Электронная библиотека » Борис Акунин » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 29 декабря 2021, 01:56


Автор книги: Борис Акунин


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Эссе

Сергей Гандлевский
Сто лет и семь струн: век Александра Галича

Году в 1984-м друзья-эмигранты купили вскладчину и прислали мне с оказией кассетный магнитофон «Sanyo». Я смотрел на него с трепетом, с каким, быть может, Акакий Акакиевич взирал на свою обнову, и, дождавшись первой же «свободной» десятки (за точность суммы, необходимой для проезда из одной столицы в другую, уже не поручусь), отправился в Ленинград к моему приятелю – поэту Алексею Шельваху, чьи строки я с признательностью помню и по сей день:

 
ВОТ ЛЕГЛИ В ЗАТЫЛОК НА ПОДУШКУ,
КАК СОЛДАТЫ ДРЕВНЕГО ЕГИПТА.
СПИ, ДРУЖОК, И НЕ БУДИ ПОДРУЖКУ
ДО УТРА, ДО РАДИО, ДО ГИМНА.
 

Но в тот раз я не ехал беспробудно пить с ленинградскими друзьями и знакомыми, читая друг другу наперебой наши древнеегипетские вирши, – иначе я бы не взял с собой японский агрегат. У моего путешествия была сверхзадача: Алексей Шельвах не только талантливый поэт, но и обладатель большой коллекции магнитофонных записей авторских песен – они-то меня и интересовали, в особенности – Александр Галич.

Мне в ту пору недавно стукнуло тридцать, и расклад моих вкусов применительно к помянутому жанру был таков (сейчас он, разумеется, утратил прежнюю категоричность). Окуджаву я считал советским сентименталистом с упором на эпитет «советский» и даже выдумал складную, как мне тогда казалось, теорию, что смена формаций официального искусства в СССР пародийным образом воспроизводила историю искусства мирового, но, стреноженная идеологией, безнадежно запаздывала, повторяя давно пройденное. Сталинский классицизм («первым делом самолеты, ну а девушки – потом») сменялся сентиментализмом оттепели с последующим романтизмом («Я уехала в знойные степи, ты ушёл на разведку в тайгу…») и, наконец, «дорастал» до рахитичного реализма, в лучшем случае с кукишем в кармане. Теория как теория. Подобные умозрения могут быть более или менее убедительны и стройны, если бы не одно обстоятельство: стройность не в природе вещей. «Если факты противоречат моей теории, тем хуже для фактов», – сказал, как отрезал, Гегель.

Дело прошлое. И сейчас я под настроение могу с утра до ночи напевать:

 
ГЛАЗА, СЛОВНО НЕБА ОСЕННЕГО СВОД,
И НЕТ В ЭТОМ НЕБЕ ОГНЯ,
И ДАВИТ МЕНЯ ЭТО НЕБО И ГНЕТ —
ВОТ ТАК ОНА ЛЮБИТ МЕНЯ…
 

Владимира Высоцкого в нашей компании ценили за огромный, стихийный дар, непостижимое умение пробуксовывать на согласных звуках и неподдельный кураж, позволяющий пропускать мимо ушей невнятные по смыслу строки, вроде «на братских могилах не ставят крестов, но разве от этого легче?!»

Но первенство в нашем дружеском кругу, для нас-то с Сопровским бесспорное, принадлежало Александру Галичу. Скромность побоку: львиная доля ценных сведений и вообще учености почерпнута мной у Сопровского, но знакомством с Галичем мой талантливый товарищ обязан мне.

И лет пять прошли под семиструнку Александра Галича. Мы с женой, как это нередко случается в начале семейной жизни, еле сводили концы с концами и подрабатывали, надписывая адреса на конвертах свадебного фотоателье со снимками церемонии бракосочетания. Делали мы эту механическую работу на даче из ночи в ночь с включенным магнитофоном. И знали Галича на зубок, как многократно виденный фильм или спектакль – с артистичными байками, с покашливанием Александра Аркадьевича, заядлого курильщика, с предвкушением взрывов застольного смеха в наиболее уморительных и рискованных местах, поскольку концерты обычно происходили в домашних условиях.

Ночь, писанина, от которой затекает рука, барственный баритон, хмель крамолы, глухой стук падающих за окном яблок…

Кстати, сильная театральная составляющая песнопений Галича (он был смолоду и актером) отмечалась не раз. «Поэт открыл, в сущности, новый жанр, которому и названия еще не придумано: песню-спектакль, а то и песню-сценарий. Этот жанр особо впору приходится по-домашнему бытующей культуре», – писал критик Лев Венцов, а Андрей Синявский назвал свою статью о барде попросту – «Театр Галича».

