесном уборщица бьет щеткой в совок>», – цитата из сонета Геррита Ахтерберга Werkster [Уборщица].
[Закрыть] – говорит Ахтерберг.
– Да, но что именно он имеет в виду? – спрашивает Мике.
– Ну-у, мне кажется, что как только закутанный в плащ Скелет с косой просунет в дверной проем свою костлявую ногу, всё, что когда-то казалось продуманным до самых глубин, тут же превращается в отупляющий шум от обезьяны, которая лупит деревяшкой по пустой жестянке. Повиснуть на стропах парашюта, летящего в бездну; соскользнуть в нее, сидя на крышке от помойного ведра, – это и есть шаг от симвóлов к кимвалам.
– Ты это серьезно?
– Мик, я не знаю. Для меня что кимвалы, что футляры – рухлядь в старом шкафу, и я не знаю, что они означают. Но так я всегда прочитывал эти строки.
– А для меня кимвал – это огромный гонг, в который в начале фильмов Rank-Xerox всегда бьет один и тот же красавец-атлет, и тогда всё наполняется изумительным гулом[160]160
Всемирно известный символ в начале фильмов этой английской компании.
[Закрыть].
– Чувствуется, что тебе уже лучше, – замечаю я.
Merciless logic for a futile purpose[161]161
«Безжалостная логика ради ничтожной цели», цитата из романа Джозефа Конрада (1857–1924) Сердце тьмы (Joseph Conrad, Heart of Darkness).
[Закрыть]
«One of the hardest but most fascinating of all intellectual problems is how not to patronize the past». B. E. Young[162]162
«Одна из самых трудных, но и самых увлекательных интеллектуальных проблем – как избежать снисходительного отношения к прошлому»; B. E. Young = be young = будь молод (розыгрыш).
[Закрыть].
Врачи незнакомы с этой проблемой: на своих коллег из прошлого они почти всегда смотрят как на чудаков, пытавшихся убить дубинкой бактерию. Я тоже не в состоянии полностью отделаться от снисходительного отношения, наталкиваясь в статье в медицинском журнале на такие термины, как ночная поллюция, онанировать, экстраматримониальный коитус, посткоитальное увлажнение влагалища, коитус-эквиваленты, экстрагенитальные контакты, pessarium occlusivum [влагалищная диафрагма], coitus condomatus [коитус с использованием презерватива], procreatio [рождение].
На основании подобного словоупотребления можно всегда судить о возрасте витийствующего коллеги: родился задолго до войны. Это лексикон старшего поколения врачей, которые любую вонючую кучу говна должны были завернуть в блестящую не рвущуюся фольгу, прежде чем коснуться ее пинцетом.
Одна из причин появления таких терминов лежит, как я думаю, в представлениях XIX века, что «очистка выгребной ямы человеком благородного сословия» – а врачи принадлежали к этому сословию достаточно часто – не может не оставить определенного отпечатка.
Подобная атмосфера прежних времен возвращается с каждым трупом, потому что в нем всё еще скрывается омерзительная выгребная яма. Здесь мы всё еще видим кусочек XIX века. Дело в том, что плоть тогда еще не была полностью молекулирована. Жизнь еще не была полностью замещена биохимией. Рядом с живым телом не станешь задаваться вопросом: «Что это, собственно, за штука?» Живому телу даришь поцелуй, желаешь ему доброго утра. Но для мертвого тела нет ни поцелуев, ни пожеланий, и уже скоро у тебя возникает чувство, что ты смотришь на какую-то чужеродную вещь. И тогда мертвое тело будешь описывать скорее как вещество или как вещественное, а не как молекулярное также и потому, что труп истлевает, а молекулы нет. Постепенная замена жизни биохимией с XIX веком далеко не закончилась. И в этом чужеродность мертвого тела: плоть, которая не может быть молекулирована.
Яаарсма читает эпикриз. Ему попадается термин дренаж Редона. Он спрашивает: «И где же это, интересно, Редон должен был бы оставить дренаж?» И продолжает: «Раз уж мы попали к художникам[163]163
Henry Redon (1899–1974) – французский хирург и Одилон Редон (1840–1916) – французский художник.
