Текст книги "Танцы со смертью: Жить и умирать в доме милосердия"
Автор книги: Берт Кейзер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Медицина как потаскушка
Захожу в Де Лифдеберг, и навстречу мне выкатывается Арий Вермёйлен. На сей раз не с застывшей ухмылкой, а с почти победоносной улыбкой. Он возлежит на мобильных носилках, сопровождаемый двумя санитарами, расторопными парнями в белых, отлично сшитых кожаных куртках. Ясно, направляются к быстрой, как стрела, машине «скорой помощи», стоящей прямо у выхода, – только что выдернули из американского телесериала.
– Ага, и куда же это? – спрашиваю у Ария.
– В Утрехт, – отвечает он, широко улыбаясь.
– Ну что ж, прекрасно, наверное, случилось что-то особенное? У мамы день рождения, кошка захворала, крыша течет?
– Для проведения МРТ, – отвечает один из сопровождающих.
– А-а, вот оно как, – откликаюсь я в изумлении.
Ничего не понимаю. Магниторезонансная томография, какой в этом смысл? Кто ее мог назначить?
После нескольких телефонных звонков выясняется, что вся история была организована доктором Вермёйленом, который приходится Арию дядей; он стоит за всем этим и нажал на все рычаги, чтобы исследовать возможно обратимые причины психического состояния своего племянника.
Этот Вермёйлен рентгенолог, но не в нашем городе, чем прекрасно объясняется то, что он ни разу не посетил Ария в Де Лифдеберге. Разумеется, МРТ-диагностику он счел тем более необходимой, когда выяснилось, что всё медицинское оборудование поблизости от нас вышло из строя или занято, так что в конце концов нужно было отправиться в Утрехт, где Вермёйлен, похерив все свои планы, втиснет Ария в подведомственный ему агрегат.
Всё это преспокойно объяснил мне невролог из больницы Хет Феем, который был на связи с Утрехтом. «А может быть, – не могу смолчать, – стоило бы доктора Вермёйлена, который всё это устроил, и самого засунуть в томограф, потому что у него, похоже, не всё в порядке с головой. Что, чёрт возьми, он ожидает найти у ВИЧ-пациента в такой стадии?»
Мой собеседник, само собой разумеется, всё это уже давно понял, но перед натиском Вермёйлена всё же не устоял. Он чувствует, что его оставили в дураках, и, вполне логично, яростно набрасывается на меня: «То, что вы говорите, свидетельствует о вопиющем отсутствии коллегиальности. Вы не имеете никакого права так пренебрежительно отзываться о диагностике, глубокий смысл которой от вас, вероятно, ускользает. И к тому же за спиной коллеги, который умеет соединить большую личную вовлеченность с использованием высоких технических достижений».
«Виноват, – говорю я, – больше не буду. Но если вы не смогли скрыть от меня своего возмущения, то и я, со своей стороны, могу вас заверить: если в мозге Ария вы сумеете нащупать обратимую причину его нынешнего умственного состояния, я готов съесть весь ваш томограф и присудить вам в будущем году Нобелевскую премию по медицине, даже до того, как станут известны последние сведения из ведущих американских лабораторий».
L’espérance trompeuse [Обманчивая надежда], или, скажем, la médécine trompeuse [обманчивая медицина][131]131
См. примечание 99 наст. изд.
[Закрыть], медицина как девка на приятной дороге к смерти. Но так ли уж приятно сканирование? Для Вермёйлена несомненно, а для Ария?
Вот и выясняется, что долго обучавшийся специалист способен перед лицом смерти наделать куда больше безумных вещей, чем первый попавшийся охваченный паникой практикант.
Люкас Хейлигерс между тем вполне обжился. И добился известности. Трижды рассказывал он мне про лагерный синдром и расстрел своего отца, который ему пришлось пережить, когда он еще был ребенком. И всё это во всеуслышание.
Не могу этому безоговорочно верить, потому что, по моим сведениям, в 1945 году ему было всего шесть лет и он не еврей. Он не может или не хочет сказать мне, какой именно лагерь вызвал у него этот синдром. На мой вопрос, не был ли его отец расстрелян уже после войны в одном из лагерей для голландцев, сотрудничавших с оккупантами, – мы не можем исключать и такой возможности, – я получил только презрительную улыбку.