У нас с Сопровским возникла гипотеза, что Александр Галич был в поэзии одним из «кроманьонцев» задом наперед – связующим звеном между Россией утраченной и советской, неандертальской.

В конце 80-х – начале 90-х годов площади больших городов СССР как-то внезапно заполнились толпами людей с осмысленными лицами! И хотя Александр Галич к тому времени уже почти полтора десятилетия покоился на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, в этом новом хорошем выражении здешних лиц была и его заслуга.


Какие-то произведения Галича, уверен, останутся в литературе, «доколь в подлунном мире» и т. д. Скажем, гениальная готическая баллада «Королева материка»: ветвистое эпическое повествование о царстве нежити за Полярным кругом с фантасмагорическим карнавальным шествием в финале – этакий инфернальный Феллини!

 
КОГДА-НИБУДЬ ВСЕ, КТО ПРИДЕТ НАЗАД
И КТО НЕ ПРИДЕТ НАЗАД,
МЫ В ЧЕСТЬ ЕЕ УСТРОИМ ПАРАД,
И ЭТО БУДЕТ ПАРАД!
ПО ВСЕЙ ВСЕЛЕННОЙ (ВАЛЯЙ, КРУШИ!)
СВОЙ ДОБЛЕСТНЫЙ СЛАВЯ ТРУД,
ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВА БЕЛОЙ ВШИ
ПОДДАННЫЕ ПРОЙДУТ.
ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВА БЕЛОЙ ВШИ
ДАННИКИ ВСЕХ ВРЕМЕН.
А ЭТО СУМЕЕТ КАЖДЫЙ ДУРАК —
ПО ЗАДУ ВТЯНУТЬ РЕМНЕМ,
А ЭТО СУМЕЕТ ЛЮБОЙ ДУРАК —
ПАЛИТЬ В БЕЗОРУЖНЫХ ВСЛАСТЬ!
НО МЫ-ТО ЗНАЕМ, КАКАЯ ВЛАСТЬ
БЫЛА И ВЗАПРАВДУ ВЛАСТЬ!
И ПУСКАЙ НАМ ДРУГИЕ ДАЮТ СРОКА,
ТЫ НАМ ВЕЧНЫЙ ПОКОЙ ДАЕШЬ,
ТЫ, ПОВЕЛИТЕЛЬНИЦА ЗЭКА,
ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО БЕЛАЯ ВОШЬ!
НАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО БЕЛАЯ ВОШЬ!
КОРОЛЕВА МАТЕРИКА!
 

Или «Ошибка»! Реквием по пехоте, загубленной «без толку, зазря» в контрнаступлении, наспех приуроченному ко дню рождения Сталина.

Непостижимо, как мог баловень и советский барин, по свидетельству очевидцев, уверенно шедший в комиссионках к самому дорогому антиквариату, так проникнуться катастрофой, постигшей миллионы соотечественников, и подняться до простоты и естественности едва ли не фольклорной, как вдох и выдох?!

А как сумел бабушкин внучек и барчук Лермонтов сочинить «Казачью колыбельную» или выдумать, будто живого, служаку Максима Максимыча, штабс-капитана без страха и упрека?!

А как из-под пера графа Льва Толстого вышло трагическое жизнеописание аварского воина и вождя?!

Для этого бросающегося в глаза несоответствия сословной принадлежности, воспитания, образа жизни автора и его же творческой практики есть одно-единственное объяснение – талант.

В 90-е годы многие песни Галича стали забываться, причем, увы, справедливо: времена настали по-новому сложные, и вопрос «смеешь выйти на площадь?» звучал неуместно и чуть ли не выспренно – на площади осмелились выйти сотни тысяч сограждан, а в масштабах страны – миллионы. Поклонники Галича, не исключено, ощущали некоторую неловкость за свою недавнюю эстетическую непритязательность – меня, во всяком случае, это похмельное чувство иногда посещало.

Но в нынешнем столетии, на нашу беду, час Александра Галича снова пробил, и вопрос «Можешь выйти на площадь? Смеешь выйти на площадь?..» перестал восприниматься как фигура речи. Один талантливый литературовед поместил недавно в фейсбуке свою фотографию в одиночном пикете у входа в Администрацию Президента Российской Федерации с показательной подписью: «Что-то важное для себя самого я сегодня точно сделал».

Патетика – самое слабое место Галича (возможно, искусство в принципе ускоренно старится от неприкрытого пафоса). Но когда о Галиче-лирике говорят, отводя глаза, чтобы не ранить чувств ценителя, моих, к примеру, настает мой черед смотреть в пол. Потому что, по мне, Александр Галич – очень сто́ящий поэт, а не стенобитное орудие в борьбе за правое дело. Ну, во-первых, есть собственно лирические песни, вроде «Номеров»:

 
ВЬЮГА ЛИСТЬЯ НА КРЫЛЬЦО НАМЕЛА,
ГЛУПЫЙ ВОРОН ПРИЛЕТЕЛ ПОД ОКНО
И ВЫКАРКИВАЕТ МНЕ НОМЕРА
ТЕЛЕФОНОВ, ЧТО УМОЛКЛИ ДАВНО.
 
 
СЛОВНО ВСТРЕТИЛИСЬ ВО МГЛЕ ПОЛЮСА,
ПРОЗВЕНЕЛИ НАД ОГНЕМ ТОПОРЫ —
ОЖИВАЮТ В ТИШИНЕ ГОЛОСА
ТЕЛЕФОНОВ ДОВОЕННОЙ ПОРЫ.
 
 
И ВНЕЗАПНО ОБРЕТАЯ ЧЕРТЫ,
ШЕПЕЛЯВИТ В ТЕЛЕФОН ШЕПОТОК:
– ПЯТЬ-ТРИНАДЦАТЬ-СОРОК ТРИ, ЭТО ТЫ?
РОВНО В ВОСЕМЬ ПРИХОДИ НА КАТОК!
 
 
ПЛЯШУТ ГАЛОЧЬИ СЛЕДЫ НА СНЕГУ,
ВЕТЕР СТАВНЕЮ СТУЧИТ НА БЕГУ.
РОВНО В ВОСЕМЬ Я ПРИЙТИ НЕ МОГУ…
ДА И В ДЕВЯТЬ Я ПРИЙТИ НЕ МОГУ!
 
 
ТЫ НАПРАСНО В ТЕЛЕФОН НЕ ДЫШИ,
НА ЗАБРОШЕННОМ КАТКЕ НИ ДУШИ,
И ДАВНО УЖЕ СВОИ «БЕГАШИ»
Я СТАРЬЕВЩИКУ ОТДАЛ ЗА ГРОШИ.
 
 
И СОВСЕМ Я ГОВОРЮ НЕ С ТОБОЙ,
А С НАДМЕННОЙ ТЕЛЕФОННОЙ СУДЬБОЙ.
Я ПРИКАЗЫВАЮ:
– ДАЙТЕ ОТБОЙ!
УМОЛЯЮ:
– ПОСКОРЕЕ, ОТБОЙ!
 
 
НО ПЕЧАЛЬНО ИЗ НОЧНОЙ ТЕМНОТЫ,
КАК НАДЕЖДА,
И УПРЕК,
И ИТОГ:
– ПЯТЬ-ТРИНАДЦАТЬ-СОРОК ТРИ, ЭТО ТЫ?
РОВНО В ВОСЕМЬ ПРИХОДИ НА КАТОК!
 

Но и это не все. Галичу отказывают в лиризме люди, понимающие под лиризмом какое-то особое «лирическое» содержание (любовь, главным образом, природу, и т. п.; лишь бы не злобу дня и политику). Хотя подлинный лиризм – свойство интонации, а не тематики. И «антисоветские» песни Александра Галича – лирика высокой пробы, взять хоть «Облака»:

 
ОБЛАКА ПЛЫВУТ, ОБЛАКА,
НЕ СПЕША ПЛЫВУТ, КАК В КИНО.
А Я ЦЫПЛЕНКА ЕМ ТАБАКА,
Я КОНЬЯЧКУ ПРИНЯЛ ПОЛКИЛО.
 
 
ОБЛАКА ПЛЫВУТ В АБАКАН,
НЕ СПЕША ПЛЫВУТ ОБЛАКА.
ИМ ТЕПЛО, НЕБОСЬ, ОБЛАКАМ,
А Я ПРОДРОГ НАСКВОЗЬ, НА ВЕКА!
 
 
Я ПОДКОВОЙ ВМЕРЗ В САННЫЙ СЛЕД,
В ЛЕД, ЧТО Я КАЙЛОМ КОВЫРЯЛ!
ВЕДЬ НЕДАРОМ Я ДВАДЦАТЬ ЛЕТ
ПРОТРУБИЛ ПО ТЕМ ЛАГЕРЯМ.
 
 
ДО СИХ ПОР В ГЛАЗАХ СНЕГА НАСТ!
ДО СИХ ПОР В УШАХ ШМОНА ГАМ!..
ЭЙ, ПОДАЙТЕ Ж МНЕ АНАНАС
И КОНЬЯЧКУ ЕЩЕ ДВЕСТИ ГРАММ!
 
 
ОБЛАКА ПЛЫВУТ, ОБЛАКА,
В МИЛЫЙ КРАЙ ПЛЫВУТ, В
КОЛЫМУ, И НЕ НУЖЕН ИМ АДВОКАТ,
ИМ АМНИСТИЯ – НИ К ЧЕМУ.
 
 
Я И САМ ЖИВУ – ПЕРВЫЙ СОРТ!
ДВАДЦАТЬ ЛЕТ, КАК ДЕНЬ, РАЗМЕНЯЛ!
Я В ПИВНОЙ СИЖУ, СЛОВНО ЛОРД,
И ДАЖЕ ЗУБЫ ЕСТЬ У МЕНЯ!
 
 
ОБЛАКА ПЛЫВУТ НА ВОСХОД,
ИМ НИ ПЕНСИИ, НИ ХЛОПОТ…
А МНЕ ЧЕТВЕРТОГО – ПЕРЕВОД,
И ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕГО – ПЕРЕВОД.
 
 
И ПО ЭТИМ ДНЯМ, КАК И Я,
ПОЛСТРАНЫ СИДИТ В КАБАКАХ!
И НАШЕЙ ПАМЯТЬЮ В ТЕ КРАЯ
ОБЛАКА ПЛЫВУТ, ОБЛАКА…
 

Или такой шедевр, как посвященная Варламу Шаламову баллада «Все не вовремя» – это где в конце:

 
А В КАРАУЛКЕ ПЬЮТ С РАФИНАДОМ ЧАЙ,
А ВЕРТУХАЙ ИДЁТ, ВЕСЬ СОПРЕЛ.
ЕМУ СКУЧНО, ЧАЙ, И НЕСПОДРУЧНО, ЧАЙ,
НАС В ОБЕД ВЕСТИ НА РАССТРЕЛ!
 

Я ни разу не видел Галича воочию, не слышал его пения вживую. Помню, как-то раз прошел слух про его полуподпольный вечер где-то у черта на куличках в полуподвале, и я исправно битый час с гаком шлепал в темноте по слякоти, но напрасно.

Личность автора любимых песен, понятное дело, интересовала меня, и я, как бы между прочим, расспрашивал единственного нашего с ним общего знакомого – Семена Израилевича Липкина, что за человек был Галич. Запомнилась одна история, которой я этот очерк и завершу.

В 1971 году в Дубовой ложе Дома литераторов Галича исключали из Союза писателей («Но однажды, в дубовой ложе, / Я, поставленный на правеж, / Вдруг такие увидел рожи – / Пострашней балаганьих рож!..»). И он, по словам Липкина, под конец цеховой экзекуции расплакался. Я невольно скривился от этого известия: кумир как-никак и вдруг такое. Но Липкин продолжил – и слезы Галича обрели совсем другой смысл. Незадолго до войны студийцами самодеятельной театральной «Арбузовской студии», в том числе и Галичем, сообща была написана пьеса «Город на заре». А через двадцать лет на афише столичного театра значилась одна-единственная фамилия автора – Арбузов. На премьере Галич прилюдно обвинил Арбузова в «литературном мародерстве», тем более, что иные из соавторов не вернулись с войны[2]2
  https://biography.wikireading.ru/168005


[Закрыть]
. Но потом Галич простил Арбузова (Липкин употребил именно этот глагол). А в 1971 году на собрании в Дубовой ложе Арбузов взял слово и сказал, что они с Александром Галичем давние друзья, но он считает, что все-таки надо гнать. И вот тут-то Галич и заплакал.

Алена Долецкая
Любовь с акцентом

С Лимоновым-писателем я, как редактор глянцевого журнала, сталкивалась дважды. И, признаться, была готова к тому, что не все с ним получится гладко и комфортно. Первый раз для русского Vogue в 2007 году мы заказали ему колонку о том, как он относится к женщинам, которые установили себе искусственную грудь или произвели любую другую пластику. Как, мол, он относится к этой рукотворной красоте? Возбуждает ли она его как живописателя небезызвестной «пипки», как известного ценителя юных девичьих тел. Лимонов, если кто не знает, всегда присылает написанное от руки, и мы ждали манускрипт, политый писательским по́том. Получили и с трепетом развернули. Это была история о том, как он ехал с некой зечкой. И эта зечка была и такая и сякая, и она была то ли «не попиленная», то ли «попиленная», то есть в шрамах и татуировках. Так он интерпретировал эту тему. Мы ему про любовь или, на худой конец про силиконовые красоты, – а он нам в ответ старательно, рукописно – про политику и про страдание борца.

