Текст книги "Люблю товарищей моих"
Автор книги: Борис Гасс
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Мы осторожно принялись расспрашивать Нину Осиповну о прошлой жизни ее супруга, начале его творческого пути. На этот раз, вопреки своей привычке, она была лаконична. В двух словах рассказала о том, как Ладо с юных лет искал новые формы, много ездил по стране, делал зарисовки памятников, снимал копии со средневековых фресок. А потом уехал в Париж. А о мытарствах, анонимках, допросах после возвращения Н. О. почему-то умолчала.
Значительно позже, переводя книгу воспоминаний Н. А. Табидзе, я узнал некоторые подробности отъезда Л. Г. по Францию. Передам слово Нине Табидзе:
«…Наши друзья – молодые художники Ладо Тудиашвили и Давид Какабадзе – вздумали отправиться на учебу заграницу. Денег у них, конечно, не было, и мы решили устроить платную вечеринку в здании театра, чтобы собрать им хотя бы на билеты.
Столы были накрыты в зрительном зале. Билеты стоили недешево, и все же собралось человек сто. Ведущим застолье единодушно избрали Паоло. Он слыл непревзойденным тамадой. Это был подлинный поэтический фейерверк. «Голуборожцы» читали стихи, развивали тосты Паоло, который к каждому из присутствующих обращался с экспромтом. Причем, за поэтическое оформление он назначил дополнительную плату. Каждая очередная жертва его импровизации, стихотворного посвящения «голуборождцев», остроумного словесного обрамления должна была выложить столько, сколько желал тамада.
Все охотно раскошеливались. И только один юноша находчиво возразил поэту тоже экспромтом:
Паоло, какие нежности
При нашей-то бедности.
Зал громко смеялся. Хохотал и Паоло».
Часто встречаясь с Л.Г., я по крупицам собирал его рассказы гостям о жизни в Париже. Кое-что, придя домой, записывал, иное сохранилось в памяти.
Французская школа живописи дала ему очень много. В кафе «Ротонда» он познакомился с Пикассо и Матиссом, с Леже и Браком, подружился с еще не признанным Модильяни.
А. Модильяни. Портрет девушки.
Однажды Л. Г. с улыбкой рассказал нам, как Амадео Модильяни понравилась сидящая за соседним столом в «Ротонде» молодая красавица. И художник сделал на скорую руку два ее карандашных рисунка. Но на незнакомку они не произвели впечатления, и Амадео, смяв листы, выбросил в корзину. Ладо проворно достал те рисунки, разгладил и положил в карман.
Эти два карандашных наброска висят в галерее Л. Г. – единственные чужие работы среди исключительно собственно гудиашвилевских картин.
В другой раз он нарисовал Чарли Чаплина, который, по словам самого художника «сам того не подозревая, мирно позировал мне…»
Л. Г. вместе с Судейкиным и Шухаевым участвовал в оформлении спектакля итальянской оперы. Сценография удостоилась похвалы «Фигаро».
Затем уже самостоятельно расписал «Кавказский ресторан» на Монмартре. Наконец состоялась и его персональная выставка.
Пресса благожелательно отзывалась о «молодом человеке, представляющем чудо желания остаться грузином, верным искусству своих гор».
Другая газета писала, что «не является ли Ладо Гудиашвили родоначальником искусства, которое молодой народ, ранее угнетенный, создаст завтра…»
Несмотря на успех, все эти годы тоска по родине не покидала художника, и в конце 1925 г. он возвращается в Грузию.
Родина приняла «возвращенца» настороженно. Л. Г. продолжал писать картины в стиле модерн. И словно из рога изобилия посыпались анонимки, доносы, наветы. Вся братия поднялась против отступника от канонов грузинской традиционной живописи. В чем только его не обвиняли. Особенно их возмущало отсутствие на полотнах у людей ушей. Дескать, Л. Г. уродует грузинских тружеников и тружениц, искажает их образ и вдобавок развращает молодежь формализмом.
Ладо Гудиашвили.
Амадео Модильяни в «Ротонде».
Не остались в стороне и органы безопасности.
Травля достигла таких размеров, что в отчаянии художник принялся сжигать холсты в камине. Тогда великомудрая, отважная Нина Осиповна встала между мужем и камином, решительно заявила: только через мой труп.