[Закрыть], известно ли тебе, что Магритт, которому следовало бы написать причесанное на пробор море доктора Бока[164]164
См. примечание 69 наст. изд.
[Закрыть], очень рано лишился матери?» Яаарсма рассказывает, как покончила с собой мать Магритта. Единственное чувство, которое Магритт при этом помнит, или полагает, что помнит, это безмерная гордость при мысли, что он стал вызывающим сострадание центром драмы, гордость быть «сыном мертвой».
Яаарсма рассказывает, как Поль Магритт, младший сын, в ночь с 23 на 24 февраля 1912 года внезапно проснулся и увидел, что был один, хотя его мать обычно спала с ним в одной комнате. Перепугавшись, он разбудил семью, все пошли искать и увидели следы на пороге и на ступеньках. Что за следы? Кровь? Нет. У нее была грязная обувь? Ступеньки были посыпаны песком? Как бы то ни было, следы вели к мосту через Самбру, как раз напротив дома. Тело выловили из реки только через три недели.
Яаарсма всегда представлял себе, что это был Рене, который спал в комнате с матерью, и что семья, бросившаяся ночью к мосту через Самбру, сразу же нашла в темной воде тело утонувшей матери. «С подолом ночной рубашки вокруг головы, как он много раз изображал это на своих картинах. При этом сам он никогда не видел этой сцены».
Снова вся семья за столом в Помпеях.
Яаарсма в конце этой недели побывал в Бельгии, и там на него произвел впечатление не только Магритт, но и марш с полудозревшими мажоретками[165]165
Majorettes (фр.) – помощницы тамбурмажора, девушки в военной или подобной форме, участницы парадов.
[Закрыть]. Полу-, потому что, на его взгляд, они были несколько худосочные: «слышишь, как либидо проклёвывается их яйцевы́м зубом»[166]166
Временный зуб в надклювье птенца, с помощью которого птенец разрушает изнутри яичную скорлупу.
[Закрыть].
Всякий раз, когда Карел слышит мои нападки на медицину, он морщится. Мы говорим о giving them a fair trial, the right treatment, then hanging or burying them [о том, чтобы обеспечить им справедливый суд, правильное лечение, а потом повесить или похоронить]. Он совсем недавно закончил университет. Ему кажется невероятным, чтобы всё, что излагается в мраморных залах теми, кто давно занимаются этим делом, столь мало значило бы для болезни и смерти. Он похож на посланца из Ватикана, посещающего тот или иной отдаленный уголок Римско-католической империи и в каком-нибудь углу где-нибудь в Дренте сталкивающегося с деревенским священником, который на полном серьезе говорит ему: «Я не очень-то и уверен, что Бог действительно существует».
Последний вечер мефроу Понятовски. Ее сын Петер не хочет при этом присутствовать, то есть не в самой палате. Он уже пару раз меня спрашивал, действительно ли всё будет так жестоко, так явно, так сразу. Ему бы хотелось, чтобы его мать была больше больна, больше страдала, больше смирилась, была бы чуть ли не при смерти, уже на краю могилы, так, чтобы одного маленького толчка, ну да, маленького толчка, скорее касания, уже было достаточно, чтобы она, ах, вы же меня понимаете, правда? Но не так, как теперь. Ведь она же, чёрт возьми, еще ходит!
Я могу его понять, но ее могу понять еще лучше. Мы договорились, что придем к ней вдвоем с Мике. Петер будет в здании, но не в самой палате.
Когда мы являемся точно в 8 часов, нас отправляют обратно! Она хочет сначала посмотреть последние новости. Одна. «Что она себе думает? Что заказала пиццу с доставкой на дом?» Мике заметно нервничает.
После окончания передачи она нас зовет. Когда мы входим, она стоит у окна. «Взглянуть еще разок на природу». Быть может, она хотела послушать новости, чтобы еще раз окинуть взором нашу планету.
Мы немного разговариваем друг с другом. Я говорю ей, что она чудная женщина, что я благодарен судьбе за то, что встретил ее, и что для меня никогда не было в тягость о ней заботиться. Она отвечает, что горда тем, что я был ее врачом, и тем, что мы стали друзьями. Она встает, со слезами целует меня в губы и вручает мне конверт. «Я кое-что для тебя написала, собственно говоря, переписала, потому что ты ценишь это больше всего».
Я стою, неловко, со стаканом болиголова в руке, потому что ни за что не хочешь кому-либо навязывать смерть. Она ищет в шкафу бутылку, которую мы должны откупорить сразу же после ее смерти. Когда она ее наконец нашла, она снова встает, на этот раз чтобы достать штопор, «потому что сами вы, конечно, его не найдете».
Когда со всем этим покончено, она с облегчением ложится. Я советую ей сесть, потому что так будет легче пить. Сделав несколько глотков через соломинку, она говорит: «Дорогой мой, эта соломинка слишком большая». И ей нужна синяя. Она больше подходит. После этого она просит платок, чтобы стереть липкий след с губ. «Хочется, чтобы до конца всё было как следует. Нет, этот не годится, дай красный».
Когда она всё выпила, мы берем ее за руку.
«Знаете, – говорит она, – прекрасно, что я могу умереть, когда рядом со мною двое друзей». Она собирается еще что-то сказать о друзьях, о дружбе. Мы слышим: «Потому что люди, вы… люди… которые…». Она засыпает, и спустя семь минут она уже мертва. А мы всё не можем прийти в себя.
У меня чувство, что мы могли бы потянуть время, что можно было бы еще чуть-чуть поболтать. А сейчас всё выглядит так, словно мы ее утопили, не дали ей выговориться. У Мике другое мнение. «Если бы мы завели беседу, нам было бы гораздо труднее дать ей питье. И в конце концов, для чего мы сюда пришли?»
Всё это время ЛаГранж, недоуменный пророк, сидел перед ее палатой, вроде бы погруженный в чтение романа Эмиля Золя Нана, на самом же деле ничего не упуская из виду. Так, он видел, как врач и сестра в восемь часов осторожно вошли в палату, чтобы почти сразу же выйти оттуда. Через двадцать минут они снова вошли туда и в девять вышли оттуда. Чуть позже в палату вошел врач и вышел уже с бутылкой вина. Спустя две минуты сестра еще раз вошла в палату (забыла штопор) и тоже сразу же вышла. Наконец, в полдесятого в палату вошел сын и вскоре вышел оттуда рыдая. Тогда старшая сестра сказала: «Мефроу Понятовски умерла». Спрашивается, какой сценарий состряпает он из всех этих хождений?
Только когда я вернулся домой, заметил у себя в кармане конверт. Она переписала мне отрывок из Джозефа Конрада:
«Droll thing life is – that mysterious arrangement of merciless logic for a futile purpose. The most you can hope from it is some knowledge of yourself – that comes too late – a crop of unextinguishable regrets. I have wrestled with death. It is the most unexciting contest you can imagine. It takes place in an impalpable greyness, with nothing underfoot, with nothing around, without spectators, without clamour, without glory, without the great desire of victory, without the great fear of defeat, in a sickly atmosphere of tepid scepticism, without much belief in your own right, and still less in that of your adversary»[167]167
«Забавная штука жизнь, таинственная, с безжалостной логикой преследующая ничтожные цели. Самое большее, что может получить от нее человек, – это познание себя самого, которое приходит слишком поздно и приносит вечные сожаления. Я боролся со смертью. Это самая скучная борьба, какую только можно себе представить. Она происходит в серой пустоте, когда нет опоры под ногами, нет ничего вокруг, нет зрителей, нет блеска и славы; нет страстного желания одержать победу, нет великого страха перед поражением; вы боретесь в нездоровой атмосфере умеренного скептицизма, вы не уверены в своей правоте и еще меньше верите в правоту своего противника» (Сердце тьмы, пер. А. Кравцовой).
[Закрыть].Дорогой Антон,
У Конрада тоже бывали дни, когда он чувствовал себя немного лучше.
Но не много.
Не намного лучше и не так много дней.
Твоя Сюзи Понятовски.
Если кто-то попросил тебя о смерти, то с того момента, как ты сказал: «О’кей, мы это сделаем», – у тебя уже больше не будет покоя, пока он или она в заключительной сцене не закроет глаза и не потеряет сознания. Как только это случилось, впервые за долгое время мне становится чуть-чуть легче. Вновь чуть-чуть легче.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.