Электронная библиотека » Борис Минаев » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 26 мая 2016, 16:40


Автор книги: Борис Минаев


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Граждане! В то время как наша народная республика напрягает последние силы, в ее молодое тело впиваются, как гремучие змеи, как ядовитые вши…

Тут все-таки Надя на секунду потеряла сознание, но ее привели в чувство, и она снова стала слушать речь о том, что только свобода от государства, от власти немногих, от паразитов, пьющих кровь трудового народа, только дорога к свободному труду и свободной воле, а вот есть такие, которые не понимают, которые думают на старый манер, старыми словами, а старыми словами сейчас думать нельзя, надо думать новыми словами, и зря надеются те, кто не верит в творческие силы масс, а творческие силы масс, они разобьют оковы, и никакого спуска не дадут они, эти творческие силы масс, тем, кто вбивает клин между разными народами республики, между ее трудящимся людом, пытаясь возродить гнилое семя черносотенства и национализма, но, с другой стороны, коммунисты обманывают простой народ и отнимают у него драгоценные плоды революции, эти священные плоды свободы, и вот сейчас, вот в эту минуту, должны проявить сознательность и свободный выбор, назло всем врагам и всем лживым измышлениям, и в этот момент Надю стали потихоньку, очень медленно выталкивать, вернее даже не выталкивать, а как-то ласково вести, даже не ласково вести, а как-то незаметно передвигать в самый центр этой сельской площади, она как будто плыла по воздуху, не понимая, что с ней происходит и как ее могут передвигать в пространстве одной силой мысли, и постепенно, очень медленно, под слова есаула Почечкина, она двигалась вперед и свободного пространства перед ней становилось все больше и больше, и ей на этой нестерпимой жаре становилось все прохладнее и прохладнее, пока не стало совсем холодно и пока она не очутилась одна перед строем вооруженных людей, тачанкой и Даней.


Даня закрыл глаза.

Смотреть на Надю не было сил. Но когда он снова открыл их, Надя уже стояла на коленях. Вероятно, ноги ее все-таки ослабели, но, вместо того чтобы рухнуть, она согнула их в коленях и приобрела – с трудом, но все-таки приобрела – устойчивое положение. Так стоять она еще могла.

Даня понял, что сейчас он набросится на этих вооруженных людей, и Почечкин убьет его из своего огромного маузера, как когда-то он убил купца Дементьева, точно так же на глазах множества людей, возможно, такой же огромной толпы, чем снискал себе уважение и почет. Но одна мысль вдруг остановила его.

Эта мысль была настолько странной, что она колом застряла в его груди, не давая выдохнуть и глотнуть, он крупно вздрогнул, и только тогда сердце забилось опять ровно, это была мысль о том, что Надя навсегда, на всю оставшуюся жизнь (если он останется жить) станет его спасительницей, станет источником жизни его, причиной его жизни, и отныне он всю жизнь будет не просто ей должен, нет, он обязан будет ее спасти – спасти от всего окружающего мира. От всей его гнусной и изощренной жестокости, от черноты и мерзкой избыточной подлости. Способен ли он на такое?

Даня задумался, и в этот момент есаул закричал:

– Так что же ты молчишь, женщина? Не имеешь права молчать! Народ тебя слушает!

И стало очень тихо.


И Надя, сначала закашлявшись и засмеявшись, вдруг тонко и отчетливо крикнула:

– Пощадите!

На самом деле она крикнула: пощадите моего ребенка, но последних двух слов никто не расслышал, потому что все силы она потратила на первое.

Есаул довольно улыбнулся и крикнул:

– Что решаем, граждане? Кричите, не стойте столбом!

И граждане стали кричать: да пусть живет, да нет, не надо такого, но были и другие, что кричали: бей жидов, смерть коммунистам, долой самодержавие, к стенке его, но женские голоса, их было больше и они были звонче, они заглушали эти, и постепенно эти становились тише, а те слышнее, Даню здесь уже многие знали или хотя бы видели, и многие догадывались, что хитрый есаул не хочет ссориться с красными, и кричали, как надо, и Надя наконец потеряла сознание, а Даню быстро увели, и есаул махнул рукой в последний раз, выстрелил из маузера в воздух и приступил к раздаче купонов на подсолнечное масло.

Проезжая через год (более чем через год) мимо этого места, Даня Каневский даже смотреть не стал на знакомые очертания станции, ни о чем не стал спрашивать, но потом ему все равно рассказали, что Почечкина все-таки ночью пристрелили свои, вот те самые охмелевшие и разомлевшие от власти народные казаки, а гимназисток еще успели спасти, но Светлое разграбили подчистую, и многих, очень многих своих верных граждан народная республика после этого погрома недосчиталась, но потом, еще через некоторое время, расстреляли и погромщиков, и все народные республики, все, сколько их было, всех оттенков и мастей, стали советскими и влились в одну большую, одну правильную украинскую республику, и хотя лихая кровь перестала литься, но расстрелы не прекратились, и постепенно жизнь стала счастливая и советская, счастливая и советская, счастливая и советская, думал Даня, засыпая под стук треклятых колес[3]3
  Из черновиков Почечкина:
  …Власть! Вот где источник наших бедствий, наших страданий, это она лишает нас свободы и радостей жизни. Это она при помощи хитрой механики – государства – вызывает мировые войны, орошая кровью нашу землю. Человек рождается свободным и должен быть свободным!
  Анархическая коммуна, где все богатства природы будут достоянием свободных людей, даст максимум свободы, счастья и красоты. За эту свободную коммуну, где во весь свой рост встанет свободный, гордый и красивый человек, наша народная республика зовет вас биться как против германского милитаризма, так и против всякого правительства, даже правительства народных комиссаров.
  На этот призывный звон набата откликнетесь вы, вольнолюбивые сыны южных полей, подобно Прометею прикованные к скале власти.


[Закрыть]
.

Глава третья. В стене (1920)

Впервые Вера отказалась есть рыбу тогда, в том году…

Это событие доктор запомнил прекрасно, потому что оно его очень рассмешило. На недоуменный вопрос – а в чем же дело? – Вера опустила глаза и глухим упрямым голосом ответила: я не могу… Позднее, уже когда они переехали в Киев, она все-таки начала покупать сначала соленую, а потом и свежую рыбу на рынке, но в очень ограниченных количествах и только для него.

И лишь за год до своей кончины Вера наконец дала послабление и впервые приготовила пирог с вязигой по маминому рецепту.

А причина была вот в чем.


Тогда они жили в Яблуновке, и по четвергам, ближе к ночи, в кабинете доктора Весленского выстраивалась длинная очередь из евреев, неудачно проглотивших рыбью кость. В основном это были еврейские мамаши с детьми, но попадались и вполне взрослые мужчины, и старики со старухами. По четвергам всем полагалось есть рыбу, и они истово ее ели. Рыба была речная, местная, причем страшно костистая – щука, карп, покупали ее с утра на рынке или просто у рыбаков на пристани и радостно несли домой, громко делясь с соседями праздничным настроением и свежими новостями. Затем хозяйки яростно чистили рыбу и готовили ее – жарили в масле на сковородке, варили в кастрюле, отваренную откидывали на дуршлаг, крутили, заправляли опять же маслом, зеленью, перцем, чесноком. Постепенно рыба превращалась в божественное лакомство, которое поедалось всем населеньем Яблуновки, поедалось страстно, после молитвы и после прекрасного душевного разговора о том, что будет, когда настанет другое время.