Ладо Тудиашвили. Маски
«Дорогому другу Борису Гассу от всего сердца, души и с уважением.
Ладо Тудиашвили. 1964».
Именно ее вмешательство спасло от огня холсты, в том числе и парижского периода.
Кстати, и на подаренной мне акварели с дарственной надписью самого Ладо Гудиашвили лица женщин, о, ужас, без ушей.
Я как-то спросил батоно Ладо (по имени и отчеству его никто не величал), и все же, почему на всех ваших картинах люди лишены ушей?
– Посмотри в зеркало и убедишься, что уши не выполняют никаких функций на голове, только уподобляет человека животным. Они лишены эстетики, – убежденно ответил Ладо Гудиашвили.
* * *
Прошло немного времени, и мы с Эдиком оказались проездом в Москве. На этот раз нас уже принимала Белла Ахмадулина. Мы застали у нее двух начинающих поэтов. Один из них, оригинальничая, пил воду из вазы для цветов.
Женя в то время стал обзаводиться то ли учениками, то ли последователями (как и всякий Христос), вот и пригрел тех молодых людей (продолжая сравнение, скажу: оба они его быстро предали, только без поцелуя).
Мы сидели, переглядывались, откровенно скучали. Белле тоже было не по себе, а Женя где-то запропастился. Она обвела нас грустными глазами и начала читать стихотворение о пятнадцати мальчиках. Голос ее наливался слезой, а прочитав «напрасно ты идешь, последний мальчик, поставлю я твои подснежники в стакан, и коренастые их стебли обрастут серебряными пузырьками, но видишь ли, и ты меня разлюбишь, и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно, как будто победил меня, а я пойду по улице, по улице…» Белла заплакала.
Мы вскоре попрощались, сославшись на дела, а вечером уехали из Москвы.
Стихотворение о пятнадцати мальчиках я полюбил сентиментально, и спустя пару лет в гостях у нашего редактора попросил Беллу прочитать его. Но она уклонилась. Мне стало обидно, так хотелось, чтобы и моя жена Мила услышала «Пятнадцать мальчиков» (Белла долгое время не включала его в свои книги).
Прощаясь с нами в этот вечер, Белла сунула мне в карман сложенный конвертом лист бумаги. В машине я развернул подарок. На верхней стороне было написано: «Дорогому и любимому Бобке от Беллы». Внутри – стихотворение «Пятнадцать мальчиков». Когда Белла успела написать, ума не приложу, а рукопись храню как реликвию.
ПЯТНАДЦАТЬ МАЛЬЧИКОВ
Пятнадцать мальчиков,
а может быть, и больше,
а может быть, и меньше,
чем пятнадцать,
испуганными голосами
мне говорили:
– Пойдем в кино
Или в музей изобразительных искусств?
Я отвечала им примерно вот что:
– Мне некогда.
Пятнадцать мальчиков
дарили мне подснежники.
Пятнадцать мальчиков
испуганными голосами
мне говорили:
– Я никогда тебе не разлюблю.
Я отвечала им примерно вот что:
– Посмотрим.
Пятнадцать мальчиков
теперь живут спокойно.
Их любят девушки —
иные красивее, чем я,
иные – некрасивей.
Пятнадцать мальчиков
преувеличенно свободно,
а подчас злорадно,
приветствуют меня при встрече —
приветствуют во мне при встрече —
свое освобожденье, нормальный сон и пищу.
Напрасно ты идешь, последний мальчик.
Поставлю я твои подснежники в стакан —
и коренастые их стебли обрастут
серебряными пузырьками.
Но, видишь ли,
И ты меня разлюбишь.
И, победив себя,
ты будешь говорить со мной надменно,
как будто победил меня.
А я пойду по улице, по улице…
Автограф стихотворения Б. Ахмадулиной «Пятнадцать мальчиков».
О том Беллином приезде у меня осталось очень мало воспоминаний. И мы были не в духе, и в журнале что-то расстроилось, и Белла была сама не своя.
Помню только такой эпизод.
Я забежал к ней в номер гостиницы. Белла сидела на подоконнике, пускала мыльные пузыри. Присев на диван, я наблюдал за ней. На душе было муторно, ненастно. Белла молча подошла к столу, на котором вразброс валялись фотокарточки, выбрала одну из них и надписала: «Боба, милый мой, меня не забывай! Ни за что!»
Я понял, как ей необходимо побыть наедине с собой, и тихо вышел – пусть поплачет, облегчит душу.
На улице смотрю, стоит московский поэт, наш переводчик Владимир Соколов, и тоже грустный.
Судьба оказалась немилостивой к этому отличному русскому поэту. В молодые годы он потерял любимую жену – выбросилась в окно – и с горя пристрастился к бутылке. Жизнь потеряла смысл («Мне тридцать три, я чист, ищу Иуду»), но стихи Володя продолжает писать хорошие.
Мы пошли кушать пирожки.
Владимир Соколов
Володя все недоумевал, почему Белла подвела его. «Ведь договорились встретиться у гостиницы. Я торчу здесь уже битый час…»
Я не стал рассказывать Соколову, чем была занята Ахмадулина…
– Пока я ее ждал, сложилось стихотворение, не ахти какое, но все же, – улыбнулся Володя и записал мне в дар на бумажной салфетке:
Я в Тбилиси, Душети, там,
Где мы, празднуя, пили, пели,
Понял грусть по святым местам,
Что бытует и в нас, как в Белле.
Белла, Бэла! Мы застим свет:
Строим глазки, имеем виды?
Нет! Поплачь со мной как поэт —
Человек смертельной обиды.
Автограф В. Соколова.
Володя протянул мне ту салфетку и тоскливо посмотрел в глаза: «Все мы немного влюблены в Беллу».
Попрощавшись с Соколовым, я вернулся в гостиницу и показал Белле Володин набросок. Она очень удивилась:
– Почему смертельной обиды?!
* * *
В следующий раз Белла приехала в Тбилиси с Юрием Нагибиным. Позвонила нам из гостиницы, мол, приходите, да не задерживайтесь.
Немного робея перед маститым прозаиком, – Нагибин представлялся нам пожилым, благополучным, респектабельным, – мы с Эдиком постучались в дверь их номера.
Первые же минуты рассеяли наши опасения. Юрий принял нас запросто, словно давних знакомых, и мы быстро перешли на «ты».
Скажу в скобках. Наш новый редактор за каждым застольем повторял, что Борю можно охарактеризовать словами классика: он был на ты со всеми, с кем пил шампанское, а шампанское он пил со всеми.
Ресторан нашу компанию не устраивал. Решили пойти в хинкальную. Там было людно и шумно. Мы забрались в боковую комнатушку. Юра обшарил ее глазами – есть ли окно, и объяснил, что после фронтовой контузии у него остался страх замкнутого пространства. Мы ели обжигающие пальцы хинкали, запивая бочковым пивом.
Вечером мы с женой повезли чету Нагибиных («чета» применительно к Белле звучала для меня смешно, и я нарочно поддразнивал ее этим словечком) в загородный ресторан. Белла всю дорогу читала нам новые переводы. Милу особенно поразила строчка: «О господи, задуй во мне свечу». И она по сей день по любому поводу притворно вздыхает – о господи, задуй во мне свечу!
За столом я рассказал гостям недавнюю смешную историю. В Грузию приехала бригада из «Литературной газеты» во главе с Георгием Радовым, членом редколлегии. Верные традиции, мы повезли их в Свети Цховели. На одной из колонн этого храма висела икона с изображением Христа. Если смотреть на него долго и пристально, сын Божий начинает моргать. Все, кроме Радова, потрясены.
Только члену редколлегии «Л. Г.» Христос отказывается моргнуть. Сколько Радов ни вглядывался, сколько ни приближался и отдалялся, Христос упорно продолжал смотреть на него немигающими глазами.
Д. Эристави.
Христос.
Нагибин хохотал над злоключениями Радова, переспрашивал подробности, а под конец сказал, что напишет об этом рассказ. Я по-восточному щедро подарил ему сюжет, впрочем, с условием – право первой публикации принадлежит нашему журналу.
Час был поздний, домой возвращаться не хотелось, и мы решили поколесить по ночному Тбилиси.
Вдруг мне пришла в голову сумасбродная мысль побаловать гостей серными банями.
С трудом разбудив сторожа, мы спустились в подвальное помещение – «третий первый». Белла с Милой уступили нам, мужчинам, очередь, и мы погрузились в горячую воду бассейна.
Кстати, легенда об основании Тбилиси связана с этими бьющими из-под земли горячими источниками. Во время охоты грузинский царь Вахтанг подстрелил птицу, которая упала в воду. Царь поскакал за добычей и, увидев клубящийся пар, воскликнул: «Тбили» (теплый). Отсюда и пошло название города Тбилиси.
Юра о чем-то философствовал, сидя в бассейне, а мне было не до высоких материй. Голова кружилась от вина и серной лавы.
Сторож принес нам простыни, мы укутались в них, надели деревянные шлепанцы и уселись в предбаннике, словно древние римляне в тогах и сандалиях.
Юра все продолжал рассуждать, а Белла с Милой купались. Затем они завернулись в простыни. Мы блаженно курили.
Расплатившись со сторожем, я тронул машину и умудрился попасть задним колесом в откуда-то возникшую яму. Юра, Белла, Мила вышли из машины, стали подталкивать, а я нажимал на газ. Старались мы, вернее, шумели не напрасно. Из дворов высыпали заспанные мужчины и без всяких упреков дружно вытащили машину из колдобины. Юра полез в карман за деньгами, но Мила предупредила его бестактность: «Люди из добрых побуждений помогли нам, не обижай их деньгами». Тогда Юра подарил десятку сторожу. Я вспомнил, как Белла украдкой бросила деньги мальчику, торгующему цветами на мцхетской дороге.
Хашную еще не открыли, но рядом с ней стояла крохотная пекарня с тонэ – врытой в землю печью. Мы уселись на мешки с мукой, и какой-то старичок предложил достать чачу, виноградную водку. Пекарь нырнул в пылающую утробу тонэ, только ноги мелькали над землей, бросил на мешок перед нами тонкий горячий хлеб. Мы произносили напыщенные тосты, Белла читала стихи. А у дверей хашной уже собирался разный люд.
…Вы, пекари райской преисподней, где всю ночь сотворяется хлеб, мне жаль, что мой перевод «Мери» много несовершенее горячего хлеба, вознаградившего меня за этот труд… (Белла Ахмадулина)
Вскоре мы перекочевали в хашную. И погрузились в священнодействие – ели хаши. И тут негромко, но внятно Белла начала читать свои переводы Галактиона.
В Грузии не принято называть этого истинного народного поэта по фамилии – Табидзе, просто Галактион, понятно и близко сердцу.
Юре хаши не очень понравились («луковый суп в Париже был вкуснее»), но он добросовестно выполнял ритуал.
За соседним столиком громко поспорили хмельные люди. Один из них взял бутылку водки и преподнес нам со словами: «В благодарность за Галактиона». Но второй сказал с усмешкой: «Я тоже что-то умею». Он поставил на пол бутылку с лимонадом и легким щелчком ноги отбил пробку. Тут во мне заиграла кровь. Заказав десять бутылок лимонаду, я расставил их на полу и жестом пригласил умельца повторить коронный номер. Гордо оглядывая хашную, он лихо отбивал пробки носком ботинка…
Мы вышли на улицу. Глядим, старичок, что принес нам чачу, обнимает дерево и шепчет какие-то слова. Юра тоже обнял дерево и, раскачиваясь, забубнил: «Невероятно, невероятно, невероятно, не описать…»
У машины нас поджидал милиционер. Оказывается, я поставил ее под самым знаком запрета. Спор с милиционером не привел ни к чему, тогда я заявил ему: «Думаешь, если ты толще меня, то и умнее?» Но и этот аргумент не помог.
Д. Давидов, Б. Ахмадулина, М. Гасс, Ю. Нагибин, Б. Гасс
Пришлось прибегнуть к моей палочке-выручалочке в подобных случаях: удостоверению члена Союза журналистов. Блюститель порядка мгновенно подобрел и отпустил нас без штрафа, хотя и буркнул вслед:
– Я напишу на тебя в газету.
Белла вспомнила нашего друга Додика Давидова, замечательного фотографа и мастера варить черный кофе. Мы подняли его с постели, потребовали кофе. Давидов не только угостил нас отрезвляющим напитком, но и сфотографировал на память.
К гостинице мы подъехали совершенно обессиленные, разбитые. Однако Юра все же уговорил нас подняться в номер, обещая подарить свою новую книгу. На моем экземпляре он сделал такую надпись:
«Бобе Гассу – лихому человеку, спутнику по безумным Тбилисским ночам.
С любовью – Ю. Нагибин. 20. IX. 61»
Спустя несколько лет я получил от Нагибина другую книгу с автографом:
«Дорогой Боря, никогда не забить мне наших тбилисских странствий и хашную, о которой есть рассказ и в этой книге.
Обнимаю, твой друг Юра Нагибин»
Приведу этот рассказ полностью, может, кому и любопытно заглянуть в мастерскую писателя, сравнить прозу с жизнью.
Д. Эристави.
Хашная
«Щедрым, пиршественным изобилием встретила нас Грузия. Мне еще в Москве вдолбили: нельзя быть в Тбилиси и не зайти в хашную. Но оказалось, что хашные открываются в шесть часов утра, а к семи иссякает то бледно-серебристое освежающее чудо, которому хашные обязаны своим названием. Убедившись, что радостная, напряженная суета наших тбилисских дней, наполненных встречами, гостеприимством старых и новых знакомых, беготней по крутым улочкам старого города и поездками по окрестностям, не позволяет нам укоротить ночь, мы с женой решили совсем не ложиться спать и прийти к самому открытию хашной. Двое наших тбилисских друзей добровольно разделили с нами пытку бессонья.
Мы до одури петляли улицами Лвлабара, бродили по набережной Куры, восхищаясь грозной высотой Метехи, выхватившей из неба косяк звезд, карабкались по булыжным кручам и спускались в нестрашные пропасти старого города, полные сна и покоя. Мы заходили в пекарню, где старик – хабази, похожий на дервиша, не утруждая себя ни прощанием с близкими, ни с изъявлением последней воли, нырял в адову печь – тонэ, расшлепывал по ее раскаленным стенам комки теста. И в этом непрестанном ночном кружении я окончательно утратил то маленькое знание города, которое успел приобрести за минувшие дни.
Кура первая откликнулась на зарю, приняв на свое чистое, бледное тело брызги раздавленного граната, затем порозовели белые голуби в небе над Метехи. Но лица томившихся возле запертой хашной любителей освежающего блюда еще были во власти ночи: будто обдутые пеплом по тусклой желтизне, изглоданные страстным нетерпением и ожиданием чуда. Лишь полный веселый милиционер, гонявший с места на место очередь, был розов и прекрасен, как голубь.
Что за люди сгрудились перед хашной? Да самые разные. И труженики, и бездельники; и те, кому садиться за баранку тяжелого грузовика на долгую шоферскую смену, становиться к станкам, работать иглой, шилом, малярной кистью, мастерком, киркой и лопатой, и те, кому праздно носить бесцельную тяжесть рук в длинном, не для них родившемся дне…
К пяти часам, когда зеленые верхушки платанов окунулись в первую, робкую голубизну неба и занавески на окнах хашной уж не могли скрыть творившейся в таинственных недрах жизни, вдохновенное нетерпение толпы пересилило потуги милиционеров. Алчущие ввязли в стеньг, в окна, в двери хашной, как застигнутая зарей гоголевская нежить.
– Думаешь, раз ты самый толстый, так ты и самый умный'? – уцепившись за ручку двери, кричал милиционеру маленький человек в комбинезоне, с огромными глазами раненого оленя.
– Если будешь так выражаться, я про тебя в газету напишу! – грозил милиционер, исчерпавший все иные способы воздействия.
И началась то нежная, то яростная, то моляще-скорбная, то неистово-гневная игра с дверью. Ее тихонечко раскачивали, так что серебристо позванивало стекло; ее трясли, будто хотели напрочь вытрясти неумолимую дверную душу. Перед ней прыгали, чтобы заглянуть в мутный стеклянный зрак. Перед ней склонялись, будто желая поцеловать в железные губы замочной скважины. И жена за моей спиной очень тихо прочла:
...Не мог я отворить дверей,
Восставших между мной и ей.
И я поцеловал те двери.
Имеющие уши слышат! Ми убедились в этом, еще не успев погрузить ложки в то белесое, пахучее, полное как бы разваренных в мякоть костей, что представлялось мне студнем в его первом загустье и что было хаши. Перед нами возникла откупоренная бутылка кахетинского, которое мы не заказывали, а по залу катилось озвонченное мягким «л» имя:
– Галактион!.. Галактион!..
Что было делать? И, взяв в руку стакан с вином, жена стала читать:
Венчалась Мери в ночь дождей,
И в ночь дождей я проклял Мери.
Не мог я отворить дверей,
Восставших между мной и ей.
И я поцеловал те двери…
И люди замерли над остывающим хаши, которого жаждали пуще манны небесной, над хаши, только что щедро заправленным чесноком, над пригубленными стаканами, и замер с подносом в руке глава, слуга и кудесник этого полуподвального царства, и оборвали свой бег Тамара и Нисана, царицы, прикинувшиеся официантками, и стоял в дверях блюститель порядка, уже не голубь, но и не милиционер, скорее, убаюканный музами Марс на празднике небожителей.
…Все плакал я, как старый Лир.
Как бедный Лир, как Лир прекрасный.
Последние строки расколдовали это совсем не спящее, но такое же зачарованное на полуслове, полужесте, на незавершенном движении царство…
А затем кто-то, рыдая, читая «Мерани», и мы поочередно читали по-русски и по-грузински снова Таяактиона Табидзе, и Симона Чиковани, и Ираклия Абашидзе, и наконец-то – мужское, сильное, жалкое и грозное, как заклинание:
Когда мы рядом в необъятной
Вселенной – рай, ни дать, ни взять.
Люблю, люблю, как благодать.
Осенний взгляд твой беззакатный.
Невероятно, невероятно, невероятно,
Не описать!..
Я так и не распробовал тогда вкуса хаши, но зато меня до дна пронял терпкий и сладкий вкус грузинского поэтического слова. Удивленно, благоговейно мне думалось: как прекрасно и страшно быть поэтом Грузии!»
Перечитывая этот рассказ, я поймал себя на неточности. Предваряя его, следовало написать не «сравнить прозу с жизнью», а «как в прозе опоэтизируется жизнь». Но исправлять не захотелось. Решил, лучше расскажу о том, как иногда в поэзии приземляется жизненный случай.
Наш друг, поэт Александр Межиров, взахлеб рассказывал мне о холодном сапожнике на Верп иском спуске. У Саши отлетела подметка, и пока сапожник прибивал новую, Межиров читал ему стихи о Грузии. Закончив работу и получив деньги, сапожник вдруг снова приладил ботинок и вбил еще один гвоздь – «Это за поэзию!»
Межиров почему-то переместил этот факт в область скрытых доходов, и вот что у него получилось:
Сапожник мой, госмастерских противник,
Прижимист. Экономит матерьял.
Мы с ним договорились за полтинник,
Но он, как видно, мне не доверял:
– ОБХС ползет из всех лазеек,
И фининспектор слишком частый гость. —
Когда я вынул пятьдесят копеек,
Он вбил в мою подметку лишний гвоздь.
И, сохранив полтинник этот в тайне,
Закрыл свою хибарку на засов.
* * *
Я благодарен судьбе за то, что она свела меня с Константином Лордкипанидзе – писателем, наделенным ярким, брызжущим талантом, врожденным редактором, придирчивым и смелым, но не безоглядно. Заботясь о позиции и репутации журнала «Литературная Грузия», который был создан по его же инициативе в 1956 году, К. Л. упорно подбирал сотрудников, восприимчивых к его требованиям. Недаром он любил говорить: «Гений в редакции должен быть один, им буду я».
Детство, видно, выпало ему несладкое («меня как палку прислонили к очереди за хлебом»), в зрелые годы он влюбил в себя прекрасную Мери Нижарадзе, которая, вопреки пословице, дала ему больше, чем может дать самая красивая женщина, – посвятила успехам мужа всю себя. И К. Л. принял эту жертву. А в стихотворении о Мери признался, что видит ее распятой на кресте. Ну а себя… «Но ведь рядом с Христом распяли и бандита».
Мы часто гостили у Мери Спиридоновны, ощущали доброту ее сердца, злоупотребляли ее отзывчивостью. Однажды я повез к ней на дачу в Мцхета Булата Окуджаву. Мы сидели на веранде, Булат пел свои песни под гитару, рассказывал о том, как его мама выращивает на балкончике московской квартиры грузинскую зелень. И тогда Мери запела грустную колыбельную. Булат слушал зачарованный. А когда она закончила, Булат отложил гитару и сказал: «Где поет Мери Спиридоновна, моим песням делать нечего».
Вскоре Окуджава прислал нам из Москвы стихотворение с посвящением Мери Лордкипанидзе.
Вернемся к вечеру. Лети, машина старая!
Водитель, научи ее летать.
Вернемся к вечеру. И у подъезда стану я
Бока ее подбитые латать.
И голосами хриплыми фазаньими
Аукнется под старой Мцхетой бег,
И повернутся домики фасадами…
А на Арбате ныне первый снег.
Поет грузинка. И кочует пение,
Как вечный странник, из жилья в жилье…
О, есть ли что на свете колыбельнее,
Чем эта колыбельная ее?
И дети спят. Мужчины горько плачут.
Кто это там идет за нами вслед?
Чем только, чем за эти слезы платят?
А на Арбате ныне первый снег.
Еще вернемся мы к своим печалям,
К своим воспоминаньям, берегам,
Как пароходы грузные причалим.
Лети, машина! Крылья – по бокам!
Осенний рыжий бог спешит по рощицам,
Веснушчатый веселый человек.
Пускай пророчит. Хватит осторожничать…
А на Арбате ныне первый снег.
Помню, как Белла, погостив у М. С. несколько дней, стала называть ее «деда» – мама.
Мери умирала как и жила – мужественно и мучительно. Метастазы разъедали ее организм, но не волю.
Когда я, приехав в Израиль, положил меж камней Стены Плача записку с именами Милиных и моих родителей, то рядом написал: Мери Спиридоновна Лордкипанидзе.
Ходить по земле, неся свою ношу, ей было тяжело, может, земля ей станет пухом…
К. Лордкипанидзе прославился романом «Заря Колхиды», типично соцреалистическим произведением, написанным очень талантливо. Он создал много рассказов, сценариев и… журнал «Лит. Грузия».
Оттопыренные и чуть расплющенные кверху уши К. Л. ловят, словно локаторы, каждый шорох слова, малейшее отклонение от стилистического курса. При чтении или разборе произведения он чуток и насторожен, как взведенный курок.
Честь его вкусу мог бы составить такой случай.
Зная о невзгодах Б. Пастернака, К. Л. решил напечатать его стихотворение. Но ему пришлось не по слуху одно слово, и К. Л. написал об этом автору. Пастернак согласился с замечанием, заменил это слово другим, а вскоре прислал еще письмо:
«Дорогой Константин Александрович,
Я давно хотел поблагодарить Вас за внимание и поддержку, которую Вы мне так благородно оказываете последние годы. Я получил Вашу телеграмму, и в ответ на нее скажу, что только «Июль» был помещен один раз в «Знамени», остальные же не печатались. Прилагаю вам еще несколько стихотворений, написанных недавно, после нового, очень долгого пребывания в больнице. Я их посылаю Вам только для интереса, нисколько не навязываю и без всякого притязания, чтобы они были напечатаны, так как сам прекрасно вижу, как они скучны и бесцветны. Я это говорю без ложной скромности и без всякой горечи, потому что никакие другие стихотворения у меня сейчас быть не могут. Я их пишу как-то между делом, не в полную силу и без достаточной души по многим причинам. Во-первых, потому что время, вследствие моих частых и многомесячных больничных провалов, кажется мне каким-то промежуточным, переходным и непрочным… Во-вторых, # в той, неизвестно насколько продолжительной, передышке, которая мне дается до конца или до нового заболевания, писание стихов значит очень мало и не может занимать много места. Кроме того, много от меня требует и много мне дает завязавшаяся у меня в последнее время западная переписка по разным поводам: сегодня – о Рабиндранате Тагоре по вопросу его лондонского биографа, завтра – о Фаусте по просьбе какого-нибудь музея на месте его (Фауста!!!) рождения близ Штутгарта, и пр. и пр.
Крепко, крепко жму вашу руку.
Ваш Б. Пастернак 22.6.1958»
– Как бы ни так, – возразил К. Л., глядя на нас через очки, – «только для интереса», зашлите их немедленно в номер, всю подборку!
Меня К. Л. взял сотрудником в журнал со свойственной ему поспешностью и решительностью. Решительность его заключалась в том, что до меня в штате редакции уже числилось три еврея.
Окончив университет, я поступил аспирантом-заочником в МГУ. Но вскоре почувствовал, что копаться в архивах не по мне, и решил попробовать силы в художественном переводе. (В Израиле Бог чуть было не проучил меня за строптивость – внедрение в жизнь началось с того, что я был направлен на курсы архивных работников. И вновь сбежал). Первый же мой перевод понравился К. Л., и он «из-под земли достал» еще одну штатную единицу.
Через полгода, когда ответсекретарь, не поладив с редактором, перешел в издательство, К. Л. предложил мне это место. Для меня, начинающего переводчика и «зеленого» журналиста, назначение на такую должность было неожиданным и заманчивым. Но… «Как я могу занять место близкого товарища, – смутился я, – ведь он ушел не по доброй воле». К. Л. вдруг повеселел, заговорил о чем-то другом, постороннем. Кажется, ему пришлись по душе мои сомнения.
На другой день он привел в редакцию нового ответсекретаря – очеркиста Элизбара Зедгинидзе. А через несколько месяцев вся редакция взвыла. Я же казнил себя, ругал за необдуманный отказ. Верность товарищескому долгу обернулась изменой журналу.
Однажды К. Л. вызвал меня в кабинет и показал бездарнейший плакат.
– Смотри, что хочет Элизбар печатать на обложке. Чем это кончится? Куда мы идем?
Я виновато понурил голову. Вскоре Зедгинидзе перешел на творческую работу (писать очерки о колхозниках), а я был утвержден на должность ответсекретаря и стал членом редколлегии. И все же Элизбар успел сделать полезное дело – уговорил нас съездить с Нагибиным и Беллой в Кахетию…
Константин Лордкипанидзе и Белла Ахмадулина.
Фото Павла Антокольского
Бывало, К. Л. неделями не появлялся в редакции.
Однако ни строчки не проходило без его одобрения.
Он мог из-за одного материала, полученного в последнюю минуту, сломать верстку, перекроить весь номер, задержать выход журнала на неделю. Так произошло с главами из повести К. Паустовского о Грузии и чуть было не случилось с поэмой Б. Ахмадулиной о Пастернаке.
Узнав откуда-то, что Паустовский завершил повесть, в которой рассказывается и о нашем художнике-самородке Пиросмани, К. Л. приостановил номер и срочно командировал меня в Москву с наказом без повести не возвращаться.
Повесть эта лежала в журнале «Октябрь», ждала своей очереди. Я прочитал ее в редакции, отобрал главы о Грузии (их оказалось немало) и по настоянию сотрудников «Октября» дал молнию в Крым Паустовскому с просьбой разрешить нам опубликовать фрагменты. Паустовский ответил так же молнией. С телеграммой в руках я заявился в редакцию и предложил машинисткам тройную плату за скорость. Бедняги печатали всю ночь. Я улетел дневным рейсом, мысленно бахвалясь перед К. Л. раздобытым материалом…
Поэму Б. Ахмадулиной о Пастернаке (без упоминания его имени) я получил по почте, и тут же помчался к редактору в Мцхета. К. Л. внимательно прочитал и спросил: «О ком это?» Я честно ответил: «О Пастернаке».
– Чудесно написано, а Борис Пастернак наш друг и великий поэт, – отреагировал К. Л. и без всяких подписал в набор.
«Главы из поэмы» благополучно миновали рифы цензуры, однако в верстке К. Л. подчеркнул слово «низкого». В любом другом случае я бы безоговорочно снял непонравившееся редактору слово. Стоит ли артачиться из-за мелочи, когда речь идет о такой интересной публикации? Но в данном контексте… Для ясности приведу этот отрывок.
«… Стояла осень, и она была
Лишь следствием, но не залогом лета.
Тогда еще никто не знал, что эта
окружность года не была кругла.
Сурово избегая встречи с ним,
я шла в деревья, в неизбежность встречи,
простор его яйца, в протяжность речи…
Но рифмовать пред именем твоим?
О, нет.
Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, октябре, более двух лет назад. На нем был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица – только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал». И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: «Ради Бога, извините меня! Я именно теперь должен позвонить». Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом, скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня хватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю», – и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?