Текст книги "Танцы со смертью: Жить и умирать в доме милосердия"
Автор книги: Берт Кейзер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Основания для реинкарнации
Мефроу Линдебоом, девяностошестилетняя вдова нотариуса, жалуется на боли в ногах. Однажды она уже мне говорила, что это такая же боль, как была у ее деда Артура после кампании 70-го года, под которой она разумела Франко-прусскую войну 1870–1871 годов. По происхождению она немка, и, выдергивая по ниточке то одно, то другое, мы установили, что этот дедушка, старший брат ее отца, родился в 1847 году. Он умер в 1913 году, когда она была юной двадцатилетней девушкой. На ее пятнадцатилетие, в 1908 году, он произнес пророческие слова: «Никогда больше не будет войны. Никогда». Он рассказывал своей внучке истории, которые слышал еще от наполеоновских солдат, сражавшихся в войне 1812 года. Так мы заглядываем в «шахту времени», по словам Боманса[126]126
См. примечание 6 наст. изд.
[Закрыть].
Она спрашивает меня, нельзя ли что-нибудь сделать, чтобы не так мучиться из-за болей в ногах. Я замечаю в шутку, что скоро у нее появятся крылья и эти надоевшие ноги уже не понадобятся. Но она ничего такого и знать не хочет: «Пожалуйста, не нужно. Я тебе безмерно благодарна, но когда я умру, я хочу быть мертвой по-настоящему. Одна моя подруга хочет, чтобы я поверила в реинкарнацию, но я не могу себе ничего такого представить. У меня нет ни малейшего основания в это верить».
Я спрашиваю, а что могло бы указывать на всамделишную реинкарнацию, и она тут же отвечает: «Ну, скажем, встречаешь человека, о котором можешь сказать: смотри, он правильно подходит к жизни, не пасует перед действительностью. Ведь суть в том, что люди чему-то научаются благодаря реинкарнации и живут всё лучше и лучше. Но такого человека я еще никогда не встречала. В определенном смысле все мы одинаково глупы. Сколь ловко мы ни подходили бы к жизни, время от времени каждый из нас попадает рукою в машину. Нужно быть каким-то особенным человеком, чтобы с тобой этого не случилось. Я читала у Хемингуэя, что быка, который побывал в схватке и выжил, нельзя больше выпускать на арену, потому что на этот раз он будет смертельно опасен. Он заметит все уловки тореадора. Это я и имею в виду: никогда еще не видела я человека, который всего лишь снисходительно улыбнулся бы при виде первой попавшейся красной тряпки у себя перед носом. Нет, мы все тут же стремительно бросаемся на нее. Не кажется ли вам, что все мы вступаем в бой в первый раз? И в последний?»
– У вашей подруги единственный выход, – говорю я. – Она могла бы сказать, что все мы находимся в самой первой стадии реинкарнации.
– Ну, это слабый довод.
Бездетная, она поняла, хотя и слишком поздно, что единственный смысл жизни – это иметь детей. Всё остальное не имеет смысла.
– Я молюсь каждую ночь, чтобы Господь забрал меня к себе. Не то чтобы я была слишком религиозна; впрочем, Бог ведь мужчина и делает то, что он хочет. Не станет он слушать женщину.
Я спрашиваю, каковы были ее лучшие годы. «Ах, лучшие годы. Твои лучшие годы – те, в которые ты веришь, что они непременно наступят в будущем». Для нее было хорошее время, когда в 1947 году она уехала после смерти мужа. Несколько лет она жила с тремя подругами в Греции. «Но странно, теперь мне не дает покоя то, что он умер. Я и в самом деле упрекаю его: чёрт возьми! ты так прекрасно ушел, дружочек, так здорово увильнул от старости. Он всегда умел вовремя увильнуть».
Нет, старость не доставляет ей удовольствия, хотя, если б не ноги, она чувствует себя вполне сносно. Она может читать, разговаривать с людьми, немного ходить, иногда посещает концерты; племянники, племянницы и их дети носят ее на руках. И всё же. Я однажды попробовал вместе с ней шутливо перечислить плоды преклонного возраста: сохраняется интерес к жизни, но очищенный от тривиальной шелухи. Это означает отсутствие страха перед будущим, потому что смерть уже неподалеку; никаких забот о том, как устроить дальнейшую жизнь, потому что думать об этом поистине поздно. Не нужно больше заботиться о детях, потому что либо они уже устроены, либо вы им всё равно уже ничем не поможете.
– Молодой человек, – восклицает она, – ты не знаешь, о чем говоришь. Ах, смерть, не так уж она мне интересна. Неужели орды людей, живших до нас, теперь на небесах? Никогда в это не поверю. Или они в аду? Еще более невероятно. Всё это чепуха. Но если ты говоришь: не бойся того, чем ты станешь, значит, ты ничего в этом не понимаешь. Меня страшит только одно: с чем я расстанусь? Сколько всего мне придется оставить на моем трудном спуске в могилу? Потому что на последнем этапе путь будет становиться всё круче, а ты будешь всё менее ловкой, так что в конце концов просто скатишься вниз. От скольких вещей придется отказаться? Что еще у меня отнимут, прежде чем я достигну дна? Нет, меня заботит не то, кем я еще могу стать, но парализующий страх перед тем, чем я могу остаться. Подумайте-ка лучше об одиннадцатой заповеди: «Не старей!»
Хотелось бы услышать что-нибудь другое, что-нибудь более светлое. Бессознательно начинаешь разговор в поисках успокаивающих сообщений о старости, потому что невольно надеешься, что все тревоги, тяготы и надежды разом исчезнут, и лучше бы по эту сторону могилы, так что, полностью от всего отрешившись, еще сможешь оглянуться назад.
Я с удовольствием с ней разговариваю и тем самым в начале нашего знакомства допустил промах, исправлять который научился далеко не сразу. Однажды мы более получаса сидели, беседуя с нею о прошлом, когда она вдруг прервала свой рассказ и сказала: «Но конечно, вы ужасно спешите, я отнимаю у вас слишком много времени».
Самое глупое, что можно сделать, это сказать что-нибудь вроде: «Ах нет, поговорим немного, у меня еще есть время». Тогда о тебе подумают, что наверняка ты плохой врач: спокойно себе болтает, тогда как мог бы за это время спасти кому-нибудь жизнь. Относительно медицины держится миф, что врач в состоянии вырвать больного из рук смерти. Врачи сами в это верят и испытывают мрачное удовлетворение от факта, что чудовищно неравная борьба с МОНСТРОМ приносит им инфаркт или язву и, разумеется, не оставляет времени должным образом принять пациента. Да и у пациента возникает чувство, что он помешает врачу в этой борьбе, если втянет его в продолжительную беседу.
Люди, сохраняющие спокойствие и ясность на краю жизни, вроде мефроу Линдебоом, встречаются редко. Поразительно, сколь многие в самых последних, безвыходных обстоятельствах думают, что смогут, спокойно сидя с газетой, сверзиться в бездну.
Нытье
Терпение в таком заведении, как наше, часто значит просто-напросто заткнуть себе уши. Менеер Верстер всё время жалуется, что у него болит в тысяче мест из-за износа шейного позвонка. За несколько лет мы перепробовали всевозможные шины, корсеты и ортопедические воротники, что никак его не удерживает от того, чтобы зимой и летом, сидя у электрокалорифера и кутаясь в плед, докучать жалобами каждому, кто окажется в пределах его досягаемости. К тому же он глуховат, что освобождает его от усилий когда-либо кого-либо слушать.
Так продолжается уже не один год, но сегодня мое терпение подошло к концу. Мне до того осточертело его непрекращающееся жалобное подвывающее нытье, что в конце концов я на него как следует напустился:
– Менеер Верстер, я больше не в состоянии выносить ваше хныканье. Не знаю, чего вы хотите добиться своими упреками, но мне кажется, вы надеетесь, что я, старый и потрепанный, займу ваше место, в то время как вы, молодой, красивый и энергичный, приплясывая, выскользнете из палаты. Могу вас заверить, что я, как бы вы ни ныли, останусь молодым, красивым и энергичным – Мике, заткнись! – а вы, со своими похрустывающими суставами, останетесь сидеть на своем стуле. Бог знает, что еще меня ожидает, но ваши dancing days are over[127]127
«Дни танцев миновали» – несколько измененная, ставшая афоризмом строка из Ромео и Джульетты Шекспира, акт I, сцена 5, 26–33.
[Закрыть]. Так-то вот.
– Что это он там говорит?
Но всё равно полегчало.
С мефроу ван Эйк тоже происшествие. Она, как и Верстер, склоняется к тому, что не хочет больше влачить за собой свое тело да и вообще свою жизнь.
– Доктор, нужно мне сегодня вставать с постели? – спрашивает она сегодня утром.
– Я считаю, не нужно. Но и не вижу причин, чтобы непременно оставаться в постели.
– Значит, мне нужно встать?
– Нет, это значит, что вы сами должны решить.
– Но мне нужен ваш совет. Я полностью вам доверяю.
И тогда во враче что-то срывается.
– Мефроу ван Эйк, это просто невыносимо, что вы так от меня зависите. Постарайтесь не навязывать мне свою жизнь, не вынуждайте меня постоянно принимать касающиеся вас решения. Вам 78 лет, и если не мудрости, то во всяком случае жизненного опыта вам должно хватить, чтобы решить, как именно вы хотите провести свой день: в кровати, около нее или – в конце концов какое мне дело? – вообще под кроватью. Вы же не можете передавать свою жизнь, как пакет, из одних рук в другие. Всё шиворот-навыворот устроено у нас на земле: каждый несет на себе бремя своей собственной жизни, и оно еще тягостней потому, что мы все страстно желаем другой. В каждой жизни заключено желание этой другой жизни. Вы разве этого не знали? Ну так теперь знайте. А это ваши таблетки от головокружения.
Безропотно жует она это бессмысленное лекарство, глядя на меня и умоляюще и с упреком. Консультация всё еще не окончена.
Я говорю ей, что мне кажется, она сидит и ждет смерти.
– Нечего опасаться, что Смерть обойдет вас стороной. Уж кто-кто, а Костлявый сумеет вас отыскать. Но это не значит, что вы можете заставить Его взмахнуть косой. Скажем так: Он не придет раньше, если вы будете лежать в постели, или позже, если вы будете сидеть на стуле, а то и вообще не придет (спаси, Господи!), если вы станете прохаживаться, понимаете? Чтобы принудить Безносого, есть гораздо более действенные средства, чем лежать или сидеть. Поэтому скажу я вам: встаньте с постели, сделайте что-нибудь и перестаньте терзаться.
Итак, я всё же кончил советом; вот вам сила привычки.
– Значит, я могу не вставать?
Она из той породы людей, которые верят, что хотеть-чтобы-пришла-смерть – вполне достаточно, чтобы пришла смерть. Это не так, иначе земля уже давно опустела бы. Но люди убеждены, что, сказав «я хочу умереть», они могут дать под зад Жизни и тем самым привлечь к себе Смерть.
Во второй половине дня привожу в порядок шкаф для хранения рентгеновских снимков. Это нужно делать как минимум раз в полгода: шкаф битком набит снимками выписанных или скончавшихся пациентов. Среди последних наталкиваюсь на тех, о ком я жалею, но много и тех, кого я забыл, теперь уже окончательно. Встречаются и живые, о которых думаешь: ну тебе-то уж точно пора.
Вечером навещаю Брама Хогерзейла. Опять слишком долго откладывал, всё из-за перспектив: никаких. Потому что и ты знаешь, и он знает: каждое посещение – как промер глубины, словно его путь в могилу можно рассчитать, исходя из определенных факторов (рост опухоли, сила воли, работа почек, страх смерти), и ты сразу же получишь график и увидишь, по какой кривой он проходит.
«А, ты еще жив?» – восклицает он при моем появлении. Я не настолько близок с Брамом, чтобы откликнуться: «И ты еще жив?» Он рассказывает мне что и как. С точки зрения медицины его состояние безнадежно; опухоль снизу всё плотно сдавливает. «На мне полно дыр. Пониже пупка всё смешано в одну кучу. Ни кал, ни моча уже мне не подчиняются. Так что теперь у меня также и стома для мочи. Вам словно втыкают в почечную лоханку соломинку. И это уже третий мешочек, куда поступает всякая дрянь, потому что у меня есть еще фистула в шве после операции. И нужно же было мне знать, до чего всё это отвратительно. Хочешь кофе?»
Робость из-за так долго оттягивавшегося визита и контроля кривой у меня исчезла, стоило нам перейти к беседе. Ему предложили ничего не делать с перестающей работать почкой. Но он и не собирался. У него ясное представление о том, как далеко он должен зайти в своей борьбе, пока не скажет: я – пас. Выходит, стома для мочи разрешена, а химиотерапия нет. Последнюю, впрочем, ему тоже предлагали, однако на вопрос, сколько месяцев ее проводить и каковы будут эти месяцы, никто ответа не дал.
– Антон, ты не считаешь, что браться за это бессмысленно? Ведь там наверху не будут меня упрекать, что я боролся недостаточно?
Оглядываясь на все последние месяцы, ему трудно удержаться от слез. Его мучает мысль, что из-за страха он может по оплошности погубить шансы на выздоровление или на улучшение своего состояния. Денно и нощно обшаривает он горизонт в поисках этой единственной крохотной точки, а тут приходят они с обманчивыми посулами химиотерапии. Ведь это оскорбительно: «Голодному, пожалуй, можно дать старый сухарь, но не ворох пустых обещаний».
Звонит телефон, и он решительно отвечает: «Нет, я сам позабочусь о погребении, и никаких разговоров. Я же знаю своего братца. Нет, детка, предоставь это мне. Всё нормально».
Сертификат на дерево
Чудесный весенний день. За завтраком читаю в газете: «Массовые захоронения в Катыни с останками 4000 польских офицеров, убитых русскими, были случайно обнаружены немецким офицером, который, осматривая в бинокль горизонт, увидел волка, который выкопал из земли на холме большую кость и с нею скрылся в лесу».
Берцовую кость? Ранним утром? Офицер глянул в восточном направлении сквозь рассветный туман и увидел там четкие силуэты волка и берцовой кости? Нужно полагать, ему уже не раз доводилось видеть берцовую кость.
Когда я появляюсь в Де Лифдеберге, Яаарсма, ухмыляясь, встает мне навстречу. Он протягивает мне Сертификат на дерево.
– Что, что? – переспрашиваю я.
– Сертификат на дерево, – повторяет он. – В связи со смертью мефроу Парментир. Вероятно, чтобы компенсировать поведение этого разнузданного племянника, ее дети в благодарность за всё, что ты сделал для их матери, распорядились, чтобы в Израиле посадили дерево от твоего имени. Вот, прочти сам.
И действительно. Пластиковая карточка, на которой псалом (I, 3) и стих из Исаии (32, 15–16), а кроме того, пояснение, где среди прочего читаю:
«Этот сертификат на дерево означает, что Израиль стал богаче на одно дерево от Вашего имени, что страна, наша страна, будет еще лучше защищена от солнца и ветра. Но и не только: деревья дают перегной и тем самым подготавливают почву для развития сельского хозяйства, садов, рощ. ‹…› Леса делают Израиль более сильным, спокойным, уверенным и счастливым. Сертификат на дерево – это благословение для Израиля и честь для Вас, от чьего имени страна еще больше зазеленеет».
Не могу скрыть своего изумления.
– Яаарсма, да помоги же ты наконец. Если я правильно понял, эти люди, очевидно евреи, предлагают мне небольшой подарок, который заключается в том, что они сами его себе и купили? И подарок этот – посаженное ими в Израиле дерево, на котором или рядом с которым теперь стоит моё успешно написанное задом наперед имя? И всё это, не спрашивая меня, хочу ли я вообще, чтобы там было посажено это дерево?
– Но разве ты не хочешь, чтобы Израиль стал более сильным, спокойным, уверенным, счастливым и к тому же зеленым?
– А, прекрати. Да этому просто невозможно поверить. Ну-ка дай прочту еще раз.
Яаарсма вдобавок высказывает пожелание:
– Будем надеяться, что анаклитической депрессии это у тебя не вызовет. А то придется еще раз перелистать Спитца и Риббл.
Люкас Хейлигерс поступил к нам со сложным переломом. Он писатель. Тут же это громогласно и объявил. Я никогда его не читал. Выглядит так, словно он не ест и пьет, а жрет и напивается. Ему около шестидесяти, но кажется, что он гораздо старше. При первой же встрече сыпет именами известных голландцев. Мне не по себе, потому что самое печальное, что он и впрямь знает их всех, хотя, возможно, и сам уже не совсем может в это поверить.
– Вы не будете возражать, если я как-нибудь позволю себе надраться? – роняет он промежду прочим.
Отвечаю, что мне это не помеха, только «правила данного учреждения предусматривают, что vomitum ethanologenicum должен убирать непосредственно vomitans».
– Ну конечно, – говорит он.
– Боюсь, что вы меня неправильно поняли. Имеется в виду, если кто наблюет, то свою блевотину сам же и вытрет. Жизнь сурова.
Разговор с Арием Вермёйленом. Он сидит на кровати с отсутствующим видом и не мигая смотрит мимо меня. Спрашиваю о его матери: не навещала ли она его? и, если она придет, не пошлет ли он ее ко мне? Да, он так и сделает.
Молчание. Я вздыхаю. Сочувствую ему, он смотрит с таким терпением!
– Что, плохо дело? – спрашиваю его осторожно.
– Да, плохо.
– Хотя, собственно, всё же немного лучше? – продолжаю я.
– Да, немного лучше.
– Эх, всегда говорю: быть бы здоровым. – Вырывается у меня, прежде чем до меня доходит, что же я такое сказал.
– Да, быть бы здоровым…
Относительно него я всегда колеблюсь: это биологическая или экзистенциальная пустота? Он отсутствует, потому что иссякают его нейроны, или потому, что боится близящегося конца?
Хотелось бы, чтобы его мать всё-таки появилась.
Страх перед человеком
Рихард Схоонховен, прибыл из больницы Хет Феем, вдовец, 55 лет, неизлечимый рак горла, неоперабелен. Его врачом был Постюма. В сопроводительной записке сестры читаю: «Уже несколько недель просит о смерти. Ответа со стороны врачей не имеется». В протоколах вижу множество результатов лабораторных исследований, рентгеновских снимков и курьезное заключение, что о прогнозе пациент информирован. И ни слова о его желании смерти. Врачи часто смотрят на это как на своего рода пролежни: не заслуживает упоминания, в данный момент не представляет проблемы, однако может еще доставить немало неприятностей.
При знакомстве со мной Схоонховен сразу же говорит:
– Доктор, я хочу умереть. Пожалуйста, помогите мне.
– Но разве врача в вашей больнице вы не просили об этом?
– Конечно просил, но им начхать на меня.
Он плачет, беспомощно взмахивая руками. Я стараюсь его утешить и звоню прямо в больницу, потому что чувствую, что эта трусливая кальвинистская шайка, эти засранцы из больницы Хет Феем хотят мне втереть очки.
Что случилось? Схоонховен попал в больницу для операции на гортани. При приеме с ним была достигнута договоренность об отказе от реанимации. Во время операции произошла оплошность: фрагмент ткани попал в трахею, это привело к остановке дыхания, закупорка оказалась трудно устранимой, через горло была введена трубка в трахею, но произошла остановка сердца, и тогда без долгих рассуждений приступили к реанимации. Могу себе это представить. В такой ситуации, разумеется, невозможно сказать: ах, оставьте, его же не нужно реанимировать. Но когда он пришел в сознание, он едва мог говорить, и трубка должна была оставаться в трахее. А поскольку мозг какое-то время оставался без снабжения кислородом, произошло повреждение коры, вследствие чего левая рука и левая нога оказались парализованы.
Полностью придя в себя и осознав свое положение, Схоонховен стал просить о смерти. Реакция медиков была сдержанной. Врач не сказал ни да ни нет, и в конце концов никакие меры не были приняты. И тогда, в отчаянии, Схоонховен стал каждого, ежедневно, просить о смерти, каждый день, неделю за неделей. Врачам это не понравилось, и в конце концов они решили проконсультироваться с психиатром.
Вот и вся информация, которую я получил от сестры по уходу. Закончив, она тяжело вздохнула: «В конце концов, мы работаем здесь, руководствуясь христианскими принципами».
Каждый день просить о смерти – себе же во вред. Если пациент, громко жалуясь, требует: «О, доктор, ну положите же этому конец!» – врач в большинстве случаев будет бежать от него, как заяц, напуганный возможностью внять столь неуравновешенной просьбе. Если пациент стоически сдержанно просит о том же, врач думает, что нужда не так уж и велика и выполнение просьбы можно отложить до поры до времени. Возникает угроза Catch-22[128]128
Абсурдная, безвыходная ситуация Уловки-22, сатирического романа американского писателя Джозефа Хеллера (Joseph Heller, 1923–1999).
[Закрыть].
Мне тоже однажды пациент крикнул во время приема: «Послушайте, доктор, ну и что там с моей эвтаназией?» С такими вообще не следует разговаривать. Сразу же возникает чувство неловкости, потому что тебе виделось в этом нечто интимное, некое Aufforderung zum Tanz[129]129
Приглашение к танцу – фортепьянная пьеса К. М. фон Вебера (C. M. v. Weber, 1786–1826), создана в 1819 г.
[Закрыть]. Короче говоря, задавать подобный вопрос нужно пристойно и не повторять его изо дня в день, как это было в случае со Схоонховеном в больнице Хет Феем.
Выяснилось, что лечащим врачом Схоонховена был не Постюма, это была ван Лоон. Дозвониться ей я не смог. Палатный врач был не вполне в курсе дела, поскольку работал там всего неделю. Его предшественник, который должен был хорошо знать Схоонховена, уехал, с позволения сказать, на какую-то конференцию в Лилль. Но они от меня так просто не отделаются.
На другой день разговариваю с коллегой ван Лоон. Да, она прекрасно помнит менеера Схоонховена; действительно он просил их о смерти.
– Почему же вы на это не реагировали?
– Мы никогда не принимали это всерьез, потому что, когда мы его спрашивали, чего он хочет на самом деле, он отвечал, что хочет выздороветь, снова оказаться среди людей, понимаете? И кроме того, он всё время просил об этом, почти каждый день.
Я говорю ей, что меня крайне беспокоит его состояние и то, чем оно было вызвано. «Я отношусь к его желанию умереть с полной серьезностью и вынужден реагировать. Я хотел бы спросить вас: как вы могли написать в его истории болезни столько всякой биохимической чепухи, не сказав ни слова о том, в каком немыслимом состоянии находится больной также и по вашей вине? Почему об истинном положении вещей я узнаю от сестры по уходу, а от врачей слышу только всякую хрень насчет рентгеновских снимков?»
Меня действительно это бесит. Я спрашиваю ее, что бы она сказала, если бы на полпути к смертному ложу, всем чужую, ее втолкнули в палату, чтобы сыграть там заключительную сцену трагедии, начатой семь недель тому назад, «из которой важнейшие актеры сбежали, ибо кто-то уже больше не палатный врач, кто-то отправился на конференцию в Лилль, или же они на этой неделе ведут прием в поликлинике, или просто слишком трусливы, слишком равнодушны, или слишком кальвинистичны, чтобы заботливо сопровождать человека к его концу? И почему вы все вообще занялись медициной? Наверное, хотите получить Нобелевскую премию?»
– Я не желаю больше вас слушать, – отвечает она.
– Конечно нет, как и Схоон…
Но она уже бросила трубку. Через четверть часа звонит Постюма. Он совсем не в восторге от ситуации и спрашивает, могут ли они завтра вместе с ван Лоон зайти к нам, чтобы еще раз обсудить создавшееся положение и осмотреть больного.
Назавтра они действительно были здесь. Постюма – приятный открытый человек, говорит очень быстро. Сообщаю, что ценю их готовность прийти и приношу извинения за вчерашнюю резкость по телефону. Ван Лоон криво улыбается.
Мы направляемся к Схоонховену. Он тоже криво улыбается, когда мы к нему заходим. Постюма присаживается к нему на кровать и пробует заговорить с ним. Ван Лоон, как-то неестественно вытянувшись, стоит рядом. В голосе Постюмы звучит искренняя озабоченность, он начинает не без околичностей: «Да, ваш врач всё нам рассказал, э-э, что вам, собственно, доставляет много хлопот ваше нынешнее состояние». На что Схоонховен: «Я хочу умереть. Сделайте мне укол. Почему вы меня мучаете, после всего, что случилось?»
Потом, уже в моем кабинете они восклицают наперебой: «О господи! Надо же! Какой ужас! Что от него осталось!»
– Но настоящей боли у него нет, – вступает ван Лоон. И продолжает: – Ты не думал о том, чтобы давать ему преднизон? Если в высоких дозах…
– Но он об этом не просит, – возражаю я. – К тому же нам придется снова говорить об этом еще через три недели. И почему нужно ждать того, что ты называешь «настоящей болью»? Почему, пока человек не станет околевать, мы его желание не принимаем всерьез? Если отвлекающий маневр с преднизоном позволит делу идти своим ходом достаточно долго, то в конце концов пациент сможет лишь бессвязно хрипеть, и тогда уже будут все основания сказать, что из этого невозможно вычленить сколько-нибудь внятное желание смерти. Чего ты боишься? Что он умрет? Что ты умрешь? Что от твоей биохимии нет никакого толку?
Постюма старательно записывает в досье свое веское мнение о «казусе», как он его называет, и подчеркнуто не вмешивается в наш разговор. Они оба не в белых халатах, и в своей будничной одежде, бедняги, смотрятся как прилежные старшеклассники перед контрольной работой, году эдак в 1962 или около того. Думаю, они рассматривают всё происшествие как некий инцидент, как пример того, что, вообще говоря, никогда не случается. Я только не могу понять, чего боится ван Лоон и почему она пошла в медицину. Почему они стали медиками? Ведь не только биохимию собирались они штудировать, но и хотели что-то «делать с людьми». И вот у них появился шанс пойти навстречу человеку, а они бегут прочь от страха. Как бы то ни было, завтра он сможет умереть.
На следующий день застаю Схоонховена в прекрасном настроении, он почти весел. В 9 утра он сидит на кровати и бреется. «Чтобы парню не пришлось потом меня брить. Моя дочь с мужем уже здесь?»
В 10 часов захожу в палату с чашей цикуты[130]130
См. диалог Платона Федон (смерть Сократа).
[Закрыть]. Схоонховен вполне хозяин положения: «О, нужно это выпить? Давайте сюда!»
Хотя, пока он пьет, мы стараемся по возможности держать его прямо, поторопившись, он закашлялся, и по крайней мере половина того, что попало в горло, через трубочку, вероятно, выплеснулось наружу. Откашлявшись, он жестом показывает, что хочет еще. Увидев, как дрожит в его руках стакан, который он через силу подносит ко рту, я понимаю, насколько отвратительно должен он себя чувствовать, чтобы в присутствии своей дочери с такой жадностью искать себе смерти.
Осторожно укладываем его на подушки. Дочь сидит рядом с ним. Он спокойно смотрит на нее и спрашивает: «Я всё правильно делаю?» Она смеется сквозь слезы и гладит его лицо, говоря ему еще несколько слов: «Теперь ты пойдешь к Герри… и к Адри… и к маме… и к Мипи».
Услышав о Мипи, он вдруг открывает глаза: «Но это же кошка!»
– Ничего, – говорит дочь, – конечно, они принимают и кошек.
Озадаченный, он еще пару раз пробормотал: «Кошку…» – и засмеялся, чуть вздернув плечи. Это было его последним движением. Десять минут спустя он был уже мертв.
Мы тихо сидим и смотрим на него, а потом я рассказываю сон, приснившийся мне этой ночью. Он взял стакан с ядом и, когда его выпил, сказал, к нашему ужасу: «Хм, я чувствую себя гораздо лучше», – встал с кровати и исчез в праздничном веселье, которое шло в коридорах под музыку нескольких групп духовых и ударных. Слегка рассерженные таким поворотом дела, мы, протиснувшись в дверь, бросились на его поиски. Что за чёрт, ведь он хотел умереть? Мы же так не договаривались. Его поведение казалось нам нелепым, предосудительным, более того – возмутительным.
В несколько более смутной форме накануне вечером ей пришло в голову нечто подобное: если бы он, оставшись один, умер этой ночью, она бы расстроилась и чувствовала бы себя так, словно ее обманули.
Вскоре прибывают судебный медик и представитель уголовной полиции. В деле нет никаких затруднений, и офицер полиции – вновь приходит на память Пилат – разрешает выдачу тела. Во время разговора с ними звонит портье с сообщением, что прибыла семья менеера Схоонховена и хотела бы со мной побеседовать. Это меня пугает. Возникает чувство, что ты попался, хотя формально всё в полном порядке. Неужели опять какой-нибудь сумасшедший племянник?
Когда я спускаюсь вниз, выясняется, что это его соседи. Они посещали его в последний раз в больнице Хет Феем, а сейчас пришли в Де Лифдеберг. Я сообщаю им, что сегодня утром он умер, и женщина спрашивает: «Доктор, он при этом очень страдал?» Я отвечаю, что он мирно уснул. Женщина хватает мою руку: «Конечно, вы ему немного помогли, правда? Надеюсь, что да. Вы можете не говорить, но он так хотел умереть, он был так ужасно болен».
Мне захотелось ее поцеловать, потому что один из самых мучительных аспектов управляемой смерти – гложущее сомнение, действительно ли пациент хочет умереть. Его соседи сняли у меня с души камень.
Тем не менее происходит еще один инцидент. Около трех часов дня звонит некая Класке де Хаас, психолог из больницы Хет Феем. Она хотела бы поговорить со мной в связи с изучением качества жизни пациентов с раком горла. Она осведомляется, как дела у Схоонховена, так как снова подошла его «очередь». По-видимому, она зондирует почву через определенные промежутки времени. Тогда получаешь великолепную последовательность.
Стараюсь сдерживаться. «Вы изучаете качество жизни больных раком горла? И вы наблюдаете их в течение долгого времени?»
Растущее бешенство в моем голосе совершенно от нее ускользает, и она бойко отвечает: «Конечно, именно так».
– Но, ради всего святого, что вы надеетесь обнаружить? Что чем ближе смерть, тем лучше они себя чувствуют?
– Не вижу необходимости оправдывать перед вами свои исследования, – говорит она твердо.
– И не пытайтесь, – бросаю я зло, – а что касается менеера Схоонховена, он умер сегодня утром.
И кладу трубку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.