Чтобы показать, что он человек мира, поэт, настоящий пират и отменный любовник, он успел схватить нескольких медсестер за промежность. Когда одна из них дала ему увесистую пощечину, последовал следующий комментарий: «Девки в этой дыре, видать, ни к чему не привыкли». Мике вежливо указала ему на то, что его поведение абсолютно неприемлемо и что ей за него стыдно.
– Не знаю, где вы осваивали вашу потрясающую сексуальную технику, может быть, в какой-нибудь камасутре для тракторов, но так или иначе я должна вас предостеречь: следующий разговор на эту тему состоится с полицией, мы подадим официальное заявление о хулиганстве.
– Она и вправду так сделает? – осведомляется он у меня.
– Будь мужчиной, Люкас, возьми и попробуй! – говорю я ему.
– И от тебя тоже ни хрена не добьешься, – фыркает он.
Вечером, после нашего бодрого диалога, Люкас выпил больше обычного и около двух часов ночи завалился в постель. Заглянув на следующее утро к нему в палату, я чуть не задохнулся от невообразимой вони. Среди ночи, когда он лежал на спине, из него ударил настоящий рвотный фонтан, прямо вверх, и всё это обрушилось ему на лицо, на волосы, на подушку. Мало того, вдобавок его прохватил понос, и он загадил постель. Что касается малой нужды, понятно, тут уже было вообще не о чем говорить.
Теперь он лежит вопя и стеная, и никто не приходит к нему на помощь. Я посоветовал ему вести себя тихо и принести извинения. «И тогда, будем надеяться, „девки“, как ты их называешь, тебе помогут». Они это и сделали, но только вечером, в половине седьмого.
Мефроу Линдебоом страдает от боли. Нужно провести полное обследование. У нее плохой день. Ее соседка по палате, мефроу ван Схевенинген, при смерти. Мефроу Линдебоом неожиданно с раздражением отзывается об этой женщине: «У нее нет детей, так что она была лишена возможности демонстрировать свои капризы после родов, поэтому она решила делать это на смертном одре. Вчера было всё безнадежно. Весь день она стонала и охала „я умираю, я умираю“, а сегодня ей лучше, и она твердит: „Я хочу умереть, я хочу умереть“».
После того как я закончил осмотр, она с жалостью оглядывает себя и говорит: «Чем хуже люди воспитаны, тем лучше они могут это переносить». Относящееся к XIX веку замечание по адресу низших сословий, которые, поскольку живут ближе к животным, меньше знают и меньше чувствуют.
Мне уже приходилось сталкиваться с этим суждением, которое шло «снизу вверх», но тогда оно звучало гораздо более правдиво и более обоснованно. Я имею в виду De Profundis Оскара Уайлда, где он рассказывает, как один заключенный подошел к нему, прошептав: «It is so much worse for the likes of you than it is for the likes of us» [«Таким, как вы, куда труднее, чем таким, как мы»].
Мефроу ван Схевенинген действительно ужасно плаксива и говорит, и меня это раздражает, всё время с каким-то всхлипыванием. Уже не один год ее племянница Антуанетта должна распоряжаться всеми ее делами, и прежде всего неприятными. И это вновь всплывает в нашем с ней разговоре.
– Не смогли бы вы уделить мне несколько минут? – спрашиваю я, сопровождая свой вопрос осторожным стуком в ее дверь, потому что она лежит в постели, сощурив глаза, и считает себя слишком от всего отрешенной, чтобы когда-либо вновь открыть их.
– Кто там? Ах, это вы, доктор? – она всё же открывает глаза.
Мы болтаем немного о том о сём, и я спрашиваю ее вскользь:
– А что вы думаете произойдет после вашей смерти?
– Ну, тогда меня сожгут.
– Нет, я имею в виду с вашей душой.
– О господи, этого я не знаю, я слишком плохо себя чувствую, чтобы думать об этом, так что придется позаботиться Антуанетте.
Арий Вермёйлен снова совершил попытку самоубийства. Утром я заходил к нему, чтобы в который раз попытаться выспросить у него телефон его матери. После долгих поисков он дает мне номер телефона в Тилбурге, и я хочу немедленно позвонить. Но не успел я подойти к двери, как он зовет меня обратно: «Да, э-э, собственно, там ее нет. Вообще-то, она в Тилбурге. Но не по этому номеру».
«О, а есть другой номер, по которому можно ее застать?» Он отвечает, что не знает. Потом с ним «очень хорошо» поговорил социальный работник, однако стоило тому закрыть за собой дверь, как Арий забрался на свою тумбочку, потянул за шнур потолочную лампу, обмотал шнур вокруг шеи и совершил славный прыжок в бездну. От толчка тумбочка упала, рывок шнура вырвал стеклянный плафон из цоколя, и, пролетев 125 сантиметров, Арий с оглушительным грохотом приземлился на пол, сопровождаемый дождем разбитого стекла, опрокинутым блюдцем с яблочным муссом, таблетками, порошками и соками.
Там и нашла его Мике, осыпанного остатками лампы, с бессмысленно неподвижным взглядом и электрическим проводом вокруг шеи.
Происшествие взбудоражило всё отделение, и прежде всего Хейлигерс уже тут как тут. «Почему бы этому парню не написать книгу? Я уже придумал заглавие: How not to kill yourself in fifty uneasy tries [Как не убить себя при пятидесяти нелегких попытках]».
Я написал матери Ария короткое письмо с настоятельной просьбой приехать поговорить. Я с удовольствием бы ее увидел, чтобы кое-что выведать об ее сыне.
Несмотря на всю эту констернацию, направляюсь к мефроу Понятовски. Она пригласила меня на стаканчик вина. Мне приятно быть с ней. У нее рак легких. «И я знаю почему», – говорит она, подрагивая сигаретой в уголке рта. Не знаю, как в последние месяцы она справлялась со своим диагнозом, но во всяком случае на ней никаких следов растерянного метания перед лицом смерти. Хотя она и раскинула бивуак у самого края бездны, каморку ее никак нельзя назвать неуютной. После некоторой возни с пробкой, в чём она не дает мне помочь, наконец бутылка откупорена. Мы чокаемся: «И чтобы мне еще дожить до восьмидесяти, доктор!»
Я смотрю на нее немного оторопело, осмеливаясь только чуть-чуть пригубить рюмку, потому что до восьмидесяти ей никак не дожить. При этом я думаю, что уж, конечно, она должна знать, что дела ее плохи.
Она смотрит на меня с некоторым колебанием и быстро говорит: «Не волнуйся, мой мальчик, мне уже семьдесят девять и через три недели будет восемьдесят. Так что доживу, не правда ли?»
Аллилуйя! Налей-ка еще! Я никогда не давал ей больше семидесяти двух.
В медицинском журнале читаю некролог на смерть доктора Тен Дралена. Пишут, что он «может служить примером», поскольку «всего себя отдавал пациентам, день и ночь готов был прийти им на помощь», и «в торжественные дни его мантия была украшена регалиями почетных докторских степеней различных университетов». Некролог заканчивается словами: «Мы желаем мужества его жене Илке и детям». Вот опять выдающийся коллега, о котором мы никогда больше ничего не услышим. С каким облегчением я бы прочел вместо этого: «Мы, собственно, уже немного забыли доктора Тен Дралена, и пришедшее из Южной Франции сообщение о его смерти, настигшее нас после того как шесть лет назад он вышел на пенсию, прозвучало, как голос из гроба, и вновь напомнило о том, как мало значат наши уверения, что „Мы никогда не забудем Тен Дралена“». Мы тоже будем забыты.
Менеер Барендс скончался. Семья дала знать Мике, чтобы она распорядилась его одеждой. Она тут же подумала обо мне, потому что у Барендса были сорочки традиционного фасона без воротника, довоенного типа, из ткани в полоску. Я вхожу в его палату, где лежит стопка одежды, и начинаю ее разбирать. Время от времени я поднимаю перед собой сорочку, чтобы как следует ее рассмотреть, как бывает при распродаже. Я уже был занят этим какое-то время, как вдруг меня поразила наступившая тишина, и я глянул вокруг. На меня с ужасом смотрели с каждой из четырех коек. В глазах людей читалось: врач называется, а сам крадет одежду умершего!
Я даже не попытался что-либо объяснить. До смерти пристыженный, я стремглав выскочил из палаты. Пусть Мике сама отложит мне пару сорочек.
Майские дни
Сегодня утром мне предстоит осмотр менеера Де Зееюва. Сочувственно, но и со смехом кивает он на свое мужское достоинство: «Да-а, не много от него осталось, а? Пригоршня сморщенной кожи, и всё тут. Раньше мог этой штукой стекло выбить, а сейчас разве что протереть».
В редакции нашей больничной газеты возникла идея напечатать в майском номере рассказы людей о том, что им принес день 5 мая 1945 года[132]132
День освобождения Нидерландов союзниками от немецкой оккупации.
[Закрыть]. Идея всем показалась занятной, и мы рассчитывали услышать о шведском белом хлебе, сумасбродной поездке на краденом немецком автомобиле, незабываемом деревенском празднике, последней ночи оккупации, проведенной с плачущим немцем, или первой ночи освобождения – так, пожалуй, получше – со смеющимся американцем.
Ну и поскольку я был у Де Зееюва, то я и спросил его, каким был для него день 5 мая 1945 года.
– Насколько серьезно вы относитесь к врачебной тайне, доктор?
– Не вижу связи, но вполне серьезно, я полагаю.
– Тогда под строжайшим секретом я расскажу вам, где я был 5 мая.
– Честным словом обещаю, – говорю я, по-скаутски.
– 5 мая 1945 года я целый день ревел и дрожал от страха. Я сидел под грудой коробок, старой одежды и чемоданов в подвале моей подруги на Мортирстраат. Она привела меня туда накануне вечером, чтобы дать мне убежище. Мы были настроены пронемецки и боялись расправы. Да, вас это удивляет?
– Откровенно говоря, да. Ну и что было дальше?
Он рассказывает, что через три дня его наконец всё же нашли в этом подвале.
– Ясно, что предали. Хотя для вас это, может быть, и не то слово. Нет, пусть, – защищается он, увидев, что я хочу его перебить. – Для вас всё это история.
Он был арестован канадцами. По дороге в тюрьму произошла безобразная сцена. Его узнали, собралась небольшая толпа. Люди окружили его и солдат. Раздавались крики, что его нужно расстрелять. Один из канадцев схватил самого заметного крикуна и дал ему свой пистолет со словами: «Okay. You shoot him» [«О’кей. Застрели его»].
Де Зееюв обезумел от страха. «Парень обкакался, как и я. Он к пистолету даже не прикоснулся». Они сразу рассыпались. «Так что я хорошо отделался. Но это был худший момент в моей жизни. Сознавать, что другой человек может тебя пришибить, как муху. До сих пор стыдно, как вспомню о том моем страхе. Я даже Агнес никогда не рассказывал об этом, до того как в 1963 году он вдруг снова вернулся, когда я увидел по телевизору Ли Харви Освальда: как этот бедняга пытался руками защититься от пуль Джека Руби[133]133
Джек Руби (1911–1967) – владелец ночного клуба в Далласе, застрелил в полицейском участке Ли Харви Освальда, задержанного по подозрению в убийстве президента США Джона Кеннеди (1917–1963).
[Закрыть]».
Де Зееюв был приговорен к семи годам тюрьмы. После всяческих злоключений в голландских лагерях он в конце концов оказался на своего рода принудительных работах в провинции Дренте[134]134
Провинция Нидерландов, наиболее отдаленная от центральной части страны.
[Закрыть]. В 1951 году его освободили, и в возрасте 46 лет он оказался на улице, без дома, без денег; жена и дочь его покинули. И снова он пришел к Агнес, подруге, прятавшей его 5 мая 1945 года. После войны ни в одной организации он больше не состоял, хоть бы и в объединении смотрителей детских площадок.
Вторая мировая война для моего поколения – как ужасное несчастье, на которое мы опоздали. То есть именно тогда, когда мы оказываемся на месте несчастья, машина «скорой помощи» уже уезжает оттуда. Одна дверь еще открыта, но рука неуверенно нащупывает ручку, и дверь захлопывается. Чтобы получить информацию о произошедшем, мы вынуждены полагаться на бессвязные рассказы зевак. Де Зееюв рассказывает байку об оркестре, словно нацизм был чем-то вроде деревенских фанфар, празднества которых в конце несколько вышли из рамок.
О поведении населения до нас доходят вообще крайне односторонние сообщения. У нас дома сцена с тетей Крис была своего рода эмблемой: у одного грабившего немецкого солдата она выхватила из рук велосипед. История, из которой среди прочего должно было следовать, что нидерландское население не запугаешь и люди не позволят, чтобы какой-то обормот из Германии отнял у них велосипед.
В школе мы смотрели на Германию сквозь газовые камеры. Где-то за невообразимой горой убитых евреев жили немцы. И еще в прошлом году, когда я сказал, что мы поедем в отпуск в Германию, каждый удивлялся: «В Германию?» Словно они хотели спросить: «В Дахау?»
Но рассказ Де Зееюва действительно звучит так, словно он летним вечером брел за этим оркестром, пока в конце концов не оказался в гуще отвратительной бойни.
– Стать членом национал-социалистического движения (NSB) – это ведь не то же самое, что пойти в бордель ради приятной беседы? Ты же точно знал, куда всё это ведет? – спрашиваю я.
– Нет, конечно нет. Только если всё уже позади, мы говорим, что мы знали, куда это привело бы. Говорить так, как вы, не совсем честно. Ведь вы, поскольку родились после всего этого, точно знаете, что было дальше. Но для нас время между двух войн не было временем между двух войн. Такие простые слова, почти само собой разумеющиеся, но самое существенное они не учитывают. Я приведу вам схожий пример. В прошлом году я слышал, как мать спрашивала своего сына, больного СПИДом: «Если оглянуться назад, скажи, стоило ли это делать?» Да, люди задают себе такие вопросы. Но ведь это совершенно неверный вопрос. Много ли этот малый знал, что из всего этого выйдет? То же самое с NSB. Вы видите там только газовые камеры, а я, вероятно, видел массу радостно развевающихся знамен.
– И всё-таки я уверен, что в этом конкретном случае истина находится не посредине.
– Нет, я тоже не стал бы этого утверждать. Только не забывайте, пожалуйста, о врачебной тайне, а то мне жизни не будет, вы же понимаете.
И после этого я всё время думаю о высказывании Билла Молдена[135]135
William Henry «Bill» Mauldin (1921–2003) – американский рисовальщик и карикатурист.
[Закрыть]: «Что мы узнали из Второй мировой войны? Сколько крови может вылиться из человеческого тела».
Неудобные дни для Де Зееюва.
Люкас Хейлигерс, или «писучее чудовище X.», как Мике окрестила его с лёгким поклоном в сторону Реве, оседлал своего любимого конька. Чаще всего он хвастается, неуклюже поворачиваясь из стороны в сторону, какие женщины и издатели выстраиваются к нему в очередь, сегодня же он явно расположен делать более связные сообщения.
«В сборнике рассказов De kip die over de soep vloog [Курица, которая пролетела над супом] Франс Пойнтл[136]136
Frans Pointl (1933–2015) – нидерландский писатель еврейского происхождения.
[Закрыть] говорит о том, что Холокост в определенной степени был изобретением семидесятых-восьмидесятых годов. Я не имею в виду, что события эти были изобретены, но что вожделенный танец со смертью вокруг этих событий пошел в ход именно в эти годы. Читая Пойнтла, просто невозможно поверить, чтобы сразу после войны голландцы так обращались с людьми, пережившими то, что тогда еще не звалось Холокостом. Пойнтл разворачивает перед нами ряд сделанных как гравюры сухой иглой набросков, вызывающих простейший вопрос: как можно было не обласкать таких горемык?» Люкас рассказывает об одной из своих теток, которая пережила Аушвиц и после всяческих мытарств оказалась в Стокгольме. От нидерландского посольства, после бесконечных разглагольствований, она получила наконец деньги, чтобы отправиться в Амстердам. До этого она всё же должна была подписать всевозможные документы с обязательством о возврате долга, к чему и должна была приступить через месяц после возвращения домой. Всё это она добросовестно выполнила. Каждый месяц пять жалких гульденов, без которых она едва могла обойтись. И только в 1972 году Хейлигерс услыхал, как она сказала: «Я всё это честно выплатила, но теперь могу выть от бешенства из-за этой тупой бессердечности».
Лишь в 1972 году она пришла в бешенство. Люкас рассматривает это как знаменательный интервал. Пойнтл почувствовал злость только в 1981 году; тогда он и начал писать.
Кроме того, я получаю еще и стихотворение Хейлигерса, после того как он охарактеризовал смерть как «неожиданно мокро пукнуть», уточнив: «Неожиданно – не в том, что пукнуть, а в том, что мокро, усёк?»
смерть как маленький безобидный гипсовый сфинкс,
что уже годы стоит на камине и вдруг однажды,
когда входишь в комнату, он встает, выпрямляясь,
что за странность, думаешь ты,
это твоя последняя мысль, ведь эта вещь говорит:
«стой,
ты теперь должен
сойти по ступеням
в могилу
со мной».
«Так что, если у тебя в доме где-нибудь есть камин, пожалуйста, поставь что-нибудь на него. М-м?»
Арий и обычные похороны
Ночью приснилось, что мы карикатурно выискивали примечательные особенности некоторых университетских зданий, которые я больше всего ненавидел и, собственно, до сих пор ненавижу. Мы особо подчеркивали безнадежную тусклость колоссального мавзолея, в котором нам преподавали патологию, и говорили, бросая взгляд на мерзостные каменные массы, где всегда ревел ледяной ветер: «Слышишь, евреи призывают напрасно?» Майские дни.
Сегодня восхитительный день. Глядя на великолепную весеннюю зелень перед своим окном, Арий решительным тоном говорит Мике: «Да, когда такая погода, на что мне эвтаназия? И тогда пусть будут обычные похороны».
«И я бы так поступила», – отвечает Мике с такой же решительностью. И действительно, начинает казаться, что отклонения следует искать скорее в его нейронах, чем в его жизни.
«Доктор, почему у меня боли в груди?» – спрашивает пациент.
«У вас пропускает сердечный клапан», – отвечает доктор.
«Да, но почему он у меня пропускает?»
«Сейчас позвоню вашему священнику».
Захожу в палату к мефроу Понятовски и вижу, что она у окна возится с поясом, пытается щипцами проделать лишние дырочки. Она всё больше худеет и у нее не хватает сил справиться со щипцами. Беру пояс у нее из рук и, с силой нажимая щипцами, пробиваю еще одну дырочку.
– Сделай-ка мне еще одну, – просит она, – сделай побольше.
Какой неприятный звук издают эти щипцы! При каждом щелчке мы чувствуем всё пронзительнее, что каждое прокалывание – это отрезок пути.
Между тем она наливает вина. Смотрю на ее милое лицо, вижу обезоруживающий взгляд ее добрых темных глаз и слышу ее вопрос: «Сколько еще дырочек, как ты думаешь?»
«Этого я не знаю».
Люкас Хейлигерс вспоминает о разговоре в комнате отдыха. Дочь одного из пациентов рассказывала о своей поездке в Помпеи. Она была потрясена, увидев, как ей показалось, на некоторых лицах выражение страха[137]137
Окаменевшие тела жертв извержения Везувия в 79 г., погубившего Помпеи, Геркуланум и Стабии.
[Закрыть]. Подруга рассказывала ей, что в прошлый раз она «видела там всю семью, сидевшую за столом».
Люкас сомневается, что в Помпеях можно было увидеть нечто подобное. Ему кажется почти невероятным, чтобы можно было наткнуться на сидящую за столом семью, застигнутую вулканическим пеплом, потому что дождь пепла и потоки лавы не похоронили бы их столь внезапно. Иными словами: «вся семья за столом» как воспоминание – порождение чего-то совсем другого, а не того, что там было на самом деле.
Замечательно в ее рассказе, что семью эту она видела «в прошлый раз». И он делает вывод: конечно, ты не сможешь писать, если никогда не видишь такую сидящую за столом семью.
Он рассказывает мне еще об одном ярком примере катастрофилии, или жажды событий (самого стойкого у человека ответвления исследовательского инстинкта молодого животного). Его дядя в 1952 году покинул духовную семинарию, чтобы отправиться добровольцем в Корею в безоглядном бегстве от бессобытийной пустоты пастырского существования.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.