Электронная библиотека » Борис Акунин » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 29 декабря 2021, 01:56

Автор книги: Борис Акунин


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Идея деятельной любви во имя спасения отчасти формируется в лермонтовском «Демоне», который был готов всю власть сложить к ногам Тамары, чтобы она его спасла. Но только у Достоевского она – страшная, жертвенная, болезненная – выступает в качестве центровой темы произведения.

«Зачем ты это прибавил?» – «И вот опять раздражился», – сказал князь, дивясь на Рогожина. «Да уж тут, брат, не нашего мнения спрашивают», – отвечал тот. – «Тут без нас положили. Мы вот и любим тоже порозну. Во всем этом есть разница», – продолжал он тихо. Помолчал. – «Ты вот с жалостью говоришь – любишь ее».


Русское «любить» – значит жалеть, а жалеть – означает страдать.


Чехов

Чехов, по-моему, сам того не желая, составил классификацию русской любви.

В «Даме с собачкой»: «Гуров, глядя на нее, думал: «Каких только не бывает в жизни встреч!» От прошлого у него сохранилось воспоминание о беззаботных добродушных женщинах, веселых от любви, благодарных ему за счастье, хотя бы очень короткое; и о таких, как, например, его жена, которые любили без искренности, с излишними разговорами, манерно, с истерией, с таким выражением, как будто то была не любовь, не страсть, а что-то более значительное; и о таких двух-трех очень красивых, холодных, у которых вдруг мелькало на лице хищное выражение, упрямое желание взять, выхватить у жизни больше, чем она может дать, и это были не первой молодости капризные, не рассуждающие, властные, не умные женщины, а когда Гуров охладевал к ним, то красота их возбуждала в нем ненависть, и кружева на их белье казались ему тогда похожими на чешую». Любовь тусклая, многословная, душная; любовь веселая, легкая; любовь хищная.

В «Иванове»: «Мужчины много не понимают. Всякой девушке скорее понравится неудачник, чем счастливец, потому что каждую соблазняет любовь деятельная, понимаешь – деятельная. Мужчины заняты делом, и потому у них любовь на третьем плане: поговорить с женой, погулять с ней по саду, приятно провести время, на ее могилке поплакать; вот и всё. А у нас любовь – это жизнь. «Я люблю тебя» – это значит, что я мечтаю, как я излечу тебя от тоски, как я пойду с тобой на край света; ты на гору – и я на гору, ты в яму – и я в яму. Для меня, например, было бы большим счастьем всю ночь бумаги твои переписывать, или всю ночь сторожить, чтобы тебя не разбудил кто-нибудь, или идти с тобой пешком верст сто». Любовь жертвенная.


Последний (пограничный) автор в этом дореволюционном ряду – Горький, и его роман «Жизнь Клима Самгина».

«Его волновал вопрос, почему он не может испытывать ощущений Варвары, почему не может перенести в себя радость женщины – радость, которой он же насытил ее. Гордясь тем, что вызвал такую любовь, Самгин находил, что ночами он получает за это меньше, чем заслужил. Однажды он сказал Варваре: «Любовь была бы совершеннее, богаче, если б мужчина чувствовал одновременно и за себя, и за женщину, если б то, что он дает женщине, отражалось в нем».

Любовь перестает быть историей про мужчину, женщину и некую абстрактную страсть. На страницах русской прозы возникают интимные отношения, и это уже начало совсем другой главы.

* * *

Вся та традиция, которую мы с вами мельком охватили, была прервана революцией точно так же, как была прервана и вся прежняя жизнь. Мещанским ценностям объявлен «последний и решительный бой», любовь больше «не вздохи на скамейке», Коллонтай со своим зверинцем живет в «Метрополе», традиция стремительно идет под нож.

Я долго искала сцены любви в советской литературе и не нашла практически ничего. Постреволюционная любовь свелась к простой формуле: мы вместе спим и вместе строим коммунизм. 30-е годы дают по-своему потрясающие образчики таких любовных описаний, например, знаменитая повесть Пантелеймона Романова «Без черемухи» – история женщины, полюбившей своего товарища и уступившей его пониманию полового вопроса.


Довоенная проза – чрезвычайно интересное явление. Это такой настоящий социальный эксперимент: что останется, если распороть русскую литературу и выкинуть все ее содержимое в таз. А останется в ней то, с чем мужчина на войну идти не может. Собственно, русская любовь со всей ее метафизикой и метафорикой была реабилитирована как раз во время войны, потому что солдаты остро нуждались в оберегах, а фотография «товарища», как вы сами понимаете, на этот статус претендовать не могла. Вдруг оказалось, что эти вещи – любовные письма, прядь волос, страх смерти – очень между собой связаны, и литература военных лет возвращает любовному признанию прежний статус. Да, любовь опять возвышена, вознесена, к ней возвратилась прежняя риторика и прежняя проблема – проблема судьбы. «Тихий Дон», прекрасный роман, содержит в себе множество высочайших образцов любовного объяснения; Григорий и Аксинья – одна из лучших пар в мировой литературе.


Что дальше… А дальше замечательное обретение телесности в поздних советских романах, стагнация и кризис жанра. Найти любовное объяснение в хорошей (не бульварной) современной литературе практически невозможно – некуда идти, путь закрыт. Есть, конечно, великое множество косвенных, объездных маршрутов, но все они, так или иначе, должны восходить к некоему архетипу, о котором мы сейчас говорили, иначе читатель просто-напросто рискует не понять, что речь идет о любви. В качестве примера у меня припасен для вас отрывок из «Тридцатой любви Марины» Сорокина, где он вроде как пытается описывать любовь, но мы четко понимаем, что это совершенно не про то, потому что «не по-русски».

«Сногсшибательно, прелесть», – пробормотал Валентин, разглядывая свой лежащий на животе и достающий до пупка пенис». – «Доволен»? – утвердительно спросила Марина, целуя его в абсолютно седой висок. – «Ты же профессиональная гетера, я уже говорил», – устало выдохнул он и, откликнувшись, накрыл ее потяжелевшей рукой. Лицо его порозовело, губы вновь стали надменно-чувственными. Марина лежала, прижавшись к его мерно вздымающейся груди, глядя, как вянет на мраморном животе темно-красный цветок. – «Меч Роланда», – усмехнулся Валентин, заметив, куда она смотрит. – «А ты – мои верные ножны».

Налицо прямое цитирование европейской литературы. Наша читательская память отказывается соотносить этот невозможный, чуждый нам контекст с любовью. Мы пока еще не выработали никакого самостоятельного языка для разговора о телесной любви; язык русской телесности – это либо медицинская терминология, либо обсценная лексика. Мы не можем ничего описать, ничего сказать – мы немы; мы можем только мычать или туманно намекать на что-то.

Так что делать, если у вас в романе герои должны признаться друг другу в любви; если вы хотите написать любовное признание всерьез, без ерничанья; если вы не хотите, чтобы между строк в нем слышалась насмешка; если вы не хотите бесконечно цитировать и подмигивать? Во-первых, необходимо избавиться от иллюзии, что вы свободны от фоновых шумов традиции. Для того чтобы читатели восприняли ваш текст как любовное признание, в нем должны присутствовать какие-то архетипические вещи. А вот на каком языке это писать, я не знаю. Сегодняшние писатели в подавляющем большинстве своем идут по хитрому пути косвенных описаний любви через что-то. Я, наверное, не смогу вам привести никакого современного любовного объяснения и сказать: вот он – прорыв, надо делать так. Могу только заверить вас как переводчик – как только в тексте возникает любовная сцена – пиши пропало, ты ничего больше не можешь сделать. Она может быть прекрасна в оригинале, а ты бессилен. Любовные сцены как таковые, сцены, в которых у героев возникает сколь угодно изящная физиологическая близость, сегодня непереводима на русский язык.

Ну, вот на этой оптимистической ноте я заканчиваю свое короткое повествование.

Coffee break

…Русские сказки прекрасны – в них ничего не происходит. А вспомните, какими сказками потчуют своих детей европейские мамаши? «Мальчик-с-пальчик» – это же ужас! Я, например, до сих пор до конца не дочитала – не хочу знать, что там дальше.




…Повторять можно только фразу «как я хочу пить», а выпив, «как я хотел пить» – в этом повторении есть какая-то энергия. А все остальные повторения убивают чувства.





…Мне кажется, что в качестве автора вы часто боитесь сделать больно – вы хотите быть дамой, приятной во всех отношениях.


…говоря о любви, мы все больше мычим.


…мы очень мало знаем о прошлом, поэтому очень мало понимаем в настоящем.

Александр Секацкий
Повествование как мировая преобразующая сила

На первый взгляд может показаться, что название лекции страдает избыточным пафосом. Что ж, отчасти так и есть, но этот пафос видится мне оправданным той тематизацией мира, которую я постараюсь сегодня провести. Мы будем говорить о том, что лежит в зазоре между производством времени как сверхзадачей рассказа и знаменитым тезисом Льва Толстого, который гласит: «Какое странное, в сущности, занятие – водить пером по бумаге»; мы поговорим о том, что нового привносит возможность повествования в мир, в универсум, и о том, какие важные онтологические перемены при этом происходят.

Для начала – пара вводных моментов, чтобы обозначить экспозицию.

Несколько лет назад известный немецкий философ Петер Слотердайк, выступая в Петербурге, говорил о том, что он чрезвычайно впечатлен «Декамероном» и другими сборниками новелл эпохи Ренессанса. Вот представьте себе: Италия, Флоренция, чума, – говорил он. На улицу не выйти, не известно, кто умрет следующим, стабильная социальность обрушивается, и все стратегии проигрышны. Тогда люди собираются вместе, не зная, сколько им осталось, и начинают рассказывать друг другу истории. Истории вполне себе сюжетные: с интригой, с кульминацией. Они рассказывают эти истории, как бы дистанцировавшись от чумы и смерти; они занимаются подлинно человеческим делом.

В некотором смысле это и есть минимально человеческое, монада присутствия души. Когда происходит обрушение порядков, когда за воротами война или болезнь – единственным нашим убежищем становится возможность собраться вместе и разговаривать. Как если бы в этот момент мы совершали уникальный акт эскапизма, выходя из своей смертной упаковки и перемещаясь куда-то, неизвестно куда. И коль скоро мы можем что-то друг другу поведать, нам гарантирован хотя бы минимум человеческого присутствия. И об этом следует задуматься.

А вторая часть экспозиции – это история с Францем Кафкой, отчасти известная нам из его дневников, отчасти – из писем и записок Макса Брода. Кафка ждет водопроводчика. Тот обещал прийти в течение нескольких часов, и вот Кафка мучительно ходит из угла в угол: он не знает, что ему нужно говорить и как вообще следует себя вести. Когда водопроводчик наконец приходит, делает свое дело и уходит, Кафка с облегчением идет в свой кабинет, раскладывает листы и с наслаждением пишет о том, как мучительно он ждал водопроводчика. И это, по-моему, чрезвычайно важный момент – возможность обрести своего рода убежище в тексте; дистанцироваться от повседневности; возможность перевести назойливое и мучающее в нечто, оказывающее поддержку. Как однажды сказала моя знакомая Татьяна Москвина: мы читаем хорошие книги прежде всего потому, что они есть; а если бы их не было, мы бы читали книги попроще; а если бы и таких не было, то мы бы читали все, что есть. Самое главное, что мы вообще могли бы читать и отдаваться этому странному занятию, позволяющему нам дистанцироваться от мира.


И мир чтения, понимаемый в таком радикальном ключе, и мир письма, который его, в сущности, пополняет, – очень важны. Эти миры нуждаются в правильном определении, в верном обосновании, поскольку возникают вполне оправданные подозрения, что, быть может, несмотря на войны, научно-технический прогресс, географические открытия и прочие важные вещи – все равно существуют некоторые радикальные, предельно фундаментальные события. Ницше, скажем, в своей работе «К генеалогии морали» таковым событием назвал утверждение ресентимента взамен прямой чувственности, то есть появление косвенных модусов чувственности наподобие зависти, ревности, обиды и вины – и, соответственно, появление психологизма. Понятно, что это кормовая база всех писателей – ведь кратчайший конспект любого психологического романа в конце концов сводится к одному предложению: «Госпожа N казалась такой, а оказалась другой». Вся эта иновидимость и подробные психологические изыскания возможны, опять же, потому что произошел некий важный сдвиг и вместо прямой чувственности – чистой экзистенции, появляются обходные пути, и мы погружаемся в другую, многомерную форму бытия.

Но, в свою очередь, необходимо иметь в виду, что даже появление такой кормовой базы для литературы все равно предполагает одну очень важную вещь, а именно возможность обретения прошлого, то есть такого времени, которое не обладает актуальностью настоящего и при этом все же представлено в мире: нечто было – значит, оно может быть рассказано. Все прошлое уже прошло, но именно поэтому оно уже никуда не денется: оно уже есть в качестве свершившегося. Конечно, в нашей актуальности мы, казалось бы, намертво подчинены дисциплинарному времени циферблатов, которое и определяет простую ритмику повседневности, когда мы должны соизмерять свои «труды и дни» с диктатурой расписаний; когда мы должны вставать по будильнику и ориентироваться на искусственное синтетическое время, отказавшись от возможности прислушаться к множественности внутренних времен, к заповедникам подлинного времени, которые имеют совершенно иные способы синхронизации. Тем не менее само это дисциплинарное время уже является некой формой освобождения, формой, благодаря которой и утверждается диктатура символического в противовес жестким синхронизациям мира, то есть тем ритмам природы, которые не позволяют нам покинуть формат раз и навсегда заведенной периодичности вообще. Это великие регулярности мира, и мы сейчас кратенько на них остановимся, потому что они в принципе важны для понимания сути дела, для понимания того, каким же образом время как прошлое оказалось величайшей инновацией всего универсума и как это связано с таким незатейливым и вроде бы далеким от космологии понятием, как повествование.


Если бегло обратиться к тезисам современной космологии, то мы придем к одной очень важной для нас вещи: в сущности, само время рождается из замедлений. Если представить себе пресловутое начало творения, большого взрыва или инфляционного расширения, мы в любом случае будем иметь дело со скоростями и, соответственно, с неким состоянием данности всего сразу. Для нас требуется в этом случае найти нечто постоянное, что могло бы изменяться, оставаясь все же этим, а не чем-то иным. Так вот, как только случается это замедление, появляется возможность соотнести первое отпадение от скорости света с константой, а потом – возможность соотнести это соотношение. То есть начинается «временение», как называет его Хайдеггер, начинается спонтанное возрастание хроноресурса. Время и есть такая награда, которая преумножается по мере того, как мир продолжает существовать. Хроноресурс нарабатывается автоматически и никогда не кончается, поскольку каждое соотношение, каждый захват есть тоже некоторое время, которое по-разному считывается различными датчиками и часами. И в этом смысле не только мы, люди, но и любое стационарное сущее представляет собой форму считывания времени. А главное, что среди всей этой безысходности, которую мы приписываем мультиверсуму, появляются исходы, появляются некоторые последовательности, которые дают нам шанс на то, что будет запущен процесс самопричинения, то есть способности чего-то стать причиной изменений в своем субъектном мире.

Проведу аналогию с простейшим литературным текстом. Если взять, к примеру, фэнтези, где перед нами предстают самые невероятные приключения, трансформации, перемещения, все, что угодно – нас ничего из этого особо не удивит. Но мы удивимся, если персонаж, которого звали Джон, на следующей странице вдруг, без объявления причин, станет Майклом, а потом, скажем, Мэри или еще кем-нибудь. Тогда странным образом все рассыпется, хотя, казалось бы, что нам до таких мелочей, как сохранение единства имени. Но это вовсе не мелочи. Это и есть те первичные привилегированные исходы, которые теперь могут изменяться: мы можем за ними следить.

Но, опять-таки, мы представляем, что речь идет о простейших формах манифестации времени, о неких регулярностях, неких периодичностях, которые себя воспроизводят. Они-то и выступают в качестве основного содержания всего сущего, они и образуют в конце концов устойчивые ритмы, для того чтобы среди этих ритмов, в свою очередь, могло осуществляться бытие мира в форме вечного возвращения.

Например, если мы рассмотрим такую простую вещь, как весна, то перед нами сразу встает вопрос: весна – это что? Это, безусловно, нечто темпоральное, это своеобразная фаза совокупности простейших регулярностей и синхронизаций, которая доводится до сведения тех, кто может эти показания времени считывать. Например, до сведенья планеты Земля, которая считывает весну с помощью множества разных манифестаций, как цветение и другие. Хайдеггер в своих текстах очень любил приводить этот пример: он говорил, что цветение вроде бы состоит из отдельных распускающихся цветочков, но в действительности цветение гораздо более архаично, и оно предшествует отдельным цветочкам. То есть цветение – это некий общий способ считывания весны: лужайки считывают весну посредством цветения; рыбы – посредством нереста; птицы – посредством сезонных миграций, и т. д. Люди тоже по-своему считывают весну – посредством учащения внутренних гормональных колебаний. Все это – не что иное, как тотальный праздник инаугурации весны, который представлен в виде многочисленных явлений. И тот факт, что есть еще отдельные организмы, в данном случае не так существенен для нас: просто организмы снова изымаются в общую ритмику цветения, нереста или другую форму инаугурации весны. Сама же простейшая данность вечного возвращения выступает для нас в качестве исходной. Только потом произойдет настоящая индивидуация – для этого нужны какие-то очень важные условия: нужна дополнительная герметизация, опять-таки отпадение от регулярностей и обретение важнейшего ритмического сбоя, гарантирующего отдельность отдельного существа.


Но в любом случае весна ли это или любая цикличность, связанная с астрономическим временем, там нет самого главного – там нет разделения между тем же самым и точно таким же. Например, вот вновь пришла весна. Можем ли мы сказать, что это наступила новая весна, или пришла та же самая, которая была всегда, и вот теперь вернулась? В свое прошлое пришествие весна была блеклой и невыразительной, а теперь так буйствует – что с ней случилось за время отсутствия? Или все же это пришла совершенно новая весна, которая о предыдущей весне ничего не знает? Вопрос в зависимости от вкуса может иметь различные ответы, но в действительности он не имеет смысла, потому что – вот здесь мы подходим к очень важному моменту, – у весны нет архива, у нее нет прошлого, а поэтому нет и самотождественности. И поэтому мы никогда не сможем ответить на вопрос, та же самая ли это весна или все-таки совершенно другая, поскольку для этого нужно определенное повышение мироизмещения, то есть возможность появления такого удивительного хранилища, архива или сверхархива, где сохранялись бы следы уже бывшего, но в некой компактной форме – именно в форме прошлого. Поразительным образом природа не знает прошлого, которое отсутствовало бы в качестве настоящего. То есть в общем виде, если нет определенных следов, если нет вечного возвращения, то нет и времени. Само время дано лишь путем периодических манифестаций наподобие весны или прилива. Но одновременно с этим, если весна миновала, то нет и никаких возможностей ее вернуть. Она не подлежит удержанию, ее нельзя отделить от собственного времени проживания, от вечного возвращения. И, похоже даже, ее нельзя законспектировать, как бы нам ни хотелось законспектировать любую из великих периодичностей.


Всякое время есть именно время вечного возвращения и предъявления к проживанию, и оно не удерживается в качестве прошлого и чего-то давно бывшего, о котором мы могли бы, например, спокойно вспоминать в неких перебоях между структурами настоящего. Настоящее отличается настоятельностью – на то оно и настоящее. Конечно же, некоторые представители современной хронобиологии, в частности Джулиус Фрейзер и ряд других, говорят, что в каком-то смысле жизнь совершила некую попытку конспектирования вечного возвращения. Скажем, в ДНК записан некий краткий конспект последовательности этих периодичностей, который существует в автономном режиме. В частности эмбриогенез – это конспект всей жизни, которая была когда-то на Земле. И зачем-то организму нужно воспроизводить этот конспект. Одна из самых мистических загадок в современной хронобиологии: почему сразу нельзя воспроизвести стабильное тело? Пусть оно сначала будет маленьким, потом растет. Но нет, обязательно нужно законспектировать всю жизнь, начиная от первичного Океаноса. Мы понимаем, что антропогенез и вообще обретение души – назовем это так, – прежде всего, представляют собой попытку отключения от принудительных регулярностей природы. То есть человеческое существо должно герметизироваться, для того чтобы не впасть в вечное анонимное существование, когда каждая очередная весна, прилив, циркадианный ритм растаскивает тебя и заставляет рассыпаться на цветение, нересты и, так сказать, всплески оргиастического начала, которые в человеческой архаике соответствуют цветениям и нерестам. То есть для того, чтобы не поддаваться этому процессу, необходимо каким-то образом заблокировать все его ритмоводители. Это очень трудно. Но история антропогенеза и история социальности представляет собой именно такую непрерывную блокировку, и как только мы понимаем, что в этом состоит одна из важнейших задач антропогенеза вообще, мы начинаем правильно интерпретировать, например, идею жребия, удела, разных автономных генераторов времени и т. д. Все это вдруг предстает перед нами как своеобразный запуск датчика случайных чисел. Как если бы нам нужно было вопреки всему вытащить себя за волосы из болота – в данном случае из болота этих навязчивых регулярностей, – для того чтобы, будучи извлеченными из болота повторений и периодичностей, мы могли оставаться самими собой вопреки регулярностям. Мы, конечно, будем откликаться и на весну, и на ту внутреннюю ритмику, которую диктует нам старение, но все же, если нам удастся по-настоящему от этого отстраниться, мы обретем (по выражению Канта) суверенность чистого практического разума – где мы вправе следовать тем законам, которые сами себе задаем. Эта внутренняя суверенность возможна лишь в том случае, если мы действительно сохраняем тождество имени и единство биографии вопреки фоновым регулярностям, которые так и норовят подчинить нас.


Как я уже говорил, время графиков и расписаний в данном случае вроде бы как выступает на нашей стороне, но другое дело, что само оно оказывается новой формой отягощения, поскольку подчиняет нас, задает принудительный ритм нашим будням. Фактически мы превращаемся в некую законопослушную машину, исправно посещающую рабочие места. То есть и здесь таится своя угроза опустошения, и поэтому, в частности, так сложно обрести настоящую свободу.


Но остается еще одна проблема – проблема подлинности. Предположим, речь идет о воспроизведении мифа, т. е. о том, чтобы поведать о богах, об их требованиях, их нравах, их ревностности. Но для того чтобы это сделать, приходится как бы заново праздновать инаугурацию богов: в этот момент боги вновь являются. Когда мы называем их по именам, когда мы застываем в некоем напряжении – молитвенном, ритуальном, – они вновь являются. Являются примерно так же, как является весна, т. е. невозможно сказать, новая ли это весна или та, которая уже была. Боги являются не в форме прошлого или рассказа о них в прошлом, а как вызванные на сцену. В этот момент у нас больше нет никакой свободы, никакого пространства, кроме явившихся богов. Да, безусловно, тут есть подлинность, но одновременно в этом есть и некая грозная трансперсональная стихия – та самая, что растаскивает нас по «мегамашинам», если использовать этот термин Мамфорда, т. е. по некоторым трансперсональным матрицам принудительного проживания. А значит, не так-то просто воспроизвести космогонический миф в форме прошлого. Всякий рассказ о мифе означает некое новое явление этого мифа, что может рассматриваться как форма трансперсональной чувственности. В сущности, это именно то, чего сегодня добиваются с помощью различного наращивания оптических форматов, вроде 3D, но то, чего добивается современная зрелищная индустрия, представляет собой наиболее архаический и исходный пласт: и понятен вроде бы его пафос, но с другой стороны, суть вопроса-то упускается.


И вот теперь, наконец, мы должны с вами подойти непосредственно к теме лекции и поставить вопрос так, чтобы прийти к правильной форме удивления (а мы знаем, что философия – это и есть правильная форма удивления). Так вот, правильная форма удивления состоит в том, что в какой-то момент человечеству удалось рассказать о богах без непосредственного приглашения их на сцену. В какой-то момент состоялось уникальное обретение прошлого как того, что было, что нас занимает и одновременно обладает какой-то потрясающей внутренней бесконечностью. Рассказывая или читая истории о прошлом, мы можем практически отключить свое тело, можем сидеть в удобной позе и листать страницы, что по сравнению с настоящим участием в ритуалах, оргиях и мистериях – полное освобождение.

Понятно, что вся литература напрямую зависит от того, что в какой-то момент нам удастся обрести время в форме прошлого. Можно вспомнить того же Леви-Брюля с его известной работой «Первобытное мышление», где он описывает этот рубеж: некий меланезиец рассказывает о том, что с ним случилось сегодня утром. И для того чтобы это описать своим соплеменникам, он вынужден прибегать к буквальному воссозданию событий: «Я стоял вот здесь. Ты будешь вот этим тигром. Ты будешь вот этим крокодилом». То есть требуется воссоздать хотя бы какие-то минимальные, конспективные условия, чтобы просто рассказать свою историю. Никаким другим способом он не мог бы ее изложить, да никто бы и не понял его. И то, что эта настоятельность данности иногда может представляться нам чем-то таким удивительным, чем-то таким, чего мы бы хотели достигнуть с помощью иллюзиона кино или других иллюзионов, – то в действительности является отправной точкой, самой архаической архаикой, которая нам задана.


Допустим, «Рождение трагедии из духа музыки» Ницше (и благодаря ему существует множество исследований на эту тему) показывает нам, что, например, слушать музыку, не подпевая – это немалое достижение. Если ты оказался в зоне действия музыки или танцевального ритма – ноги сами пускаются в пляс, ты вынужден соучаствовать. Требуется какой-то опыт абстрактного слушания, чтобы выскочить из зоны действия музыки. Можно это сделать, скажем, разделив музыку на опусы и записав эти опусы с помощью нотной записи. Речь идет о том, что можно безнаказанно изъять музыку из ее полномасштабного звучания и при случае ее вновь прослушать. Как если бы из наступающей весны мы, например, могли изъять опус цветения, поставить его на полку, нажать кнопку – и вот у нас снова весна. Мы научились проделывать этот фокус с музыкой, но не с весной. Однако суть примерно та же: навык конспектирования, изъятия и дальнейшей герметизации – это некая магистральная линия развития, отчасти совпадающая с ресентиментом, отчасти нет. Но фактически именно она ведет ко всему так называемому легкому символическому производству, которое включает в себя все, что находится за пределами вещего слова: всю поэзию в отличие от молитвы, всю хореографию в отличие от ритуального танца, и т. д.

Вот мы читаем, например, какое-нибудь исследование по истории Рима: мы узнаем про Ромула и Рема, про гусей, про Октавиана Августа. При этом у нас нет ни тоги на плечах, ни римского профиля, и они не появляются по мере вчитывания в текст, ничего общего с тем, как лужайка считывает весну. Этому следует удивляться! Следует удивляться, как стало возможным слушать музыку, не подпевая, и любоваться танцем, не вовлекаясь в эту воронку. Скажем, в той же Греции навык чтения про себя, как известно, возник достаточно поздно. И Августин (персонаж эллинизма и христианства) удивлял своих современников тем, что мог читать про себя без декламации. То есть мы обозначаем некий фронт того, что было и что могло быть обретено. И мы встречаем, с одной стороны, набор трансперсональных матриц чувственности, неких мегамашин, которые задают правильный порядок аффектов, и никаким иным образом эти аффекты нельзя испытать, кроме как присоединившись к этим мегамашинам, а с другой – возможность изъятия аффектов и смыслов из пространства их первоначального порождения.


Замечательный композитор и философ Владимир Мартынов говорит, что первоначальные песнопения и григорианские распевы не имели нотной фиксации и фактически представляли собой константную звуковую завесу. В каждом монастыре и храме эти псалмы пелись, и условный пилигрим мог перемещаться от одной зоны слышимости к другой, не покидая этого музыкального купола. Музыка как бы нависала над миром и таким образом себя длила. Чем хороша такая музыкальная завеса? Она хороша тем, что дает некие пояснения, как вообще работали эти трансперсональные матрицы чувственности, в отличие от нашей индивидуальной, распакованной по телам и приватизированной чувственности, которая, безусловно, в какой-то момент стала исторической инновацией. И нам, соответственно, важно понять или, по крайней мере, всмотреться в этот удивительный момент блокировки, как если бы нам и вправду удалось внезапно задраить люки и оставить только перископы. И мы обрели эту возможность не включаться, возможность, чтобы нас не трясло, как в лихорадке. Хотя, конечно, Ахматова совершенно права, что подключение к любым формам внешней подсказки – и так можно отчасти описать вдохновение – все равно происходит, хотя бы и в таком редуцированном виде. Эти ее строки «…жестче, чем лихорадка, оттреплет, и опять весь год ни гу-гу» – означают, что само твое тело есть своего рода болванка, на которую наносятся важные знаки и пометки. Но только они даны не в форме статичных зарубок, а в форме определенных событийностей и процессуальностей.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!
Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю

Рекомендации