Было, однако, и продолжение знакомства – спустя четыре года для русского Interview. Решили мы сделать в журнале материал про группу «Война» и попросили Лимонова взять интервью у них. Идейно они были близки друг другу – и те и другие экстремисты, сомнений нет. Но засада поджидала не на месте идей, а на месте логистики. Лимонов общался только записками через дверь. «Война» конспирировались от полиции так, что в редакцию на фотосессию пришлось провозить их в багажнике моего автомобиля. Но еще туда нужно было доставить Лимонова. Поехали за ним. Звонили, звонили, заранее условившись через записки десять раз. Ни гу-гу. Он просто не открыл дверь. Говорят, он был с некой девой. В общем, получилось не то, что шершаво, а ровным счетом ничего.

Это, наверное, и есть экстремизм, когда на все договоренности и конвенции в широком смысле наплевать. Герой и его натура есть некоторая правда, которая выше любых норм. Понятно, почему Лимонов и теперь не изменился.

Роман «Это я, Эдичка» (в 1979-м – контрабандный, из-под полы) атомно ударил по всем эрогенным местам младой советской интеллигенции того времени. Это была какая-то дикая и очень желанная правда, идущая поверх всех барьеров приличия, это был язык другого мира.

Прямо от самого что ни на есть первого лица (как мы тогда думали) Лимонов рассказывал про свой секс, свою любовь, свою эмиграцию, терроризм и писательскую тяжелую судьбу, – это звучало как откровение невиданного масштаба. Каждые пятнадцать страниц герой романа хватается за пистолет или за свой или за чужой половой член, который в наиболее трепетный момент он называет хуем: «Я начал ласкать свой член. И он стал хуем». Метаморфоза обычная, совсем не загадочная, но это по-нынешним временам, а тогда, когда ничего было нельзя, названная прямо, она била наотмашь. Ошалевшие от удара дрочили на этот роман, на каждую его страницу, и никакое литературоведение не в состоянии затмить этого обстоятельства. То был в чистом виде терроризм. Лимонов хотел взорвать этот мир, хоть пулеметом, хоть членом – и мы взорвались.

Взорвались от фактов, событий и не в меньшей степени от языка. Английский писатель и блистательный стилист Джозеф Конрад знал и любил русскую литературу, и говорил, что англичанам достаточно одной фразы, а вот русским понадобится двенадцать, потому что они будут ходить вокруг да около, путанными закоулками, и никогда не назовут лопату – лопатой. Лимонов взорвал и эту традицию русской классики.

Никто из одаренных русских не писал матом про любовную тоску, одиночество и отверженность (Чарльза Буковски мы тогда не читали), – все доступное нам «потаенное». В любовных объяснениях Лимонова мат выступает почти как сакральный язык. Он не использует запрещенные слова как междометия или не по делу, он не позволяет себе фразочки типа «Я, бля, на хуй, в пизду, устал». Срамная молитва о любви – вот что был его первый роман.

Но главное, конечно, было не в матерной лексике (за сорок лет провокация стала мейнстримом, хотя изобретательная Госдума много делает для возвращения утраченного) и не в пустырном соитии с негром Крисом (по нынешним нравам – почти целомудренном), а вот в этой голой, по-детски отважной нежности двух «бездомных детей города»: «Я сказал ему: – Дарлинг. Он ответил мне: – Май бэби».

Тут, кажется, все заемное, все «импорт», «джинсы» и «жувачка». Отсюда и используемая им калька «делать любовь». Английское «make love» или «have sex» он переводит как троечник по английскому языку (каковым герой Эдичка и был), и от этого в описании всех любовных страданий героя появляется нелепый и странный акцент. Как будто и любовь у него переводная, с невытравливаемым русским акцентом. Инсталляцией отчаяния и оставленности кажется и сама та легкость, с которой он ложится под роскошного черного Криса. Он говорит на чужом языке.

Лимонов проповедует в романе, что спасти мироздание можно только через любовь, что трагедия всех социальных устройств заключается именно в том, что люди перестали уметь любить, из-за не-любви появляется неравенство. Но ведет себя Эдичка как экстремист, он даже для самых левых американцев слишком экстремален.

И при этом, при его резкости, грубости и экстремизме – вдруг удивительная нежность и тонкость чувств. Он в бреду, Елена бросила его, как с этим быть! Разве это проблема для экстремиста, хулигана, оруженосца? Он говорит, что фактически совокуплялся с духом. «В конце концов в ее отсутствие я совокуплялся с духом, обыкновенно совокупления были групповыми, т. е. она ебалась с кем-то у меня на виду, потом я ебал ее. Закрыв глаза, я представлял все это, воздвигал очень сложные конструкции. Во время этих сеансов глаза у меня были полны слез, я рыдал, ну что мне оставалось делать, рыдал и кончал, и сперма выплескивалась на мой уже загорелый живот. Ах, какой у меня животик, прелесть! Бедное Эдичкино тельце, до чего довела его паршивая русская девка, сестра моя, сестричка, моя дурочка».

Моя сестричка, моя девочка, май бэби, дарлинг: это детский плач в темноте. Все партнеры Эдички – тень, дух, Крис, великий город, собственное тело – просто заместительные объекты, заместительный язык. Через много лет графиня Елена Щапова де Карли, прошедшая через десятки романов и недороманов, будет рассказывать, как по прибытии в Америку она стеснялась молодого Эдички – безнадежный провинциал, он плохо знал английский и не был принят в приличном обществе (а она, конечно, была принята с распростертыми), он ходил по мосту на высоких каблуках и в рубашке жабо, он был беден и нелеп в своей ревности и страсти, этот подросток Савенко из харьковского предместья, – и невозможно поверить, что из тоски по этой, в сущности, мещанской, самого благонамеренного толка красавице родилась великая книга – а потом и великая биография.

Что со всем этим сделало время? Какие угли остались от этого пожара? Единственное, что не стало мифом – страстный радикализм Эдуарда Лимонова.

Как он сегодня говорит о любви? Что он шептал той девушке, из-за которой сорвалось наше интервью? Трудно сказать. Мне хочется верить, что, если чем и был вдохновлен тот шепот, то той любовной исповедью, что приведена в этой книге.

Мария Голованивская
Подобно камбалам: к объяснению Штольца и Ольги Ильинской из романа И. А. Гончарова «Обломов»

В «Обломове» история жизненная: полюбила оболтуса, а вышла замуж за деловара. Но русская классика о таком благополучии все чаще помалкивает. В прошедшем, да и сегодняшнем, всякие «бездуховки» бодро выскакивают за деньги, но наши классические романы не о духлесс: Настасья Филипповна Рогожина презирает, деньги его швыряет в топку, а иначе – меркантилизм и полная потеря главной нашей невинности – русской души. Штольц, конечно, не Рогожин, он из чистых, отмытых, он Данте цитирует, Рогожину куда до Данте? Но у Рогожина к Настасье настоящая русская любовь со всем ее пылающим адом, а у Штольца, хорошего парня с хваткой, к Ильинской – оферта, при всей искренности его чувств и намерений. И пропасть тут – необъятная. Мы ведь как считаем? Либо-либо. Жизнь и чувства в русском мире ортогональны: жизнь умирает в чувствах, а чувства в жизни.


А вот печеночник Обломов («бледен, желт, глаза тусклые»), так отчаянно боящийся взопреть или ячменчика на глазу, прозванный напрасно образцовым русским типом (разве русские не влюблены в риск? в быструю езду, в русскую рулетку во всех ее формах и проявлениях, в пресловутое «авось пронесет?»), с прогрессисткой Ольгой, тоже не блещущей здоровьем (розовые пятна на щеках, дурнота, трепыхания, головокружения, жжения в груди – сейчас бы, наверное, поставили вегетативное расстройство), исполнили классику русской любви – безнадежной, мучительной и никуда не ведущей. С аппетитом выедая друг другу душу на доброй сотне страниц то от вспыхнувшей, то от угасающей страсти (роковую роль тут играет обычно обломовское переедание за ужином с последующим лежанием на спине – от этого, как известно, сильное происходит застаивание желчи), они чувствуют и действуют как по нотам, в которых для Штольца не симфония чувств, не реквием, не знаменное пение, а повод для смешка. Ольга лю-би-ла Обломова? Ха-ха-ха! Да вы сами послушайте, Ольга, какую галиматью он пишет вам в письмах! Зачитывает. Ольга слушает. И вправду галиматья. Осознание симптома есть снятие симптома. Любовь проходит. Приходит брак.

Что же в рассказе Ольги о ее великой любви с Обломовым так устроило ищущего семейных уз Штольца? Что позабавило его так? А вот что.

Во-первых, Обломов чувствовал то ли музыку, то ли любовь. Так он выразился после очередного вокального номера Ольги. Музыкой навеяло, вот и выразился. Выразившись, как и положено, он засомневался и, главное, устыдился. Это – во-вторых. И то и другое крайне важно для русской любви. То есть он сначала впал, а потом как будто выпал. И то и другое не по своей воле. Конечно, всякий вокал – неприкрытая провокация, шаманизм, a Casta Diva, примененная Ольгой в минуту здоровья, – вообще термояд; от песен, как теперь выражаются, крышу сносит, в этом их, песен, подвластная женщинам магия, но факт остается фактом: музыка рождает чувства иногда священные, а иногда и обсценные, ее вина, ее сила. Но совсем не обязательно придавать этому наваждению судьбоносность. Ну нашло – пройдет. Конфуцию приписывают высказывание, мол, любовь – это не что иное как болезнь мозга, и такой приговорчик выносят половодью чувств и на Востоке, и на Кавказе, и еще много где: лечиться надо, а не жениться, любовь не повод для знакомства. В наших лесах, однако, любовь принято почитать, соединять внезапный ее приход с проявлением воли – пальца Судьбы. Почему русский влюбленный начнет вешать на нее всех собак, валить на нее все грехи свои? («Значит, судьба не захотела этого, Бог не дал», – пишет Обломов Ольге, поев в очередной раз жирного и, очевидно, схватившись за бок.) Европеец тут на судьбу валить, конечно, не стал бы. У него ведь в анамнезе Амур, пуляющий стрелами, несерьезный пацанчик, play, так сказать, boy. А кто серьезно относится к детским забавам? Понятно, что последствия у его забав могут быть самые серьезные, стрела-то летит в сердце, а попадает прямо в мозг, Ромео безвременно почил, Джульетта отравилась, но им в противопоставление идут, как говорят в русском общепите, и Казанова с Дон Жуаном, и Кармен, которые все-таки пооблупили позолоту с идеи великого предназначения великой любви. У нас же, славян, в этом месте пожестче: судьба – это приговор высшего суда, три сестрички-судженицы (до боли знакомая компания) в славянском мифе совещаются у младенческой колыбели, пока дитя дремлет. Одна говорит в приступе «великодушия»: пускай умрет, другая, средненькая, компромисс предлагает, пускай живет бедолага бездетным калекой (видимо, по Обломову средненькая верх взяла), а третья, младшая, нет, говорит, девки, совсем вы у меня не от мира сего, пускай живет, здоров будет – женится и детей нарожает (Штольцу, видать, вышло это). Вот он – это суд, на котором раздают судьбу. И его решение про женитьбу – каждому написано на роду. Не то чтобы эти мифологические реконструкции были известны каждому влюбленному, но подсознательно он ощущал и представлял себе всю эту историю именно так: суждено-не суждено. У европейца в подкорке совсем другое: с одной стороны Амур, а с другой – Фортуна, девушка совсем не про любовь, а про везение, деньги, достаток, поэтому словом этим и по сей день называются большие состояния и журналы, пишущие про них.

Роль старика Платона в стыде героя-Обломова («Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что это за порыв был; и вообще, что такое для него Ольга?») и всех прочих русских книжных влюбленных трудно преувеличить – он этот стыд придумал (не имея этого в виду) напополам с Библией, где после запретной смоковницы Адам и Ева заглянули ниже пупка своего и устыдились. Собственно, на этом соавторство и заканчивается: Платон устами Аристофана в своем знаменитом «Пире» разъяснил нам, почему любовь – иррациональна и представляет собой немыслимое страдание, почему объясняющиеся в любви все время извиняются («Простите меня, княжна! – говорит лермонтовский Печорин княжне Мери: – Я поступил как безумец… этого в другой раз не случится: я приму свои меры… Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в душе моей!», или вот у Толстого в «Войне и мире» князь Андрей – Наташе: «– Простите меня, – сказал князь Андрей, – но вы так молоды, а я уже так много испытал в жизни. Мне страшно за вас. Вы не знаете себя»), откуда взялось пресловутое ощущение и фраза «я без тебя жить не могу», после которой все-таки топятся единицы (Карамзин. «Бедная Лиза». Лиза – Эрасту: «Теперь думаю, что без тебя жизнь не жизнь, а грусть и скука. Без глаз твоих темен светлый месяц; без твоего голоса скучен соловей поющий; без твоего дыхания ветерок мне неприятен»), а также то, почему любовь в идеале должна вести к обретению второй половины (мужа, жены).


Вот его рассказ (напомним): давным-давно на земле жили помимо совершенно заурядных мужчин и женщин особенные существа (название опустим), сочетавшие в себе оба пола. И было у них четыре руки, четыре ноги, два лица и так далее по прейскуранту. «Страшные своей силой и мощью, они питали великие замыслы и посягали даже на власть богов… они пытались совершить восхождение на небо, чтобы напасть на богов». Так написано в «Пире». Боги, конечно, побоялись путча или революции, устроили «мозговой штурм», как бы извести этот народец и не ударить в грязь лицом, и Зевс предложил порвать их пополам, так сказать, ополовинить. «Каждый из нас половинка человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половину», – уточняет Платон устами Аристофана. Камбалоподобность и родила любовь: «Каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись, умирали от голода и вообще от бездействия, потому что ничего не хотели делать порознь».

«Таким образом, любовью называется жажда целостности и стремление к ней», – заключает Платон. И свойственна – добавим мы от себя, – только порванным гигантам, а не заурядным бонвиванам, таким как Штольц и отчасти Ольга.

Вот и ответы на многие «почему». Умопомрачительный сценарий страсти, трагедия безответной любви и прочее, о чем книги и зачастую жизнь.


Платон.

Но разве герои русской классики зачитывались Платоном? И почему Восток как-то обошел всю эту драматургию стороной?

Не только в Европе, но и в России Платона читали и почитали. Причем задолго до того, как родились русские писатели как таковые. Весь европейский, да и наш идеализм в большой своей части именно платоновского замеса. На страницы русских книг, а оттуда и в головы платоновский идеализм, по дороге растеряв детали и обстоятельства, пришел, конечно, из русской интеллектуальной среды, включая духовенство, а также из европейских романов. Интеллектуальные среды, возросшие на православии, изрядно подчистили платонизм: русская любовь бестелесна (от чего еще эротичнее западной), по-русски про интимности без мата и не расскажешь, все иррациональное, психическое, идущее от огромной дерзкой и самобытной концепции русской души увеличилось во сто крат, усилились и трагизм и безысходность, идущие уже от специфики славянского мифа и представлений о судьбе. Но Платон как таковой был зерном, посаженным в почву, и главные побеги, ствол русского любовного чувства, при всех иных прививках, – от него. Как, впрочем, и многое другое. Через византийское и болгарское влияние платоновские идеи пришли в Киевскую Русь. Платона почитали отцы Церкви, автор Шестоднева Василий Великий называл Платона первым философом, ссылались на него и Григорий Нисский, и Иоанн Златоуст, Ефрем Сирин и др. Платоновские рассуждения и истории легли в основу исихазма, оплодотворившего и мировоззрение Нила Сорского, а через него и взгляды «заволжских старцев» с их богословско-политической программой нестяжательства. Мощное влияние платоновских идей длилось вплоть до XVIII века, когда родились уже родители и Обломова, и Ильинской, их деды вполне могли зачитываться и диалогами Сковороды, и Щербатовым («Размышления о смертном часе», «Разговор о бессмертии души»), и «Добротолюбием» Паисия Величковского, и т. д., и т. п.

Но читали ли все они совершенно еретический и крамольный «Пир»? Церковники – конечно. Отчего бы шире не прочесть любимого автора, благо язык его им был доступен? Но главное тут не чтение, а давность: история эта к моменту возникновения любовных признаний XIX века давно уже обрусела, превратилась в пресловутую историю о двух половинах, не объясняющая только одного – страсти и безумия, с чем ответственно помог весь контекст XIX века с его романтизмом, эгоцентризмом, атеизмом, щедро зачерпнутым не только из европейской литературы, но и из античности.

Все, канон устоялся. Все в нем встало на свои места. Страдать, признаваться, стыдиться, извиняться, чувствовать гибельность без.

Дети, еще не ведавшие страсти, твердо усвоили лексикон страдательности и иррациональности из школьных хрестоматий по литературе. Они поняли, что в любви объясняются, признаются, предварительно намучавшись, а не деловито ставят в известность. Объясняются – потому что в ней все непонятное, а признаются – потому что за ней спрятан стыд, срам, грех и преступление.

Почему стыдно – вопрос, и детям объяснить трудно, но мы понимаем: в любви признаваться страшно, мучительно и стыдно именно потому, что почувствовавший любовь ополовинивается, осознает себя самонедостаточным, недочеловеком, калекой, без другого он лишь 1/2, ему нужна половина до целого. Он и есть пол, свой пол (называемый еще по-русски срамом и стыдом). Русское слово «пол» и произошло от слова «половина». Пол – это как раз линия отрыва, то, что об этом напоминает. Точно о том же трактует и слово sex, родственное слову «секатор» или «сектор». Секс у человека – это то место, где его отрезали и через которое он может обрести целостность. Говоря о своей любви, люди обнажают свой пол в широком смысле слова, даже герои русской классики совсем уж бестелесные – и те страшно стыдятся своих признаний, как стыдились бы оскорбительной для другого собственной наготы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации