Электронная библиотека » Борис Кудряков » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 4 июля 2017, 14:07


Автор книги: Борис Кудряков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Марфуша

Дворик на Глухоозёрной улице был тих и уютен. Шёл 1991 год. По радио передавали обещания народу.

Марфуша присела на скамейку под старым тополем и достала из сумочки сардельку. Сырую. С лопнувшим хрустом впилась мелкими зубами в прохладный овал. Смеркалось. Во дворе размашисто скрипели качели с двумя горбатыми девочками, они весело смеялись, переживая прочитанный рассказ Агнии Барто. В щели между сараями трое безработных электронщика пили пиво. Один был в камилавке, второй в берете, третий в пионерской пилотке.

Марфуша съела жадно и трепетно без хрена и горчицы вторую, третью, шестую сардельку. Четвёртую и пятую оставила на потом.

Ещё осталось семь, со вздохом пересчитала она богатство в сумочке.

Иболитов вышел из чистого подъезда, где он неспокойно ожидал Костоломова, чтобы одолжить на «поправку здоровья» и увидел Марфушу. Золотце какое, – восхитился он. Она сразу напомнила ему старшую дочь, уехавшую на Байкало-Амурскую магистраль в отряде рельсоукладчиц. И вот уже четырнадцатый год она присылала к первомайским праздникам открыточку с пейзажем художника Ендогурова.

Иболитов тихо зажмурился и вытащил из брюк клещи. Он всё понял. Он подошёл тихо и присел рядом с Марфушей. Она со слезами заглатывала восьмую сардельку. И с приятной тяжестью в пищеводе наблюдала дым из трубы котельной.

– И мне, – сказал Иболитов.

– Свои купите, – ответила едокиня.

– Ты где проходила воспитание, – сказал он, подсаживаясь ближе к ней и убеждаясь в своей догадке её несчастья. Марфуша вдруг по-вологодски рассмеялась, жарко полыхнула щеками.

– Дура, хочешь хороший совет, могу бесплатно.

– К почему? – уже по-ярославски сказала она.

– Ты ничего не чуешь? – громко по-егерски спросил Иболитов.

– Я сейчас невмочь, – она покачала головой.

Иболитов ощутил кружение в голове как от редкого вермута Чинзано, который он разок пробовал, отдаваясь на волю волн учительнице по географии.

Он ощутил потребность помочь, чем может, непокладистой девушке с десятью сардельками в животе. Он выхватил кусачки. Девять раз клацнул ими. Голову Марфушки загнул назад, а двумя ногами вскочил на её колени. От страха девушка обезволила. Иболитов тихо сказал ей в глаза: но пасаран!

Марфушка оскалилась в усилии постичь неописуемое.

Левой рукой он прошмыгнул под её прическу и, нащупав уютную впадину под основанием черепа, изрядно воодушевившись молчанием её теплого тела, Иболитов пальцами левой надавил интимную впадину, так что из носа Марфушки пошёл воздух велосипедной шины, правой рукой погрузил клещи в левый нижний угол рта. Сжал клещи. Раздался долгий хруст. Снова пробежало воодушевление, до чресел Иболитова и обратно.

Руки Марфушки взвились над плечами и погасли. Иболитов сделал рывок, и волосатые руки забойщика выдернули длинный с загогулиной розовый зуб.

– Вот в чём загвоздка, – сказал Иболитов, победно улыбаясь. Девушка с оттопыренными очами радостно плакала, а руки её тянулись к одиннадцатой сардельке. Но её перехватил Иболитов. Спустя час Марфушка мела пол в тихой коммуналке Иболитова. Ещё через час он мыл её в душике у приятеля в кочегарке. Потом они сидели перед неисправным телевизором «Знамя» и смотрели на пустой экран. Рука Марфуши лежала на плече Иболитова. А его рука лежала на южном полюсе девушки.

За окном неслись космы дымов котельной. Между сараев опухшие электронщики разливали чеченский спирт. Две девочки-горбуньи всё-таки сорвались с качелей. И местная примечательность – имбецил Тишка уже стегал их тонким ивовым прутиком, приходя в воодушевление.

Соседка Иболитова – баба Надя открыла энциклопедию. Она искала слово суккуленты, но нашла репелленты. И со вкусом ознакомилась с частицей просвещения.

Летний денёк

А ведь вчера они вместе ходили в церковь, молились, что-то шептали сокровенное, дорогое… А сейчас он топил её в глиняном карьере.

Был тот разгар июня, когда хочется сидеть с квасом под осыпающейся сиренью. В такую вялую жару в пригороде Питера одно удовольствие мастерить запруду на лесном ручейке, попивая арбузный сидр и теребя томик поэта серебряного века, наблюдать гипюровое неглиже зеленоватой купальщицы. И гадать про её недвижимость.

А сейчас он топил её в теплых водах, в синевато-зеленоватых водах докембрийского карьера.

В тот день с утра в подвале общежития стройуправления 506-бис было прохладно и уютно. Мы выпили самодельной водки и пошли пообщаться с природой, проветриться. Двигались по бесхозной пыльной дороге среди молочая и загадочной крапивы. Из-за заборов доносилось то хрюканье, то чавканье, то шиканье, иногда храп. Я отрезвел от ходьбы, а друзей развезло, они мечтали о тени деревьев и холоде воды. Лиза стала жаловаться на немодные плавки, и кактус у неё наверное погиб: «я не поливала его уже пять лет». Навстречу попались озверевшие от свободы дети: десятилетние грудастые певуньи и трое мальчиков допризывного возраста. Они укрылись за ржавой бочкой на битом стекле, певуньи в одних розовых чулках с синими подвязками, и Лиза увидела их первая и закричала: «Я такая же, такая же…» Потом мы шли мимо огромного глухого забора из витражей и ржавых напильников – вилла окружного бандита, за ней вилла окружной бандерши, далее дворец окружной… И надо отметить, что в нашей стране выпивают не для радости и не для замутнения мозгов, а для направления мыслей в мечтательный горизонт, ибо мечтательностью пронизано здесь всё и вся, и её надо холить.

Мы подошли к небольшому водоему, бурлящему купальщиками. Берега пестрели от накидок, палаток, простыней, закусок на скатерках и шляпок всё тех же, озверевших от каникулярной свободы грудастых певуний. По воде скользила пена остывающего эпидермиса, высоко в небе один за другим шли на посадку самолеты, разбрызгивая с хвоста вкусную когда-то еду.

Мы устроились на самой дорожке – от автобусной остановки до баптистского молельного дома, туда-сюда сновали по дорожке простолюдинки, жертвенно-аспидные, но шаг у них был атеистический.

Мы достали нагретую водку, пластиковые стаканчики, я кинул в каждый по две-три чаинки, чтоб вызвать короткий сморщ от неприятия. Развернул пучок лука, и тут нашу бутылку задел горбатый юноша, с кокошником, кочергой и игрушечной арфой. Я вздрогнул, не успел подхватить емкость, и водка пролилась на сухую траву. Но мне показалось, водку задел симпатичный котёнок с жёлтой фиксой на клыке. Лиза стала громко петь джазовую композицию.

Выпили, не закусили. Забыли белые панамки дома, стало нагревать голову. Лиза перешла с импровиза на частушки с продовольственной тематикой. Из-за забора сверкнул глаз кинокамеры, нет, просто глаз собаки. Лиза уткнулась носом в мумию головастика.

А вокруг шумел и плескался народ, бутузы-мальчики, бутузы-старушки, крепенькие гладенькие старички с девичьей кожей, снова возник джазовый импровиз, личный и душевный. Мы налили по четвёртой. Рядом звенела яростная крапива, за забором слышались причмоки и голос: диванчик-майданчик, курочка не скрипка, воробей не офицер, – вылетела бутылка, пластиковый «бдум» отскочил от головы Лизочки, клацнули её челюсти, симпатично вздулись щечки, она улыбнулась. Пластиковая бутылка с литром недопитого лимонада, отскочив от головы, перевернулась и, журча, покатилась к пруду, т. е. карьеру. Мы налили по пятой и приподнялись, чтобы окунуться в нагретой уже воде. Залезли в воду и давай резвиться. И брассом, и кролем, и туда, и сюда. А потом Лехаилу (так звали нашего «запевалу» и теософо-бретера, могущего читать короленковские лекции – короче, смысл его воскликов состоял в следующем: вы говно, и только я приближен к Богу, только я могу кидать вам толику экскрементов в ваше… Некогда славянское лицо его было испорчено ужи-мом над чужими горестями, глаза сухие и не добрые никогда – глаза желали наводнений, мора, огня и пепла. Но это по трезвости. Водка вносила антизлобный витамин, лицо его становилось каким-то итальянистым, тень запоздалого сострадания к вобщем-то симпатичному человечеству появлялась. Рост маленький, вес небольшой), – а потом Лехаилу пришло в голову ненастье, и он за ноги свою Лизочку поднял, а её голова на дно ушла. Правда, карьер в этом месте по пояс, но всё равно. Вздрогнула Лизочка ножками. Гладенькие вкусные пяточки встрепенулись. У меня навернулась слезка. Я поплыл к ним сажёнками, вспоминая стихи Баратынского после знакомства с Батюшковым. Но вдруг до меня дошло, что топит Лехаил свою курочку, свою сокопуляционницу… Ужас. Я подплыл к ним, а она уже постельной пяточкой воду не мутит. Поникла вниз головкой. Он снова за косы ее и головой торкает в дно. Я вырвал её от Лехаила. Она еле кашляет, падает на воду, дергается в конвульсии. Она идет к берегу. Выходит. Идет по асфальту пыльной дороги. Чуть под мазутовоз не попала, из совхозной машины облили навозом. Покачнулась, схватилась за виски, грохнулась, застонала. Безумье, мне её жалко, она взрослая статная красуля, из тех, кто выступает на родительских собраниях, косы венком на затылке, никакой косметики и тихий гипнозный голос. Таким обычно говорят о вечной радости, не объясняя сути. И глаза со слюдяной поволокой, ножки точёные, ароматные, прозрачные икры, детские ногти, мягкие пятки, зовущие мясы, ямочки, бедра чуть шевелятся, игриво так и достойно – мол, только для гордого мужа и «никаких». Плечики плавные, на такие плечики хорошо приклонить головку лунной и, быть может, предметельной зимней порой и говорить о будущем урожае белой смородины, а за окном луна, мороз изукрасил узорами стекла окна, скворчит ноздрями киска на печи, ей через два часа на обход подвала. Хорошо быть с такими плечиками рядом, никто не кусит, никто не подсыпет сена в творог, дружно стучат сердца, они молоды, неглупы и горячи, – это и есть славное время. Такие плечики созданы для клятв в верном и благостном объятии у того же деревенского ручья, чтобы саднило жаркой страстью и силой притягательного восклицающего: не могу без тебя.

Она падает прямо на асфальт. Белая пена из носа. Она перегрелась, пьяна, в груди вода, она еле дышит, глаза закрыты, я чуть не плачу. Прохожие оттаскивают её в лютый грязный крапивник. Только пятки торчат. Я подошёл, она уж хрипит. Лицом в мусоре лежит, даже смешно как страшно. И Лехаил подоспел, подошёл. Стал суроветь и в тонкий крестец её пяткой бьет, оскалился – тоже перегрев, недосып, недопив. И ещё смачно так – рраз! Белки синие – рраз, норовит сломать у любимейшей сатанинский хвостик. И-и, рраз! – словно консерв давит. Ведь так и убить можно, говорю я, и утаскиваю его за ногу в сторону. Но он вырвался, обозвал меня немецкой свиньей. Я снова схватил его, он снова вырвался, да так неловко, что упал на газовую плиту, весь в мухах, ругается, говорит, мол, ещё один сантиметр. Я спрашиваю, какой сантиметр, а он с интонацией Фрунзе перед расстрелом русских офицеров мне отвечает: а вот не скажу – сантиметр. Короче, сингуляр, оплавился от перегрева. Но ещё куражится, видимо, в детстве сотоварищи делали массаж гипоталамуса. Стоит качается. Злой.

А кругом лето, птички-бабочки. Пышнотелые певуньи и быстроногие школьники с каким-то французским подмигом проносящиеся около цветастых бандитских мажердомок, что по шестому разу принялись за полдник. И манит запах кулебяк на скатёрках толстых рас-каряк.

Народ плещется в воде. Лизочка нашла в себе комсомольский задор, отыскала скрытый источник, может, помог Вивекананда, встала, я её повел на пляжик, там дали утомленной курлыке бутербродик с кровяной колбасой. Она его очень так по-солдатски съела и ещё пивцом запила, вздохнула. Я её погладил и даже вспыхнул. Она посидела и говорит мне презентабельным голосом: пойдем в тростничок, я тебе ку-ку сделаю. А у самой ротанчик криво хитрится. Я говорю, что больно будет, наверное. Что больно не хочу. А она говорит, что чувствует себя на пятнадцать лет и что она ещё хочет встретить белые ночи с гитарой. Тут её взгляд заволокла плёночка, какая бывает у космонавтки, когда ей, пролетающей над Маркизовыми островами, где-нибудь северо-западнее ноумического архипелага, сообщают на высоту так тридцать восемь тысяч лье уже над архипелагом тартар, что сейчас будут делать пикантный эксперимент, да… пролетая, быть может…

Но ничего, она, Лизка, покурила и опять в воду. Я и не заметил, как Лехаил снова к ней направился и хвать её за шею, и снова вниз головой. Она бьется, словно курица под ножом, и страшно так, как всё под солнечным небом. Лехаил всерьез хочет утопить Лизку, у меня захватило дух. Она бьётся в мутной воде, зовёт лодыжкой красивой, зовёт на помощь, скоро смерть и не откачать потом, т. к. все заняты, все едят пирожки с саго, мои нелюбимые пирожки. И вдруг вижу, у Лехаила фагот ожил. Кругом люди, кругом совестливое окружение, не потерявшее стыд и честь. Кругом розовобёдрые упитанные отроки с намёком на молочные железы, кругом студентки и спортсменки с пельменями в животе, и маруси с конфетами «коровка» там же. Ещё к тому же кругом ходят всякие дяди с литрухами разбавленного спирта «рояль» внутри себя. А он прижал коленом её затылок, носом в глину, она бьет ногой всё сильнее и вот… затихает, затихла. И тут он брызнул, гадина,

Я его оттолкнул, а сам чуть не плачу. А он говорит: ты чего за неё трясешься, ты что, спал с ней? Спал с этой пипеской, и так по-вараньи делает облиз нижней губы. А она всё носом в глине под водой.

Ну что я мог ответить? Ну, разве можно спать с обладательницей греческого ротика и римского лба. Спать можно ли с обладательницей вкусных арабских губ, откровенно зовущих. Как можно спать с плечами, вздрагивающими от твоего взгляда, с тёплыми плечами полу друга полу младшей сестрицы, полу соседки, случайно заглянувшей к тебе за, предположим, укропом, но ты только вышел из самодельного душика, ты, то есть я, не одет, и юная сила вот-вот молнийно прострелит позвоночник, а в дверях она, и она всё видит, подходит к тебе с улыбкой симпатичной кикиморы и хватает тебя… за нос, и говорит, что у неё суп без тмина – не суп. Но ты в ответ говоришь, что у тебя болит голова и сегодня «ты не можешь», на что она широко открывает рот и долго ещё пребывает в таком положении, пока ты не берешь её за руки и уводишь «смотреть альбом». Как можно спать… Можно только бодрствовать. Из-под левой подмышки пахнет березовым соком и цикорием, а шея пахнет горячей сталью и полынным медом, а из-под правой подмышки веет – ай люли! – крымским суховеем с абрикосовой пыльцой. Можно только бодрствовать.

И я отвечаю, что не спал я с ней, я пил с ней, а с кем пью напиток, того считаю другом, и это святое самое.

Кругом жара, брызги, смех, шашлык жарят, ласточки летают, вода тёплая. Я её отбиваю у обезумевшего Лехаила. Он что-то неэтичное пытается с собой делать, он чего-то не понимает – стоит и теребит закидон.

Я беру Лизку за талию и волоком на берег. А там уже Лехаил! Он налетает и по лицу ногой, но промахивается. Она увернулась, и лехаилова нога впилилась в железный уголок, к которому лодку вяжут. И палец большой – надвое, ноготь – в сторону, блять, оскал вверх, он ничего не понимает, как заорет: гыде моя вотка?

Твоя вотка в крапиве, – говорю я. Где моя крапива? У трубы за забором, – говорю я. У какого это забора? У забора номер девять, – хором отвечаем мы с Лизочкой, славной гладенькой ластюшенцией моей, хоть и пьяноватой. Тут он закачался и упал в крапивную малину, мы же выпили спрятанное про запас пиво, закусили бутербродами с сыром и изюмом и снова полезли в воду, щурясь и держась за руки.

1994
В деревне

Середина февраля. Мои часы встали. В избе прохладно – минус восемь. Поздний вечер. На самодельных лыжах по мягкому и глубокому снегу пошёл на соседний хутор к Дяколе.

Беломорстроевец штрафбатовец Дяколя жил от меня в километре. На стук в дверях появилась Тёженя, и я услышал: я вас не знаю, уходите, всякое бывает, – и храп носом, – ты если к дяде Коле, его друг, мы немного спим, хотя и пост.

Последовало разрешение на вход. Из холодных сеней дохнуло ауком тридцатых годов.

В «горнице» при тусклой лампочке около чуть теплой печи переминался, маясь, Дяколя, стройный жилистый старик с глазами поэта. Он мне понравился ещё года три назад на грибной тропе, когда мы впервые встретились. Да, три года… изредка встречаясь у автолавки, где все местные жители брали по две беленькие, по мешку хлеба и по десятку банок шпротного паштета.

Дяколю неслабо поколачивало. Недоставало каких-нибудь 150 грамм. Аскезная киска жевала кусок валенка, взлетали фонтанчики пыли, видимо, из норок моли. Дяколя задумчиво вновь и вновь пересчитывал половицы и решал непосильный вопрос «что делать».

Поставленный на бок телевизор – иначе не работал – демонстрировал первую серию «Бриллиантовой руки».

На экране мелькали панорамы Чёрного и Ласкового морей. Упитанные, с женской мускулатурой Миронов, Папанов и Никулин играли дебилов и нететех.

Дяколя мучился изжогой и жевал сухой укроп. Он задумчиво растворялся в собственном взгляде и в дыме сигареты.

Над промятым диваном висел коврик с архитектурой полинезийских иглу. Черноватый потолок барачного типа, грязная плита, на железе которой подсыхали блокадные корочки, уголёчки. В углу ещё висели иконки, тёмные, видимо, натёртые маргарином для сохранности от воздуха кухни.

Дяколя пожаловался мне, что дрова кончились, и водка кончилась, и воды тоже мало, а сосед-сука богатеет и ему всё мало, хоть и ссыт кровью. Классовая накачка продолжилась под курение махорки, с которой банный тазик стоял вместо вазы с фруктами, или хотя бы с сушками, – тазик оцинкованный на столе.

Последовали сетования на холода. Я вспомнил, что зашёл сверить часы, боялся завтра опоздать на автобус, до которого по полю рыть снег часа два.

Телевизор не хотел показывать время, и я терпеливо ждал.

Дяколя пытался зажечь стружки в плите, но вспомнил о своём хладолюбии и оставил растопку.

Тёженя была весьма немолода, она обретала уже ту старушечью однако притягательность, когда кожа лица, ног гладка, блестит, и розовеет, и даже зовет. Круговорот жизни начинался в ней снова с девственной милоты, слышался при ходьбе скрип кожи бедер.

Тёженя стояла у стола и как бы подсчитывала крупинки махорки. Дяколя отважно вздыхал, ему очень пошёл бы костюм горного стрелка и томик библии в нагрудном кармане, когда он говорит с человеком, то смотрит поверх леса. Такие люди украшают пейзаж не унылым путником с клюкой вдоль по слякотному октябрю с галками на плетне, а стремительным агрономом, шагающим поперек весенних ручьев.

Закурили по второй самодельной. Вздохнули, выпили тёмного кипятка. Киска в углу рассвирепела на огрызок валенка. Сетования на холода продолжились. Они сменились причмоком над последней картофелиной. Киска завыла от предчувствия марта.

Я опять внимательно стал ожидать передачу точных сигналов со Спасской башни. Но вместо циферблатов показывали шпану в тёмных очках, шпана пришпоривала на сцене раздетых модисток и надсадно кричала «о йезъ», дым окутывал сцену, прожектора имитировали воздушный налёт. Техногенная «музыка» усиливала одиночество.

Я вышел до ветра, его там было достаточно.

Метель наслаждалась своими вихрями, это была пляска свободного ветра природы и ночного солнца, вихря, подлунного вопля, так хорошо на душе становилось в мечте улететь вместе с нею. Я посмотрел в далекую и уютную темень. Меня «кто-то» звал, но я чуть покачал головой.

Изба Дяколи стояла на огромном сквозняке: посеред километровой ширины просеки, в длину которая была километров на двадцать. С Запада на Восток. Под крышей избы носился озверевший сквозняк, такие обычно в голодных домах. Резкие, острые.

Лишь две пушистые ёлочки защищали от ветра одинокий домик.

Было радостно, страшно.

Бегали по двору две злые крокодилицы-таксы, они питались снегом и опилками, глаза их горели фосфорной пулей.

Я вернулся к телевизору ожидать циферблат. Разлили кипяток со стружками репы. За столом как-то воодушевленно молчали. Самодельные кружки из консервных банок блестели в сумерках холодного уюта.

Я вспомнил, как Дяколя в январе зашёл ко мне. И тогда была красивая метель. Много снега волновалось под небом. Я уютно сидел у печки и смотрел на пламя. Постучали, и вошёл бледный, весь в снегу Дяколя, ему требовалось подлечить одинокую душу. Лекарств у меня не оказалось, от чая он отказался. Ушёл искать напиток спасения в круговерть, в драматический марш-бросок. И это в семьдесят восемь лет, на одной лыжине (вторую заменяла доска для резки травы)!..

Я покачал головой.

Около полуночи он появился вновь, розовый, с улыбкой. Он поставил в угол две еловые палки с детскими кастрюльками на концах, довольный прогулкой присел у печи. «Чайку будет?..»

Снег стаивал с его самодельного костюма. Он был без шапки, густая шевелюра заледенела, но это не беспокоило его. Он достал-таки двести грамм для здоровья и сейчас вновь переживал приключения похода.

Белела изморозь по углам. Я поднял взгляд. Времени не было, напротив меня стояла аллегория Спокойствия, редкостного вне речи вообще объекта, или как назвать я не знаю… Мне стало жарко, это были боги, я сидел у них в гостях этаким придурчёнком, видите ли, надо ему знать точное время, меня сковал ужас откровения, и я силился не выскочить резко из дома. И я понял себя, я увидел вдохновенно, как должен выглядеть мудрец: вот так же, как Дяколя и Тёженя. Они склонились над тазиком с махоркой, среди серой безвременности, вьюги, киски с куском валенка, чуть пьяноватые, но не от плохой водки, а от полноты пройденной жизни. Они уже прошли ТУДА… Я закачался от увиденного. И ещё я тогда увидел себя, непогибаемо, под луной пуская парок, идущего в темноте живописной тишины снегоискрья по телу зимы, по снегу, по самому, пожалуй, нежному материалу.

Тёженя и Дяколя продолжали перебирать любовно махорку в банном тазике, на фоне рекламы очередной заморской дряни, на фоне засохшей бегонии, вставших часов на стене, – они шевелили чуть пальцами и жевали укроп.

Уже стемнело.

Я вышел на крыльцо, стал надевать лыжи. Дяколя зажёг в сенях лампочку.

Я попрощался и перед уходом попросил Дякодю для ориентира на две минуты не выключать свет.

1995 год. Псков

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации