Текст книги "Пелагия и черный монах"
Автор книги: Борис Акунин
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Экспедиция третья
Приключения умника
Известие о самоубийстве полковника Лагранжа достигло Заволжска лишь через три дня после самого этого ужасного события, поскольку телеграфа на островах не было и все сообщения, даже чрезвычайнейшие, доставлялись по старинке – почтой или нарочным.
В письмах настоятеля, адресованных светскому и церковному начальству губернии, сообщались лишь очень краткие сведения об обстоятельствах драмы. Тело полицмейстера было обнаружено в заброшенном доме, где прежде жила семья бакенщика, который несколькими днями ранее также наложил на себя руки. Но если в тот раз причина безумного и с точки зрения религии ничем не извинительного поступка все же была понятна, то относительно причин, побудивших к роковому шагу полицмейстера, архимандрит не брался рассуждать даже предположительно. Он особенно нажимал на то, что вовсе не знал о прибытии в Новый Арарат высокого полицейского чина (статус приезжего раскрылся лишь post-mortem, при осмотре нумера и вещей), и просил, даже требовал от губернатора разъяснений.
Что же до подробностей, то сообщалось лишь следующее. Полковник убил себя выстрелом из револьвера в грудь. Никаких сомнений в том, что это было именно самоубийство, к сожалению, не было: в руке мертвец сжимал оружие, в барабане которого отсутствовала одна пуля. Смертоносный свинец попал прямо в сердце и разорвал этот орган на куски, так что смерть, судя по всему, наступила мгновенно.
На этом письмо губернатору фон Гаггенау заканчивалось, а эпистола архиерею имела еще и довольно пространное продолжение. В нем архимандрит обращал внимание владыки на возможные последствия позорного происшествия для мира, спокойствия и репутации святой обители, и без того уже омраченных всякими тревожными слухами (это скупое выражение безусловно относилось к пресловутым явлениям Черного Монаха). По милостивому промыслу Божию, писал настоятель, знают о несчастье всего несколько лиц: обнаруживший тело пономарь, трое братьев-мирохранителей (так называлась в Арарате монастырская полиция) и служитель нумеров, где остановился самоубийца. Со всех взята клятва о молчании, но все же сомнительно, удастся ли сохранить скандальное известие в полной тайне от местных обывателей и паломников. Завершалось письмо отца Виталия словами: «…и даже пребываю в опасении, не укрепится ли за сим, прежде безмятежным островом, как некогда за Альбионом, богопротивное прозвание „Острова самоубийц“, ибо в короткое время худший из смертных грехов здесь свершили уже двое».
Владыка винил в трагедии только одного себя. Ссутулившийся, разом постаревший, он сказал доверенным советчикам:
– Это всё мои гордость и самоуверенность. Никого не послушал, решил по-своему, да не единожды – дважды. Сначала Алешу погубил, теперь вот Лагранжа. И что самое невыносимое – обрек на поругание даже не бренные их тела, а бессмертные души. У первого душа сражена тяжким недугом, второй же свою и вовсе истребил. Это во стократ хуже, чем просто смерть… Ошибся я, жестоко ошибся. Думал, что человек военный по своей прямолинейности и отсутствию фантазии не может быть подвержен духовному отчаянию и мистическому ужасу. Да не учел, что люди такого склада, когда сталкиваются с явлением, нарушающим всю их простую и ясную картину мира, не гнутся, а ломаются. Тысячу раз права была ты, дочь моя, когда толковала мне про Гордиев узел. Видно, наш полковник увидел узел, развязать который ему было не под силу. Отступиться гонор не позволил, вот и рубанул по головоломному узлу сплеча. А имя сему Гордиеву узлу – Божий мир…
Здесь преосвященный не выдержал, заплакал, а поскольку по крепости характера к рыданиям расположения не имел и даже был вовсе лишен слезного дара, то вышло у него нечто неблагообразное: сначала глухой стон с горловым хрипением, потом продолжительное сморкание в платок. Но сама неумелость этого плача по загубленной душе подействовала на присутствующих сильнее любых всхлипов: Матвей Бенционович заморгал и тоже вытащил преогромный платок, а сестра Пелагия с лихвой искупила мужскую скаредность на слезоистечение – немедленно залилась реветь в три ручья.
Первым вернулся к твердости епископ.
– За душу Феликса Станиславовича буду молиться. Один, у себя в молельне. В церквах за самоубийцу просить нельзя. Хоть он и сам Бога отринул, так что прощения ему не будет, а все равно доброго поминовения достоин.
– Нет прощения? – всхлипнула Пелагия. – Ни одному из самоубийц? Никогда-никогда, даже через тысячу лет? Вы, владыко, это доподлинно знаете?
– Что я – так церковью предписано, испокон веков.
Монахиня вытерла белое, с россыпью бледных веснушек лицо, сосредоточенно сдвинула брови.
– А если кому жизненная ноша совсем невмоготу оказалась? Если у человека непереносимое горе, или мучительная болезнь, или истязают его палачи, к предательству понуждают? Таким тоже прощения нет?
– Нет, – сурово ответил Митрофаний. – А вопросы твои от малой веры. Господь знает, кому какие испытания по силе, и сверх меры ни одну душу не испытывает. Если же и пошлет тяжкую муку, то, стало быть, душа эта особенно крепкая, по крепости и экзамен. Таковы все святые великомученики. Никто из них истязаний не устрашился, рук на себя не наложил.
– Так то святые, их один на миллион. И потом, как с теми быть, кто себя погубил не из страха или слабости, а ради своих ближних? Вы вот, помню, из газеты читали про капитана парохода, который при крушении свое место в шлюпке другому уступил и через это вместе с кораблем на дно пошел. Восхищались им и хвалили.
Бердичевский страдальчески вздохнул, уже заранее зная, чем кончится эта некстати возникшая дискуссия. Пелагия доведет преосвященного своими вопросами и доводами до раздражения, произойдет ругательство и пустая трата времени. А надо бы о деле говорить.
– Восхищался – как гражданин земного мира. А как духовное лицо, обязанное печься о бессмертии души, осуждаю и скорблю.
– Так-так, – блеснула острым взглядом инокиня и нанесла архиерею удар, который британцы назвали бы неспортивным. – Ивана Сусанина, что ради спасения августейшей династии, добровольно под польские сабли пошел, вы тоже осуждаете?
Начиная сердиться, Митрофаний ухватил себя пальцами за бороду.
– Иван Сусанин, быть может, надеялся, что в последний миг сумеет от врагов в лес убежать. Если есть надежда, хоть самая крошечная, это уже не самоубийство. Когда воины в опасную атаку идут и даже, как говорится, «на верную смерть», все равно каждый на чудо надеется и Бога о нем молит. В надежде вся разница, в надежде! Пока надежда жива, жив и Бог. И ты, монахиня, обязана это знать!
Пелагия ответила на укор смиренным поклоном, однако не угомонилась.
– И Христос, когда на крест шел, тоже надеялся? – тихо спросила она.
В первый миг владыка не до конца осознал весь смысл дерзновенного вопроса и лишь нахмурился. Поняв же, поднялся во весь рост, топнул ногой и вскричал:
– Из Спасителя самоубийцу делать?! Изыди вон, Сатана! Вон!
Тут и до инокини дошло, что в своей пытливости она перешла все дозволенные пределы. Подобрав полы рясы и втянув голову в плечи, Пелагия шмыгнула за дверь, на которую указывал грозный архиереев перст.
Так и получилось, что дальнейший план действий разрабатывался уже без упрямой черницы, с глазу на глаз меж преосвященным и Матвеем Бенционовичем. Надобно учесть еще и то, что прискорбная участь, постигшая обоих архиереевых избранников, лишила Митрофания всегдашней его уверенности (да и ссора с духовной дочерью подбавила уныния), поэтому епископ больше слушал и со всем соглашался. Бердичевский же, искренне сострадая пастырю, наоборот, говорил велеречивее и горячее обычного.
– Вот мы всё про мудреные узлы рассуждаем, – говорил он. – И здесь, точно, понапутано так, что мозги набекрень. Однако же людей моего сословия недаром называют крючкотворами. Мы, судейские, мастера клубки заматывать да загогулины выписывать. Иной раз такой узелок завяжем, куда там античному Гордию. Но зато и распутывать этакие мотки никто лучше нас не умеет. Так или не так?
– Так, – с тоскливым видом подтвердил преосвященный, поглядывая на дверь – не вернется ли Пелагия.
– А коли так, то в Новый Арарат нужно ехать мне. На сей раз у нас есть прямые основания для совершенно официального, пусть даже и тайного разбирательства. Полицмейстер, наложивший на себя руки, – дело не шуточное, это уже не суеверие и не игра истерического воображения, а нечто неслыханное. С нашего Антона Антоновича из министерства спросят, да и государь от него объяснений потребует.
– Да, с губернатора, конечно, спросят, – безвольно покивал Митрофаний.
– Стало быть, нужно будет знать, что отвечать. Вам самому ехать ни в коем случае нельзя, даже не думайте. Ни по своему званию, ни по установлениям закона архиерей не может заниматься разбирательством уголовного дела о самоубийстве.
– Так едем вместе. Ты озаботишься тайным расследованием обстоятельств смерти Лагранжа, а я – Черным Монахом. – В глазах владыки вспыхнул прежний огонь, да сразу и погас. – Алешу бедного повидаю… – упавшим голосом закончил Митрофаний.
– Нет, – отрезал Бердичевский. – Хороша будет тайность, если я в Арарат с вами приеду. То-то переполоху устроим! Епископ мало того, что на встречу к Черному Монаху примчался, так еще и товарища губернского прокурора с собой прихватил. Смеху подобно. Нет уж, отче, благословите меня одного ехать.
Преосвященный нынче был явно не в себе, ослабел душой, раскис. На его ресницах опять что-то подозрительно сверкнуло. Митрофаний встал, поцеловал чиновника в лоб.
– Золото ты у меня, Матюша. И голова у тебя золотая. А больше всего ценю, что на такую жертву идти готов. Что ж я, не понимаю? Ведь Марья твоя на сносях. Поезжай, разгадай тайну. Сам видишь, тайна это страшная, да такая, что обычными способами не раскроешь. Христом-Богом молю: береги себя – и жизнь свою, и разум.
Чтоб не выдать растроганности, Матвей Бенционович ответил бравурно:
– Ничего, владыко. Бог даст, дело сделаю и к Машиным родам успею. Недаром в народе говорят: ловок жид, по веревочке бежит, всюду поспевает.
Но когда ехал в коляске домой, бравада сошла, на сердце сделалось скверно, и чем ближе к дому, тем сквернее. Как сказать жене? Как в глаза смотреть?
Не стал смотреть. Сразу, прямо в прихожей, поцеловал в щеку и, прижавшись, зашептал на ухо:
– Машенька, ангел мой, тут такая оказия… Важнейшая поездка… Всего на недельку, и отказаться никак невозможно… Я постараюсь быстрей, честное благородное…
Был немедленно вытолкнут из объятий и обруган суровыми, но справедливыми словами. Ночевал в кабинете, на жестком диване, а хуже всего то, что, уезжая рано утром, так и не попрощался с женой по-хорошему. Детей – тех поцеловал и благословил, все двенадцать душ, а с непреклонной Машей не вышло.
В ящике письменного стола оставил распоряжения по поводу имущества – на всякий случай, как ответственный человек.
Ах, Маша, Маша, свидимся ли?
* * *
Раскаяние – вот чувство, всецело овладевшее товарищем прокурора на пути к синеозерскому архипелагу. Во что ввязался, следуя минутному порыву? Ради чего?
То есть ради чего или, вернее, ради кого, было понятно – ради любимого наставника и благодетеля, а также во имя установления истины, в чем и состоит служебный долг слуги правосудия. Но был еще и вопрос нравственный, даже философский: в чем первая обязанность человека – перед обществом или перед любовью. На одной чаше гражданские убеждения, профессиональная репутация, мужская честь, самоуважение; на другой тринадцать душ – одна женская и двенадцать детских (скоро, Бог даст, еще одна прибавится, вовсе младенческая). Если б одним собой рисковать, еще куда ни шло, но те тринадцать-то, которые без тебя пропадут и кто тебе, по правде сказать, много дороже всех прочих миллионов, населяющих землю, в чем они виноваты? Вот и получалось, что, как ни поверни, всё равно выходил Матвей Бердичевский предателем. Если семью на первое место поставит и от долга уклонится, то перед принципами и обществом изменник. Если же честно послужит обществу, то подлец и иуда перед Машей, перед детьми.
Уже не в первый и даже не в сотый раз Матвей Бенционович пожалел, что выбрал стезю блюстителя закона, столь стеснительную для порядочного человека. Если б состоять присяжным поверенным или юридическим консультантом, верно, не пришлось бы мучиться от нравственной невозможности выбора?
Хотя нет, опять же не в первый раз сказал себе на это Бердичевский. У всякого человека, даже не состоящего на общественной службе и ведущего приватный образ жизни, непременно бывают коллизии, когда приходится выбирать чем жертвовать. Это испытание Бог уж обязательно устроит каждому живущему, чтоб мог в себе разобраться и примерить крест по плечу – не один, так другой.
На душе было пакостно, даже если и оставить в стороне моральные терзания по поводу сделанного выбора. Дело в том, что Матвею Бенционовичу ужасно не нравились качества, открывавшиеся ему в собственной душе. Вместо того, чтобы мчаться на расследование окрыленным и одержимым жаждой истины, товарищ прокурора испытывал совсем иное чувство, деликатно именуемое малодушием, а попросту говоря, отчаянно трусил.
Это какой же страсти нужно было подвергнуться, какой невообразимый кошмар пережить, чтобы язвительный нигилист рассудка лишился, а грубый, бесстрашный полицейский сердце себе в клочки разнес? Что ж там за Молох такой угнездился, на этом проклятом острове? И разве под силу обыкновенному человеку, отнюдь не героического склада, вступить в единоборство с этакой жутью?
То есть, будучи человеком образованным и прогрессивным, Матвей Бенционович, конечно, не верил в нечистую силу, привидения и прочее. Но, с другой стороны, придерживаясь гамлетовской максимы «есть много всякого на свете, друг Гораций», не мог вполне исключать и теоретической возможности существования каких-то иных, пока еще не обнаруженных наукой энергий и субстанций.
На палубе парохода Бердичевский сидел нахохленный, несчастный, кутался в неосновательный пальмерстон с пелериной (поскольку расследование было секретным, хорошую форменную шинель с собой не взял) и вздыхал, вздыхал.
На что ни падал взгляд чиновника, ему всё решительно не нравилось. Ни кислые физиономии попутчиков-богомольцев, ни хмурые просторы великого озера, ни шаркающая побежка постноликих матросов. Капитан же был вылитый морской разбойник, даром что в рясе. Огромного роста, красномордый, зычноголосый. А орал на свою долгополую команду такое, что лучше бы уж ругался попросту, матерно. Ну что за выражение: «Кадило тебе в гузно»? А «Онаны дроченые» – каково?
В конце концов Бердичевский ушел в каюту, лег на койку, накрыл голову подушкой. Повздыхал еще некоторое время. Заснул. Видел во сне гадость.
Он, еще никакой не коллежский советник, а маленький мальчик Мордка, бежит по Скорняжной слободе, и гонится за ним толпа молчаливых бородатых монахов, размахивающих кадилами, и все ближе, ближе – топот сапожищ, хриплое дыхание; вот догнали, навалились, он кричит: «Я православный, меня сам владыка крестил!» Рвет рубашку, а крестика на груди нету, обронил. Матвей Бенционович завсхлипывал, ударился затылком о переборку. Спросонья нащупал нательный крестик, попил воды, снова провалился.
Наутро товарищ прокурора стоял на носу корабля с портпледом в руке, бледный и исполненный благородного фатализма: делай, что должно, а там будь, что будет. Остров Ханаан выплывал навстречу из густого тумана.
Сначала вовсе ничего не было. Потом из молока вдруг выехал черный косматый горб – малая скала, поросшая кустарником. За ней еще одна, поменьше, еще и еще. Обрисовалась темная длинная полоса, от которой глухим рокочущим накатом несся звон колоколов – будто через вату.
Солнце все-таки пыталось пробиться сквозь сгустившийся эфир: кое-где туман переливался розовым или даже золотистым, но это больше наверху, ближе к небу, а понизу было серо, тускло, слепо.
Спускаясь по трапу на едва различимый причал, Матвей Бенционович чувствовал себя так, будто нисходит на бесплотное облако. Откуда-то доносились голоса, крики: «А вот кому в самолучшую гостиницу „Ноев ковчег“!.. Нумера „Приют смиренных“, дешевле только задарма!» – и прочее подобное.
Бердичевский послушал-послушал и двинулся на тонкий мальчишеский голосок, заманивавший в пансион «Земля обетованная». Сам над собой сыронизировал: куда же еще податься еврею?
На матовом фоне проступила и тут же исчезла стройная фигура в широкополой шляпе со страусовыми перьями. Прошелестело платье, процокали каблучки, обдало ароматом духов – не «Ландыша», которым всегда пользовалась Машенька, а каким-то особенным, тревожно-волнующим. Прямо в глаза Матвею Бенционовичу вдруг ударил тонкий, будто специально нацеленный луч солнца, и туман как-то очень быстро рассеялся. То есть не то чтобы рассеялся, а словно завернулся с четырех сторон к середине, как если бы кто-то снимал со стола нечистую скатерть, намереваясь ее вытряхнуть.
И Бердичевский, опешивший от подобной стремительности, увидел, что он стоит посреди опрятной улицы с хорошими каменными домами, с деревянной мостовой, с аккуратно высаженными деревьями, по тротуарам гуляет публика, а слева, повыше города, белеют стены монастыря – безбашенные и бесколокольные, потому что скатерть тумана поднялась еще не очень далеко от земли.
Чиновник оглянулся, чтобы посмотреть на даму, одним своим появлением разогнавшую мглу, но успел увидеть на самом углу лишь острый каблучок, мелькнувший из-под шлейфа траурного платья, да качнувшееся на шляпе перо.
Сколько таких мимолетных встреч бывает в жизни, думал товарищ прокурора, шагая за гостиничным мальчишкой. То, что могло бы сбыться, да никогда не сбудется, заденет тебя шуршащим крылом по щеке, обдаст дурманом и пролетит себе дальше. И каждый день жизни – мириад упущенных возможностей, несостоявшихся поворотов судьбы. Вздыхать из-за этого нечего, надобно ценить тот путь, которым идешь.
И мысли Бердичевского приняли деловое направление.
Начать с осмотра вещей полицмейстера и (чиновник мысленно поежился) самого мертвого тела. Еще прежде того, из пансиона, послать записки архимандриту и доктору Коровину с извещением о приезде следователя и требованием немедленной встречи. Первому назначить, скажем, на два пополудни, второму на пять.
* * *
«Входное отверстие шириной с копейку, расположено между шестым и седьмым ребрами, на три дюйма ниже и на полдюйма левее левого сосца. Выходное отверстие на выступающем (кажется, седьмом?) позвонке, расщепленном пулей; ширина примерно с пятак. Из иных видимых повреждений имеется шишка на дюйм правее макушки, очевидно, произошедшая от конвульсивных ударов головой о пол уже после падения тела…»
Матвею Бенционовичу никогда еще не доводилось составлять протоколов посмертного осмотра. В губернии для того имелись и медицинский эксперт, и полицейский следователь, и чиновники прокуратуры рангом помельче. Но здесь, в Новом Арарате, за неимением преступности и самое полиции, перепоручить тяжкое занятие было некому. Специальную терминологию Бердичевский знал, но не очень твердо, поэтому старался описать всё пускай своими словами, но как можно подробней. То и дело отрывался от работы, чтобы глотнуть воды.
Была у Матвея Бенционовича постыдная, а при его профессии еще и вредная слабость – ужасно боялся мертвецов, особенно если попадется какой-нибудь полуистлевший или обезображенный. Труп полковника Лагранжа, надо отдать ему должное, выглядел еще сравнительно пристойно. В белых недвижных чертах лица была, пожалуй, даже значительность, если не сказать величие – качества, физиономии полицмейстера при жизни совсем не свойственные. Куда больше терзал чувствительное сердце Бердичевского кадавр старого монаха, лежавший на цинковом столе по соседству. Начать с того, что старик был абсолютно голый, а применительно к духовной особе это естественное человеческое состояние выглядело неподобающим. Но еще хуже было то, что скончался инок во время хирургической операции на брюхе, и оттого разрезать-то его разрезали, даже успели отчасти извлечь внутренности, а зашивать обратно уже поленились. Товарищ прокурора нарочно сел к кошмарному покойнику спиной, и все равно подташнивало. О том, что приснится ближайшей ночью, лучше было не думать.
Матвей Бенционович скрипел пером и часто вытирал пот на проплешине, хотя в мертвецкой было куда как не жарко – из приоткрытой двери ледника, откуда выкатили тележку с телом полицмейстера, потягивало морозом. Наконец самая неприятная работа закончилась. Товарищ прокурора велел закатывать тележку обратно в холодную и с облегчением вышел в соседнюю комнату, где хранились вещи самоубийцы.
– Куда его? – спросил вошедший следом служитель, вытирая руки о засаленный подрясник. – На Землю повезете или тут схоронят?
Смысл вопроса до Бердичевского дошел не сразу. Когда же чиновник уразумел, что «Землей» здесь называют материк, то поневоле восхитился образностью монастырской терминологии. Будто не на островах, а на небесах живут.
– Повезем. Вот поеду обратно и заберу. Где вещи? Одежда где?
В саквояже ничего примечательного не обнаружилось. Внимание следователя привлек только впечатляющий запас фиксатуара для подкручивания усов и парижский альбомчик с непристойными фотографиями – видно, Феликс Станиславович взял с собой в дорогу полюбоваться. В иное время и в ином месте, если без свидетелей, Матвей Бенционович и сам полистал бы игривую книжицу, но сейчас настроение было не то.
Особенное внимание следователя вызвало орудие самоубийства – револьвер «смит-вессон» сорок пятого калибра. Бердичевский понюхал и поскреб изнутри ствол на предмет копоти (имелась), проверил барабан (пять пуль на месте, одна в отсутствии). Отложил.
Занялся одеждой, сложенной в стопку и пронумерованной по предметам. На предмете № 3 (пиджак) пониже левого нагрудного кармана виднелась дырка с обожженными краями, как и следовало при выстреле в упор. Матвей Бенционович сопоставил отверстие на пиджаке с отверстием на предмете № 5 (жилетка), № 6 (фуфайка), № 8 (рубашка) и № 9 (нательная рубашка). Всё совпало в точности. На обеих рубашках и отчасти на фуфайке просматривались следы крови.
Словом, картина выходила очевидная. Самоубийца держал оружие в левой руке, сильно вывернув кисть. Именно поэтому пулевой канал получился направленным вправо и кверху. Довольно странно – куда проще было бы взять длинноствольный револьвер обеими руками за рукоятку и направить дуло прямо в сердце. Впрочем, и сам поступок, мягко говоря, странен, в спокойном рассудке никто себя дырявить не станет. Вероятно, ткнул как придется, да и пальнул…
– А это что? – спросил Бердичевский, подняв двумя пальцами белую дамскую перчатку с биркой под № 13.
– Перчатка, – равнодушно ответил служитель.
Вздохнув, товарищ прокурора сформулировал вопрос точнее:
– Откуда она здесь? И почему в крови?
– А это она у них на груди, под рубашкой лежала. – Монах пожал плечами. – Мирские глупости.
Тонкий шелк при ближайшем рассмотрении тоже оказался продырявленным.
Хм. От выводов по поводу перчатки Матвей Бенционович решил пока воздержаться, но отложил интригующий предмет в сторонку, к письмам и револьверу. Сложил нужные для следствия предметы в саквояж Лагранжа (нужно же было их в чем-то нести), оставил в перечне соответствующую расписку.
Монах тихонько напевал что-то в соседней комнате, широкими стежками заштопывая брюхо старика. Прислушавшись, Бердичевский разобрал:
– «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту безобразну, бесславну, не имущую вида…»
В кармане звякнул брегет: один раз погромче, два раза тихонько. Отличная машинка, настоящее чудо швейцарского механического гения, подаренная отцом Митрофанием к десятилетию свадьбы. Звяканье обозначало, что нынче час с половиной пополудни. Пора было идти к ново-араратскому настоятелю.
* * *
Разговор с отцом Виталием получился короткий и неприятный.
Архимандрит встретил губернского чиновника, уже находясь в сильном раздражении. То есть, это так и было замыслено Матвеем Бенционовичем: безапелляционным тоном письма и точным указанием часа встречи вывести ново-араратского властителя из равновесия – с одной стороны, напомнить, что есть и иная власть, повыше настоятельской, с другой же побудить Виталия к резкости и невоздержанным словам. Глядишь, так быстрее до подоплеки дела доберемся, чем с реверансами да экивоками.
Что ж, резкости Бердичевский добился, и даже чересчур.
Высокопреподобный нетерпеливо прохаживался у крыльца настоятельских палат, одетый в старую-престарую рясу, зачем-то подоткнутую чуть не до пояса, так что виднелись высокие грязные сапоги, и помахивал часами-луковицей.
– А, прокуратор, – воскликнул он, завидев Бердичевского. – Три минуты третьего. Ожидать себя заставляете? Не больно ли дерзко?
Вместо ответа и тоже не здороваясь, Матвей Бенционович ткнул пальцем на башенные часы, украшавшие пышную колокольню, по всем признакам недавнего строительства. Минутная стрелка на них еще только наметилась подобраться к двенадцати. Тут же, как нарочно, ударили куранты – в общем, вышло эффектно.
– Некогда мне разговоры разговаривать, забот полно! – еще сердитее рыкнул Виталий. – На ходу поговорим. Во-он там. – Он показал на бревенчатый сарай, видневшийся поодаль, за монастырской стеной. – Старый свинарник разбираем, новый будем ставить.
Вот когда объяснились и поддернутая ряса, и ботфорты. Аудиенция происходила на скотном дворе, где грязи и нечистот было по щиколотку – Матвей Бенционович моментально перепачкал и штиблеты, и брюки.
Монахи сдирали баграми дранку с крыши сарая, настоятель ими руководил, так что существо дела чиновник излагал под треск, грохот и крики, а Виталий, похоже, не очень-то и слушал.
Уже одного этого было бы довольно, чтоб архимандрит Бердичевскому не понравился, но скоро выявилось и еще одно обстоятельство, доведшее первоначальную антипатию до крайней степени. Цепким взглядом, слишком хорошо знакомым и понятным Матвею Бенционовичу, настоятель задержался на крючковатом носе заволжского посланца, на хрящеватых ушах, на неславянской черноте редеющих волос, и лицо отца Виталия приобрело особенное брезгливое выражение.
Дослушав про расследование самоубийства и про обеспокоенность губернских властей ново-араратскими чудесами, архимандрит хмуро сказал:
– Я человек прямой. Пишите потом кляузы, какие хотите – мне не привыкать. Только совать свой длинный нос в духовные дела не смейте. Самоубийство – пускай. Возитесь в этой мерзости, сколько угодно. А прочее не вашего ума дело.
– То есть как это?! – задохнулся от возмущения товарищ прокурора. – Да с какой стати, ваше высокопреподобие, вы мне указываете, чем…
– С такой, – перебил его отец Виталий. – Здесь на островах я всему голова, и отвечаю за всё тоже я. Тем более в вопросах, касательных духовности. Для таких материй ваша народность не подходит. И я со стороны начальства полагаю афронтом, что этакого дознателя в Арарат прислали. Тут нужно сердце чуткое, родное, полное веры, а не…
Настоятель, не договорив, сплюнул. Это было всего оскорбительней.
Бердичевский увидел, что дело идет на прямой скандал, и сдержался, не ответил на грубость грубостью.
– Во-первых, святой отец, позвольте вам напомнить слова апостола Павла о том, что нет ни иудея, ни эллина, и все мы одно во Христе, – сказал он тихо. – А во-вторых, я такой же православный, как и вы.
И так это у него достойно, спокойно проговорилось (хотя внутри, конечно, всё дрожало и клокотало), что Матвей Бенционович сам на себя залюбовался.
Только разве прошибешь достоинством озверелого юдофоба?
– Нашу русскую веру только русский до самого донышка понять и принять может, – кривя губы процедил отец Виталий. – И уж особенно не по уму и не по сердцу православие для иудейского высокомерия и ячества. Прочь, прочь когти ваши от русских святынь! Что же до вашей крещености, то про это у народа сказано: жид крещеный что вор прощеный.
С этими словами архимандрит повернулся к чиновнику спиной и, чавкая грязью, скрылся в разрушаемом хлеве – высокий, черный, прямой, как жердь. Бердичевский же, весь кипя, пошел из монастыря вон.
Из-за скоротечности разговора, не занявшего и десяти минут, времени до следующей встречи, с доктором Коровиным, оставалось еще очень много. Чтобы не тратить его попусту, а заодно и успокоить себя моционом, товарищ прокурора решил пройтись по городу, ознакомиться с его топографическими, бытовыми и прочими особенностями.
Удивительная вещь: те самые улицы, которые при первом знакомстве произвели на Матвея Бенционовича отрадное впечатление чистотой, ухоженностью и порядком, теперь показались ему недобрыми, даже зловещими. Взгляд приезжего задерживался все больше на постно поджатых губах богомолок, на чрезмерном изобилии всевозможных церквей, церковок и часовенок, на этническом однообразии встречающихся лиц: ни одного смуглого, черноглазого, горбоносого или хоть раскосого, все сплошь великорусское русоволосие, сероглазие да курносие.
Никогда в жизни Бердичевский не ощущал такого острого, безысходного одиночества, как в этом православном раю. Да и раю ли? Мимо промаршировал десяток рослых монахов с дубинками у пояса – ничего себе Эдем. Поживи-ка под властью этакого отца Виталия, мракобеса и инакоборца. В книжных лавках только духовное чтение, из газет лишь «Церковный вестник», «Светоч православия» да «Гражданин» князя Мещерского. Ни театра, ни духового оркестра в парке, ни, Боже сохрани, танцзала. Зато едален без счета. Поесть да помолиться – вот и весь ваш рай, мысленно злобствовал Матвей Бенционович.
Когда же обида и злость на архимандрита немного умерились, по всегдашней интеллигентской привычке audiatur et altera pars[4]4
слышать доводы противоположной стороны (лат.)
[Закрыть] Бердичевский стал думать, что Виталий на его в счет, в сущности, не так уж и неправ. Да, высокомерен умом. Да, скептик, к простодушной вере никак не приспособленный. И если уж начистоту, до полной откровенности с самим собою, то вся его религиозность зиждется на любви не к Иисусу, которого Матвей Бенционович никогда в глаза не видывал, а к преосвященному Митрофанию. То есть если предположить, что духовным отцом Мордки Бердичевского оказался бы не православный архиерей, а какой-нибудь премудрый шейх или буддийский бонза, то ходить бы теперь коллежскому советнику в чалме либо в конической соломенной шляпе. Только при этом вы, сударь мой, не сделали бы в Российской империи никакой карьеры, еще и дополнительно уязвил себя Матвей Бенционович, впав в окончательное самоуничижение.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?