И венцом всего этого ритуала становилась мрачная очередь в кабинет доктора. Лишь иногда очередь была прилично-молчалива, пристойно-тиха, но чаще она была наполнена живым рычанием, рыганием, иканием, ворчали мамаши, хныкали дети, еле слышно напевая себе под нос, чтобы легче переносить боль, сидели взрослые мужчины в шляпах и сюртуках. Вера никак не могла понять, почему они носят эту одежду. А что ты имеешь против этой одежды, недоумевал доктор Весленский, ну потому что это прошлый век, это странно, время застыло, здесь ничего не происходит, ты не находишь, раздраженно отвечала она, да нет, я не нахожу, многие из этих людей занимаются самообразованием, читают книги, да я знаю, что они читают книги, многие евреи читают книги, ты конечно сделал огромное открытие, и я тебя с ним поздравляю, но я говорю совершенно о другом, а про что ты говоришь, да ну тебя, ты сам знаешь, что не прав, да, я не прав, но и ты не права, что отказываешь им в праве носить ту одежду, какая им нравится. На самом деле доктору очень нравилась эта черная одежда, казавшаяся пусть немного вычурной и театральной, но приводившая в восторг своим благородством, а вот обычай есть по четвергам рыбу он ненавидел, потому что, конечно, эта привычка превращала ночь с четверга на пятницу в сущий ад: запахи, доносившиеся изо всех еврейских ртов, сводили его с ума, особенно первое время, потом он немного привык.

Он бы с удовольствием вешал на нос бельевую прищепку, но она мешала стетоскопу, и невозможно было бы толком заглянуть в горло, при этом приходилось бороться и с неожиданными последствиями этой странной еврейской болезни, например, с «народными» средствами, применяемыми при неудачном заглатывании рыбьих костей: неумеренным поеданием черных корок, которые сами по себе способны вызвать прилив желчи, или же использованием «тошнотных» трав, от которых можно получить инфаркт при слабом сердце у стариков, или залезанием мамиными пальцами в детские рты, – это приводило детей в такое состояние, что рот они захлопывали, казалось, уже навсегда, навеки. Другие же посетители кабинета открывали его так широко, таким страшным образом, что немедленно получали вывих челюсти, и ее непременно нужно было тут же вставить назад (а получалось не всегда), что приводило опять к «непереносимой» боли.

Из-за одного этого можно было стать антисемитом, но доктор почему-то им не становился. Лишь однажды, когда людей, проглотивших рыбью кость, оказалось в его приемной всего шестеро, и все это были маленькие беззащитные дети, он быстренько все поправил и все вытащил, а потом вышел на воздух, взглянул на луну и перекрестился. Наверное, в этом было что-то антисемитское, как доктор он вообще не должен был испытывать никаких индивидуальных чувств к этим еврейским ртам, но он испытывал и продолжал испытывать до самого конца своей практики. Маленькие и большие, со вставными челюстями и золотыми зубами, беззубые, с редкими молочными и мощными коренными, подточенные кариесом и аккуратно залеченные, нежные женские и грубые мужские, глубокие глотки и розовые десны – все они были искажены болью и дискомфортом, напряжены и сведены судорогой, все они еще недавно наслаждались прекрасной речной рыбой, которой богаты эти места, и все они понесли наказание за чревоугодие. Весленский чувствовал себя в эти моменты библейским человеком, он находился среди библейских людей, и ничто не напоминало ему о том, что он – хирург и исследователь, что он даже в этих условиях может принимать роды и ампутировать конечности, что он диагност, каких в России, наверное, еще пара десятков, нет, все это было ненужно – нужно было вынимать рыбью кость из одного огромного, совокупного и гигантского человеческого рта, в этом была наивная божеская кара (такая же наивная, как и само преступление) за излишнюю любовь к жизни. И понимая это, доктор Весленский устало говорил: ну, вы уж это… мамаша, папаша… как-то в следующий раз… ешьте, что ли, без жадности… не так уж прямо, что ли, ешьте… осторожней, пожалуйста…

Освобожденные от божьей кары евреи с улыбкой покидали его кабинет.


Весленский с Верой попали в Яблуновку каким-то чудом, весной 1919 года, сразу после их страстной встречи в Киеве, когда она приехала к нему, рыдая и моля о помощи, внезапная смерть отца, конечно, ее совершенно потрясла. Он утешал, утешал, и вскоре это окончилось свадьбой, без венчания, конечно – да, это был гражданский брак, что ее немного смущало, потому что гражданские власти в ту пору были совсем какие-то невесомые и непрочные, каждая власть выдавала какие-то свои документы, со своими гербами, и что они будут значить в мирное время, было неясно, но и идти в церковь ей тоже казалось каким-то кощунством, в церковь ходят за утешением, а ее утешать не было нужды, она была уже утешена, счастье и горе смешались в ее голове в какой-то причудливой пропорции, она то смеялась, то плакала, и оттого становилась все более манящей, и доктор все более пропадал в ней, уже не видя и не замечая всего остального мира. Как вдруг его репутация, то есть репутация доктора непростого, скорее даже красного доктора (хотя никаким красным он отродясь не был) наконец сыграла с ним злую шутку, и власти независимой Украины проявили к его персоне нехороший интерес. Ему приказано было никуда из Киева не уезжать, запахло скорым арестом, и тут появились эти скромные еврейские посланцы из Яблуновки, ослепительно улыбавшиеся, в глухих черных пальто из тяжелого сукна, и буквально за одну ночь, вместе с тремя огромными чемоданами они переместили его сюда, как добрые волшебники.

Таким образом, и сам доктор, и его жена Вера чего-то избежали, чего именно – неизвестно, и слава богу, что неизвестно, слава богу, доктор, говорили посланцы, загадочно и ослепительно улыбаясь, потом и сама Центральная Рада переместилась из Киева куда-то во Львов, и украинская национальная армия вместе с немецкими офицерами и немецкими батальонами растворилась где-то там же в просторных полях, и поручики с красивыми аксельбантами, которые так причудливо и на новый, национальный манер гуляли в ресторанах (к официанту обращались исключительно по-украински и очень громко) – тоже бежали, растаяв во мгле мартовских морозных ночей, так и не успев его показательно расстрелять…

Вот так, буквально за одну ночь, когда доктору уже мнилось, что дни его сочтены, состоялось их бегство в благословенную Яблуновку, ну а уже позднее как-то само собой выяснилось, что прежний врач, который служил здесь еще при царе и пользовал евреев целыми десятилетиями, еще теми, просторными неспешными десятилетиями прошлого века, уехал в Германию, а лечить население все-таки было как-то надо, причем каждый день, и потребовалась ему замена, а про доктора Весленского все-таки в Киеве уже было тогда известно, что он есть, и что он славный доктор, и что можно ему предложить какие-то условия, несмотря на все его звания и регалии, от которых (условий) он все-таки, учитывая почти голод и почти разруху, отказаться не сможет, вот евреи подумали и воспользовались этим советом, и так он оказался здесь.


Вообще, этот вопрос (его и Вериной судьбы) решали люди, о существовании которых доктор доселе вообще ничего не знал, поскольку никогда в местечках не был: это были евреи-общественники из общества бикур-холим, которых община выбирала лишь для того, чтобы помогать всем, кто в этой помощи нуждался – больным, увечным, вдовам, сиротам, оставшимся без кормильца, умалишенным, странным – всем, кто так или иначе пропадал в этой скучной и суровой реальности, называемой жизнью. Для таких евреев-общественников в Одессе, например, даже была устроена своя синагога – там вообще синагоги делились по занятиям: были синагоги для парикмахеров, шмуклеров (стекольщиков), шойхетов (переписчиков книг), моэлей (одинаково хорошо обрезавших крайнюю плоть и резавших чужой скот), габбаев (сборщиков налогов), для каменщиков и торговцев хлебом, менял и лавочников, и даже для лавочников, торговавших спиртными напитками, знаменитой еврейской наливкой, тоже была своя синагога. Так вот, в список традиционных еврейских занятий попали и эти самые общественники (например, из общества бикур-холим), то есть люди, которые занимались деланием добра, конечно, никакая это была не профессия и не наследственное занятие, но каждый раз, чтобы заполнить это место в общине, приходилось искать, уговаривать этих выборных людей, то есть искать тех, кто был отзывчив, сентиментален и мягок, и тех, кто действительно обладал этим даром – помогать, и при том еще доводить дело до конца, таких было уже совсем мало, практически единицы, ведь в конечном счете все равно слишком многое зависело от денег, и главным образом им нужно было собирать взносы с наиболее богатых и влиятельных членов общины, однако в целом этот многовековой механизм работал безотказно, практически незаметно, как-то даже бесшумно.

Ничего подобного доктор Весленский в других городах и поселках русской империи не видел, не в обиду великому русскому народу будь сказано: да, конечно, купцы давали деньги на возведение порой гигантских храмов, да, конечно, за счет их пожертвований строились великолепные новые больницы, да, конечно, земские выборные до хрипоты, до посинения обсуждали необходимые для развития города проекты – прокладку новых дорог, ремонт старых дорог, учреждение училищ и милосердных приютов, водопроводы и прочее, да, конечно, помогали бедным церковные приходы, но все это было как-то очень тяжело, долго, а к конкретной вдове с больным ребенком на руках прийти все-таки было чаще всего некому. Здесь, в Яблуновке – приходили, причем быстро, в тот же день, эти мрачные седобородые люди, сам вид которых приводил Веру в трепет, поскольку они напоминали ей ангелов смерти, а ведь она, образованная петербурженка, была с ними одного роду-племени и, как доктор считал, все-таки одной веры, но она этого не признавала, краснела и бледнела, когда он с ней об этом заговаривал, смотрела вокруг глазами, полными невероятного удивления, – так вот, они действительно приходили и спасали эту самую вдову и ее ребенка, спасали скучно, буднично, молча, шепча молитвы, давая лишь самые крохи, чтобы не умерла, но эти крохи всегда были и к месту, и ко времени, благотворительная еврейская касса (хевра) работала неукоснительно, по всем случаям жизни, вдова с ребенком могла быть совершенно спокойна.

Да что вдова, дело не в ней, в конце-то концов, то есть не только в ней, эти люди (из общества бикур-холим) были ангелами жизни, их интересовала именно жизнь во всех ее странных, даже причудливых проявлениях, рождался ли мальчик в еврейской семье, органически не способный к общению с женским полом, они уже знали, что растет в такой-то семье такой трудный для общества субъект, и заранее искали ему невесту, а если невесту найти для такого никак не могли, если он, к своему несчастью, оказывался еще и беден, то искали место в йешиве, как раз для умных, не от мира сего, чтобы читал книги, проникался духом истинной веры, а потом среди таких же религиозных девушек находил себе пару, рождался ли дурачок, полностью ни на что не способный, не то что читать книги, даже сидеть в лавке или делать что-то полезное руками, а только бегать по улицам и кричать, обратясь к небу, какие-то дерзкие богохульные вещи, то и ему они находили применение, лечение, утешение.

Проходя мимо синагоги, в тени старых тополей, доктор Весленский порой видел такого вот дурачка, перебирающего пыльные, покрытые ржавым налетом, уже не имевшие цены монеты или стеклянные бусы за длинным деревянным столом, для того чтобы сделать из них узор, или видел такого же дурачка, собирающего старые вещи по дворам, и он сразу понимал, что это они нашли, даже для такого человека, занятие, утешение и игру, нашли, собственно говоря, применение его талантам, пусть малое, но важное для Бога, и всегда восхищался странным устройством общины – эти люди собирали на свадьбу бедным, на похороны одиноким старикам, покупали дорогие книги и выплачивали долги вдов и сирот, следили за тем, чтобы одно уравновешивало другое, и эта уравновешенность замкнутого на себя еврейского мира приводила доктора то в восторг, то в недоумение. По всей видимости, так было правильно, но в таком случае становилось очевидной неправильная природа самого человеческого существа – она требовала и взывала исправления и немедленного, порой хирургического вмешательства, повседневно и ежечасно.


Впрочем, первое время далеко не все казалось ему правильным в этом устройстве общинной жизни. Евреи (по крайней мере тут, в Яблуновке) не испытывали перед окружающим миром никакого чувства вины. Они знали, что придут люди из общества и на общественные деньги, неся всю полноту ответственности, все или почти все исправят. Чувство вины, способность сострадать и отдавать долги евреи полностью делегировали общине. Русский человек, который всю жизнь мечется между ощущением, что это ему все должны, и ощущением, что это он всем должен, казался ему устроенным может быть более противоречиво, сложно, но и более гармонично. Пусть на дне, на краю сознания, но человек должен помнить, что есть те, кому еще хуже, кто умирает, кто из последних сил обдувает синими губами замерзшие руки, кто сметает со стола хлебные крошки, кто мучается со своими гнойными ранами, полностью обессиленный и лишенный даже надежды на помощь. Русский человек помнит, что когда-нибудь (пусть не сегодня, но может быть завтра) он придет и поможет этим несчастным, сняв с себя последнюю рубаху. Как могут жить евреи (по крайней мере, яблуновские евреи), у которых совесть всегда чиста и которые никогда не испытывают чувства вины, потому что есть люди (из общества бикур-холим), которые все это сделают вместо них, причем уже на следующий день, доктор все-таки еще не совсем понимал.

Однажды он поделился этим с Верой.

Она долго смотрела на него, как бы спрашивая, чего он от нее хочет.

– Ну как лучше? – спросил он ее наконец.

– Конечно как у них! – рассердилась она. – Но только этого не может быть.

– Но ведь оно же есть, – развел руками Весленский.

Вера равнодушно пожала плечами. Она не верила.


В ту ночь, после их разговора, доктор впервые за долгое время вышел погулять в полном одиночестве. Село Яблуновка было огромным, река огибала его мягко, и если подняться на Сивую горку, изгиб этот оказывался необычайно нежным, как, предположим, женское колено или женская талия. Освещенная редкими огнями река блестела, от нее шел свежий сырой ветерок, еврейская часть села была отделена широким киевским трактом, в темноте доктор угадывал массивное здание синагоги, похожее на большой дровяной склад, рядом был сарайчик поменьше, йешива, от цветущих яблонь шел грандиозный запах, доктор лег на спину, на уже чуть прохладную майскую землю, и посмотрел на звезды, спрашивая кого-то, с кем у здешнего люда были вполне простые, даже свойские отношения, – как ему быть?

Вопрос, собственно, состоял в том, что он тут, в Яблуновке, спасаясь бегством и от новых, и от старых властей, почувствовал себя не просто счастливым, а достигшим почти наивысшего блаженства, и что дальше делать, доктор совершенно не знал, но – да! да! – здесь, в Яблуновке, Вера вдруг перестала видеть эти свои жуткие сны, это был медицинский факт, она перестала ощущать этот ужас вины перед умершим отцом, который на самом деле был попросту убит революцией, при том, что никто в него не стрелял, никто не прокалывал штыком, не морил голодом, не пытал и не забивал камнями или прикладами. Нет, старик Штейн умер от того, что его мир рухнул, пришли другие люди, не знавшие тех слов, которые знал он, и не желавшие учить тех правил, по которым он жил, и этого оказалось достаточно. Вера, сама стоявшая на митингах, сама покупавшая и носившая красные банты в Петербурге, непрерывно ощущала свою ответственность за смерть отца; газеты, лозунги, события, которые накатывались огненными волнами, покушения на Ленина, расстрел заложников, мерзость политики, чудовищная ложь Октябрьского переворота, красногвардейцы, которых она так любила, – все это оказалось частью огромной сложной машины, которая жадно, с аппетитом поглощала ее жизнь, жизнь ее близких, вообще все вокруг, и Вера, приехав в Киев, практически не спала, ее нервы были в таком страшном состоянии, что доктор применял довольно жесткие лекарства, чтобы выключить ее сознание хотя бы на полдня, чтобы дыхание, пульс, простейшие функции каким-то образом восстановились, но было трудно, было очень трудно, а тут, в Яблуновке, все вдруг разом пришло в норму.

Вера занималась исключительно домашним хозяйством, училась готовить гуся, печь пироги, гуляла часами по селу и вокруг, ничего не боясь, спала днем, во множестве читала книги, расширенными от удивления глазами наблюдала то еврейские свадьбы, то еврейские похороны, семьи здесь были совсем другие, просто по количеству детей, братья из одной семьи женились на сестрах из другой семьи, рождались умопомрачительные колена. Вера заново учила язык, который слышала от родителей только в детстве, записывала слова песен, тайком, чтобы никто не видел, фиксировала в блокноте диковинные еврейские имена и кто кому каким родственником приходится, потому что запомнить это было совершенно невозможно, ходила по домам, вела предварительную запись в его кабинете, словом, она была непрерывно занята, что не могло не радовать Алексея Федоровича. Она просто разрывалась между книгами и домашним хозяйством, завтраками и обедами, которыми его увлеченно кормила, между своей, как он называл это, этнографией и помощью по его врачебным делам, наконец, она стала читать медицинские справочники: справочник фельдшера и другие, чтобы помогать во время операций, ее сознание, память, ум, здравый смысл, весь психофизиологический механизм, разрушенный последними событиями, восстанавливался быстрее, чем он даже ожидал, и доктор вновь стал ощущать отсутствие ее сестер, потому что были многие вещи, на которые она просто не могла, не умела реагировать, для этого ей требовались Надя и Таня, но она справлялась, она вообще со всем прекрасно справлялась…

Впрочем, конечно, дело было не только в ней. Впервые за много лет, еще начиная с войны, доктор почувствовал свой интерес, оказавшись вырванным из большого исторического контекста, он вдруг ощутил внезапный прилив сил и потребность работать не только как практикующий врач, но и как ученый. Каждый день наблюдая все новых и новых больных, разбирая все новые и новые клинические случаи, Весленский волей-неволей заново переосмыслил многие свои прежние представления, стереотипы и схемы.

Генетические болезни и коды, которыми он интересовался, представали здесь, в еврейской общине Яблуновки, в необычной яркости и пестроте. Они не хотели влезать в хрестоматийные представления и вообще ломали ключевые понятия практической медицины – здоровье или предрасположенность.

Разбираясь с наследством своего предшественника, Весленский с изумлением обнаруживал в этом наследстве, то есть попросту в старых рецептах, необычно длинные назначения, то есть рецепты, выписанные не на время, а практически на целую жизнь, какие-нибудь лавровишневые капли от всех болезней раз и навсегда, при том что сбежавший от войны в Германию еврейский доктор Штильнер был никакой не диагност и вообще человек весьма ограниченный в возможностях, но он по сути был прав – в Яблуновке, в общем-то, не было полностью здоровых людей. Каждый нуждался хоть в какой-то, но постоянной терапии.

Это поначалу казалось странным.

Прекрасный свежий воздух, природа (река, поля, леса, виды изумительные), замечательная здоровая пища (та же самая свежая рыба, овощи с грядки, молоко из-под коровы), постоянный физический труд (тысячи его видов), то есть движение, постоянное движение, да вообще сам образ жизни, казалось бы, должен был охранять здешних обитателей от докучливых хворей: спать ложились рано, вставали тоже рано, чуть ли не с петухами, соответственно, основные причины нервных болезней – бессонница, неправильный режим, раздражение, вообще все искусственные и болезненные переживания горожан – все это было исключено априори, но вот поди ж ты, неврастения, повышенная чувствительность, душевные расстройства вместе с экзотическими психотипами – и здесь передавались из поколение в поколение.

Больше того, доктор внезапно открыл для себя в Яблуновке и такую динамику: эти люди, напряженно и ежедневно работающие в поте лица своего, были менее защищены от болезней, чем их соотечественники-горожане. Еврейские кузнецы, эти богатырского вида люди, в отличие от украинских кузнецов еще и почти трезвенники, иногда очень быстро сходили с ума или, по крайней мере, срывались на неделю-другую в острое психопатическое состояние, на очень странной почве – они начинали бояться огня, ходили по селу, заставляя тушить костры и очаги, требовали пожарную команду, едва унюхав дым, наконец, забирались в реку, ибо там было безопасней.

Риск и тяжелое напряжение кузнечного дела мало-помалу подтачивали их крепость, их силу и выносливость и постепенно проникали в душу. То же касалось и физических болезней – ноги и руки от постоянной тяжелой работы искривлялись, полно было горбатых, людей с увечьями, хромых, у кого-то от физического напряжения (поднимал бревно) надрывалась селезенка, у кого-то образовывалась грыжа, эти грыжи вообще здесь были сущим бедствием, локальным адом, доктор пытался объяснить, что в каждом деле есть техника безопасности, но мужчины лишь усмехались, а женщины отмахивались.

Здесь, конечно же, не существовало ни прививок, ни пенициллина, огонь эпидемий пробегал по Яблуновке быстро и пожирал многих. Лечить таких больных доктор порой просто не успевал, в каждый пораженный дом вслед за ним приходил раввин и молча ждал, пока все закончится.

И все же на этом общем печальном фоне перед доктором вставала ясная, почти оптимистическая картина: человеческий генотип здесь, в Яблуновке, с каждым поколением оттачивался, становился все более многообразным, приобретал законченные формы и развивался вширь. Человечество развивалось к лучшему на его глазах, из поколения в поколение.


Поначалу в яблуновской общине не было единства во мнениях – о том, как оплачивать услуги доктора Весленского, и первые недели они с Верой обедали по дням, согласно старому обычаю, когда бедняки каждый день обедают у кого-то из родственников и соседей, каждый день в новом доме. Поначалу доктор возмутился таким варварством, но быстро понял, что только так он и сумеет изнутри понять жизнь общины – ту жизнь, в которой ему предстояло пребывать и вариться еще неизвестно сколько.

Вера тоже была рада обедать каждый день в новом месте, тем более что принимали их как дорогих гостей – в самых богатых и знатных семьях.

Однажды они попали на обед в семью местного портного Шмулевича (каждый день в докторский дом приходил гонец, чтобы вести их на обед в назначенный дом, и заранее они ничего не знали), и когда Вера поняла, что это именно дом портного, она побледнела и тяжело задышала, ей нелегко было вспоминать отца, губы у нее слегка дрожали и она почти ни к чему не притронулась, Алексею Федоровичу пришлось даже объяснять хозяевам, в чем дело, все заохали, женщины всплакнули, дети стали целовать ей руку, и тогда хозяйка, добрая пышнотелая Рива, заставила Веру выпить рюмку настойки, а хозяин, Шмулевич, вдруг сощурился и засыпал ее вопросами: а что ее отец шил, а из чего, а какая ткань в Петербурге сколько стоит, и, поначалу опешив, Вера начала отвечать, и слово за слово они разговорились.

Тогда Шмулевич неожиданно встал из-за стола и пригласил Веру вглубь дома, где было его царство, там он развернул перед нею «остатки былой роскоши», показал выкройки, модные журналы, шляпные коробки, некоторые из которых милостиво открыл и попросил примерить. Наконец, из самых потайных сундуков были извлечены отрезы шелка, батиста, парчи, сатина, туаль-де-нора и других невероятных тканей. Она вернулась немного смущенная, даже веселая и по дороге домой спросила его: слушай, а кто здесь все это носит? Доктор пожал плечами и улыбнулся, – но все это было уже потом, а на самом обеде было еще несколько важных эпизодов.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации