Электронная библиотека » Борис Минаев » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 26 мая 2016, 16:40


Автор книги: Борис Минаев


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Этот рыжий мальчик, одетый скромно, но при этом довольно дорого, в канапе, чистой сорочке и жилетке, светлых брюках и темном мягком пиджаке, показался ей смутно знакомым, все дальнейшее она тоже воспринимала как сон, он отвел ее к своим друзьям, где Надя отдохнула, помылась и поела, а на следующий день они уже гуляли вместе и вместе думали, что же теперь ей делать, как лучше поступить, а еще на следующий день он вдруг сказал, что самый блестящий вариант – это вообще ничего не делать и никак не поступать, а просто остаться с ним, потому что не стоит рисковать жизнью и ехать неизвестно куда, папа бы этого не одобрил, и она заплакала, подтверждая его слова частыми кивками, а на следующий день он принес ей цветы и снял квартиру, а на следующий день Надя вдруг подумала, что, должно быть, все это не случайно, и, конечно, она все знала заранее, и поэтому так глупо отстала от поезда, и поэтому так безумно гуляла по пляжу целыми днями, вместо того чтобы искать хоть кого-то, кто знал бы ее отца или дядю, и поэтому она была так равнодушна, так нелепо равнодушна ко всему и ничего не понимала, ничего не видела перед собой от слез, она просто знала заранее, что должен появиться этот смешной рыжий мальчик, и с этого момента, собственно говоря, судьба Нади Штейн была решена. Вера еще ехала в Киев на перекладных, Таня еще добиралась с мамой в Москву, а она уже была замужем, и это был, как говорил покойный папа, научный факт и неоспоримое свидетельство бытия божьего, и Надя пошла в Преображенскую церковь, встала на колени и начала молиться неизвестно какому богу, который ей так сильно помог.

Как все чересчур пылкие натуры, Надя пыталась скрыть свою пылкость, совершая порой необъяснимые, нелогичные или поспешные поступки, смысл которых, как она считала, всегда обнаруживался задним числом, иногда через много месяцев, а то и лет. Но смысл всегда был.

Например, тогда, в Одессе, она очень быстро забеременела, но долго не могла сказать об этом Дане, проходила неделя за неделей, обнаружился ранний токсикоз, она страдала, мучилась, но молчала, и вскоре выяснилось, что это было отчасти правильно, потому что Даня вдруг уехал, причем надолго, на месяц, неизвестно на сколько. Где он, она совершенно не представляла, вернется ли он – тоже, его деньги подходили к концу, и она стала думать, каждый день, проснувшись ранним утром, что скорее всего он вор или налетчик, и такие «жены», как она, у него в каждом городе, и тогда она тоже – жертва налета, и это было смешно, но вырисовывалась тягостная перспектива возвращения домой (куда? в Петроград? в Москву? неизвестно), одним словом, возвращения домой к маме и, видимо, к Тане, и в принципе уже можно было идти на вокзал и покупать билет (куда? в Петроград? В Москву? у нее ведь не было адреса, и наверняка отчаянные мамины письма копились где-то на николаевской почте), но она все откладывала и откладывала это дело, поедая клубнику на базаре, тратя его последние деньги, непонятно было и то, кто же хозяин квартиры, и когда он придет снимать с нее долг, было страшно, весело, опять страшно, она плакала и смеялась, но уезжать не хотелось. Как вдруг принесли от него письмо, она вцепилась и долго ничего не могла прочесть от слез, но потом вникла в содержание, послание было коротким и очень загадочным, в нем говорилось, что кое-что он не смог ей рассказать, но обязательно расскажет потом, позже, и чтобы она не волновалась и спокойно дожидалась его возвращения (то есть хозяин не придет), и чтобы она не думала на его счет ничего такого, что дело тут заключается в том, что цель и смысл его жизни – борьба, известно с кем и известно за что, что борьба эта святая и до последней капли крови, и как бы он ни любил свою Надю, он должен быть там, где сейчас находится, тут она не выдержала и разрыдалась, поскольку в довершение ко всем своим сказочным достоинствам (жилетка, канапе, манеры, тихий уверенный голос, тонкие черты лица, железные мышцы) он был еще и революционером, она даже думать не могла о таком везении, даже красавица Вера выходит замуж всего лишь за доктора, Таня вообще еще только мечтает об этом, у нее же, у младшей сестры, муж – настоящий революционер, это было так прекрасно, что не было никаких сил, она посмотрела на конверт и поняла, что определить адрес отправителя невозможно, в конверте лежали деньги, гонец был сдержан и суров, но неохотно сообщил, что отправитель находится в Александрове, и тогда она, выждав не более получаса после того, как захлопнулась за ним дверь, тихо вышла из квартиры и пошла на улицу, сидеть здесь в четырех стенах она более не могла, это было невыносимо, она хотела быть рядом с ним, и так началась эта история, длившаяся едва ли не до самого рождения девочки Этель, ну уж никак не меньше восьми месяцев, потому что девочка родилась абсолютно здоровая и доношенная. Когда Даня совершенно случайно встретил ее в Александрове, на главной улице, он страшно рассердился и хотел отправить ее назад в Одессу, но у нее подкашивались ноги, она падала ему на грудь, рыдала, умоляла, и постепенно они договорились о том, что она по-прежнему будет жить на квартире, одна, но здесь, пока он выполняет задание, а встречаться они будут как бы случайно и как бы ненароком.

Иногда он предупреждал ее о своих отъездах, иногда нет, но так или иначе она все равно оказывалась в том городе, станице, селе, где он должен был находиться, порой она приезжала раньше его, порой – уже после того, как он покидал город, иногда она была в ужасе, потому что тут определенно была слышна стрельба, иногда поезда не ходили, иногда она ехала с крестьянами на подводах, иногда ее прятали от белых, иногда от красных, трудно было понять, где тут кто, флаги вывешивали не всегда, в одних городах ждали немцев и очень хотели их возвращения, в других страшно их ненавидели за реквизиции и жестокие шомполования восставших крестьян, из одних городов евреи бежали, в другие стремились, атаманы сменяли друг друга, наступления захлебывались, и то, что казалось незыблемым, исчезало в один день, донские казаки, деникинцы, петлюровцы, все, кто так или иначе демонстрировал верность старой, мирной жизни, вдруг расстреливали без разбору невинных людей, а страшное ЧК вдруг выпускало всех, включая отъявленных злодеев, но это были детали, которые она не запоминала и в которые даже не старалась вникать, чтобы меньше пугаться, ей было нельзя пугаться, и кроме того, у нее была цель – доехать, увидеть, обнять его, вновь оказаться рядом.


Даню, безусловно, мучила эта ее одержимость, во всех этих городах, куда направлял его Миля, а Миля был ни много ни мало член одесского ревкома, а потом работник политотдела реввоенсовета 14-й армии, – во всех этих городах у него (скромного консультанта) была одна, самая скучная функция: он отвечал за деньги, за финансы, которые обеспечивали довольствие армии – и в подполье, и на территории белых, и на территории повстанцев, он всюду отвечал за деньги. Он вечно писал, составляя финансовые отчеты, подводя баланс, оставляя расписки и принимая их – от каких-то почти всегда темных, невнятных людей, с которыми в иные годы побоялся бы садиться на соседнюю скамейку в парке.

Он был бухгалтером и снабженцем революции, на эту ответственную, но странную должность отрядил его Миля, зная его характер и наклонности, и Даня не возражал, с тех пор как от случайного выстрела погиб отец, он ненавидел револьверы, ненавидел выстрелы, ненавидел расстрелы, а до настоящих сражений его и не допускали, ведь каждое сражение стоило денег, и их откуда-то надо было взять, армии невозможно было жить исключительно на реквизициях, что-то все равно стоило денег, всем этим людям и лошадям нужно было что-то есть, как-то жить, где-то доставать боеприпасы, жалкий денежный ручеек тек из Москвы, но основу гражданской войны, как и в прежние революционные годы, составляли анонимные частные инвестиции от весьма богатых людей. Зачем они это делали, Даня не совсем понимал, но инвестиции, эти частные вклады, эти тайные счета, эти революционные банки продолжали отгружать ассигнации, продолжали снабжать их дело, питать его главной кровью всякого дела – рублями.

Не то чтобы через него проходили все деньги, конечно нет, его дело было пересчитать и составить документы, получали эти портфели совершенно другие, а он только выдавал и получал расписки, вел отчетность, подшивал листочек к листочку и заполнял цифрами свои тетради. Порой у него возникало странное ощущение, что он владеет чем-то, что составляет тайную душу этого мира, что он снабженец у самого господа бога, Саваофа, или как его там, создателя этой вселенной, ибо бог заставлял его постоянно натыкаться на такие парадоксы, от которых кружилась голова, и совмещать несовместимое, и укладывать спать вместе гремучих змей и розовых младенцев: он покупал динамит оптовыми партиями и бинты в тяжелых рулонах, он оплачивал подпольные квартиры (в том числе свои) и довольно бессмысленные, но невероятно дорогие командировки в Париж и Берлин, в то время как на фронтах красноармейцы умирали без хлеба и медикаментов, при том что армия снабжалась, по идее, в первую очередь, но главное, он все время отбивался от все новых и новых вкладчиков в революцию, люди искренне считали это по-настоящему выгодным вложением, они продавали – если удавалось продать – дома и землю, акции и драгоценные металлы, чтобы попросить его об услуге, о невероятной услуге, они молили его об этом: взять эти деньги, для нужд товарищей рабочих, и только где-то скромно, самыми маленькими буковками записать имя дарителя. Ему же строжайше было запрещено брать деньги от непроверенных товарищей, большевики вели себя странно: вместо того чтобы организовать конкурс, лотерею, аукцион, кто больше даст денег на революцию, они строго отсекали лишних, сочувствующих, чуждых, не своих, оставляя красноармейцев ходить без сапог, а огромные города – замерзать в лютой стуже и подыхать от голода. Это было странное время, и иногда Даня, с одной стороны, поражался социальному оптимизму людей, шевеливших перед ним огромными пачками денег, их вере в правильное вложение, в то, что все вернется, обязательно, надо только правильно сделать инвестиции, а с другой – иногда грустно думал о том, сколько своих и Надиных проблем он мог бы решить, отщипнув хотя бы несколько ассигнаций из этой толстой пачки, но, во-первых, его бы расстреляли на следующий день, а во-вторых, было неудобно перед Милей, постепенно он начал понимать, что эта его честность, его усталая честность, скрупулезная внимательность к цифрам, брезгливая щепетильность является его единственным пропуском в жизнь, обмануть Даню было нельзя, те, кто пытался его обмануть, порой не доживали даже до утра, он был нужен какой-то очень страшной, очень грозной силе, и она его берегла. Российская империя разваливалась на куски, разрушалась на глазах, замирали в печальной немоте заводы, доменные печи, шахты, корабли, поезда, разворовывалось все, что можно, обесценивались деньги, всюду проникал натуральный обмен, но и того, что еще оставалось, хватало на все – на белых и красных, на черно-зеленых и желто-черных, на голодных и сытых, на детей и женщин, везде что-то было и продавалось по-прежнему хорошо.

Где-то от него требовалось купить шинельное сукно и организовать мастерские, где-то продать уголь или его купить, где-то – срочно сбыть на черном рынке реквизированные ценности.

И все это быстро, в течение одного или максимум трех дней.

Он страшно уставал и скоро понял, что присутствие Нади ему остро необходимо.

Пока происходила война, в городах по-прежнему кое-что еще работало, какие-то основные коммуникации: почта, телеграф, в каком-то смысле работала и железная дорога, впрочем, и все остальное работало в «каком-то смысле», письмо или посылку можно было получить, а можно не получить, что-то не доходило, а что-то доходило, придя постричься, можно было увидеть наглухо запертую дверь с нацарапанным словом «уехал», а иные салоны продолжали работать как будто бы с еще большим остервенением, как будто пытаясь доказать всем новым властям, что жизнь продолжается и без услуг чародеев завивки и перманента им все равно не обойтись, то же касалось и бань, за неимением горячей воды в домах они были переполнены и требовали записи за неделю, никто даже и пальцем не смел тронуть остававшиеся в живых кабаки, кафе, рестораны, конечно, с приходом красных они как-то скучнели, а с приходом белых расцветали, но все это были условности, никто не мог, не смел или не хотел останавливать внешний ритм городской жизни. Надя с грустью думала, приезжая в очередной город, что зря папа умер, здесь по-прежнему было очень много клиентов, просто теперь их вид, привычки, вкусы немного изменились, но потребности оставались те же, балы продолжались, страна, превратившись в лоскутное одеяло, в какую-то гигантскую лабораторию новых экзотических цветов, продолжала жить по старым бытовым правилам, за неимением новых, отсутствие денег, продовольствия, мыла, медикаментов и других необходимых вещей и присутствие всяческих новых страшных заболеваний, распространявшихся с быстротой выстрела, не могло этому помешать. Надя порой не сразу понимала, послушно следуя за мужем, передвигаясь по его линиям, какая в этом городе власть, да горожане и сами не очень понимали, к какому флангу политической схватки они относятся, о том, что что-то резко изменилось, порой свидетельствовали даже не отдаленные разрывы снарядов или флаги, которых не хватало, а только листовки и афиши на стенах, да репертуар театров и кафешантанов, «Жизнь за царя» или старомодная «Травиата» мгновенно сменялись чем-то революционным, «Норма» подавалась как опера о народном восстании, лектор объяснял солдатам и матросам революционный смысл бетховенских сонат, и мальчики, среди которых были молодые Рихтер и Боровиц, играли для них «Аппассионату», веря в великое предназначение этой музыки. Это была цветная, яркая, но опасная жизнь, и Надя, двигаясь по Украине, по Крыму, по югу России вслед за Даней Каневским, понимала, что опасно сейчас везде, но главная опасность для нее – остаться одной, без него, и ребенок, которого она носила, напоминал ей об этом каждый час толчками и биением сердца.

В Харькове, где оставалась мать Дани Каневского, бабушка Соня, то есть в столице советской Украины, ей наверное было бы безопаснее всего, туда можно было добраться, но она не только не хотела, но даже боялась думать об этом, боялась представить свою разделенность с ним, которая скрадывалась этими путешествиями, да, опасными, но сладкими, ибо в конце пути всегда находился он, человек, встреченный ею внезапно, а значит, не случайно, рыжий Даня, таинственный беспартийный комиссар, со своим скромным портфелем, который всегда находился при нем каким-то таким образом, что был виден ему сразу, даже когда Даня дремал в ее объятьях, или, вернее, она дремала в его, даже когда он закрывал глаза, утомленный этой негой и молодой истомой, которая властно накатывала на них после любви, даже тогда, стоило стукнуть на улице колесу, хлопнуть форточке, каркнуть вороне, он открывал глаза – и перед ним оказывался этот портфель с желтой кожей и секретным замочком.

В Мелитополе, Умани, Елисаветграде, Александрове и Бердичеве, Мариуполе и Юзовке, всюду, где бывал Даня с этим своим портфелем, бывала и она, приезжала проведать или посмотреть, одно из двух, он никак не мог уловить разницу, ну как ты не понимаешь, смеялась она, это разные вещи, когда я волнуюсь, я приезжаю проведать, а когда мне просто интересно, я приезжаю посмотреть. Может, ты меня ревнуешь, спрашивал Даня, но она если и ревновала, то только к этому портфелю из темно-желтой кожи, в нем хранилась какая-то недоступная тайна его жизни, его власти над этим пространством, ведь в любом из этих городов и он, и она всегда находили и стол, и дом, и верных друзей, и защиту, и даже капельку покоя, эта капелька была непременным атрибутом странствий по «фронтам гражданской войны». На самом деле это были никакие не фронты, фронты были где-то там, в лесу, в поле, может быть на реке, а здесь люди просто жили и ждали, когда все это кончится. Наде было это очень понятно, она и сама ждала, когда кончится это страшное время, которое началось тогда, когда Вера стала ходить на эти митинги в Петербурге, она так боялась за нее тогда, она ночей не спала, так боялась и переживала, что с Верой что-нибудь случится, но ни папа, ни мама почему-то совершенно не разделяли ее тревог, она же ходит днем, там же есть жандармы, есть просто приличные люди, недоумевал папа, девушку не дадут в обиду, тогда и к матросам, кстати говоря, отношение было другое, они воспринимались, как ангелы революции, как дерзкие вестники новой жизни, передовой класс, пусть и вооруженный, а как же иначе, кто-то должен, но все это была какая-то ерунда, а Вера все ходила и ходила на эти митинги, наверное, хотела кого-то там встретить, а встретила Весленского, но не митинге, а у себя дома, куда он приехал просто так, по знакомству, но вот с тех пор, как она стала ходить на эти митинги, их жизнь треснула, сначала трещинка была маленькая, а потом стала все больше и больше. Но с другой стороны, думала Надя, если бы не эта трещина, не их треснувшая жизнь, она бы никогда не встретила Даню Каневского, а встретила бы (да еще тоже неизвестно) кого-то другого. Но дело в том, что лучше Дани Каневского никого не было на свете и быть не могло, он подходил ей, как подходили некоторым людям папины костюмы, как подходил к ее лицу светло-голубой шелк, он (Даня, а не шелк) подходил ей как воздух, как форма, некая прозрачная сфера, в которой она помещалась вся, со всеми своими мыслями, со своим немножечко грузным телом, час от часу становившимся все грузнее, со всеми своими странными особенностями, этой своей запальчивой сбивчивостью и сбивчивой запальчивостью, с этими страхами, которые он снимал мгновенно, одной молчаливой улыбкой на рыжем лице. Короче говоря, одно, что-то очень плохое (война и полное разрушение их прежней жизни) было связано неразрывно с другим, чем-то очень хорошим (Даней), одно прямо зависело от другого, папина смерть и их встреча, их бегство на страшный юг и возникновение этого мальчика в смешном канапе на ее пути. В этом во всем был какой-то мучивший ее выбор, но она не могла выбрать, этот выбор убивал ее, и она старалась о нем не думать.


Вот так летом 1919 года Надя добралась в Светлое, как всегда, на поезде и крестьянских телегах, где вдруг узнала страшные подробности и познакомилась с есаулом Почечкиным. Он ей очень понравился, несмотря на жуткие обстоятельства, несмотря на его очень маленький рост и нелепую внешность, потому что он успел ей очень быстро все объяснить, пока она не свалилась без чувств и не зарыдала. Нам, сказал он убедительно, а дело происходило ночью на какой-то улице, они сидели возле ставка, загадочно освещенного лунным светом, на врытой в землю деревянной скамейке, нам с вами надо его спасти. Для этого, еще более понизил он голос, вы пойдете со мной в театр, куда, поразилась Надя, в театр, у нас есть театр.


До Светлого Надя добиралась с трудом и, главное, уже с оформившимся животом, поэтому всякие крестьянские телеги ей были в принципе противопоказаны, а достать бричку (то есть удобную коляску) было непросто и пришлось потратить не один день. Трясло все равно, но меньше. Говорили, что поезда туда почти не ходят, а если ходят, то редко останавливаются, а брички ехать за десятки верст, да еще в столь глухие места совершенно не хотели или заламывали цены, от которых Наде становилось тошно и даже немножечко больно.

Тем не менее ехать было надо.

Какой-то очередной милый товарищ (Степан? Илья? они мелькали так часто, что Надя пыталась даже специально запоминать или записывать их имена, но все равно не получалось), так вот, он рассказал ей, что Даня попал в лапы анархистам, сначала она чуть не потеряла сознание, но потом в интонации этого милого товарища уловила какую-то смутную надежду: анархисты – это все-таки не белые, не казаки, не петлюровцы, они – чужие, но все-таки отчасти свои, они идут неверной дорогой, но все-таки где-то рядом, они могут расстрелять, а могут и не расстрелять, и вот по слухам, сообщил ей милый товарищ, его не расстреляли и, может быть, даже не собираются, и хорошо бы съездить и разведать, навестить, улыбнулся он, как вы иногда это делаете, что там и как, а потом, возможно, будет реввоенсоветом принято решение, и Даню выкупят, отобьют, ну, в общем, как-то спасут…

Что-то в его тоне удивило Надю Штейн с самого начала. Его не расстреляли и вроде даже не собираются, а тогда о каком спасении идет речь и кто его будет спасать, уж не она ли, а как это возможно и годится ли она на роль спасителя, все это было страшно, а главное, невовремя, живот рос, ребенок толкался, иногда тошнило, но Надя была так потрясена всем сказанным, что немедленно собралась и была на вокзале, где стояли лошадные крестьяне, повозки, брички, обозы, караваны, несчастные люди, которые умоляли возчиков, пассажиров и караванных начальников взять их с собой, и где можно было с кем-то договориться.

В это время Надя жила под Одессой, в Аккермане, недалеко от лимана и от моря, кругом росли виноградники, хозяйка была любезна и предлагала за обедом домашнее вино, ленивое небо, ленивое солнце, постыдно-сладкая жизнь, и вдруг – как гром среди ясного неба – эта дорога в неизвестность.

Добираться пришлось три дня, две ночи, крестьяне были очень любезны, денег за постой не брали, но еду продавали за деньги, в конце пути Надя очень устала, но самое поразительное было в том, что в Светлом ее уже ждали и сразу проводили к есаулу Почечкину.

Гостеприимство его было просто неимоверным.

За ней ходили две (!) его женщины, молодая и старая, ей помогли помыться, все постирали, вкусно покормили, принесли в комнату цветы и любовались на ее живот.

В довершение ко всему наутро пожаловал сам Почечкин и пригласил ее вечером идти в театр, что показалось ей даже несколько угрожающим, но делать было нечего, и она согласилась.

Театру в народной республике мы уделяем огромное внимание, важно сказал Почечкин, садясь на тонкий скрипучий стул. Ему тут же принесли чаю. Даже когда нашей повстанческой армии приходилось изо дня в день принимать бои с многочисленными противниками, при ней постоянно сохранялась театральная секция из самих повстанцев, которая, насколько позволяла боевая обстановка…

Надя Штейн непроизвольно кашлянула, стараясь сохранить внимание.

– Извините, – тихонько сказала она.

– Ничего, – улыбнулся Почечкин. – Это ничего. Так можно мне продолжить? Вы хорошо себя чувствуете?

– Да… – теперь улыбнулась она.

Сохранялась театральная секция, которая ставила пьесы частью для повстанческой массы, частью для крестьян. Мы в Светлом всегда имели довольно большое театральное здание, вы сами увидите. Но профессиональные артисты тут всегда были редкостью. Светлое обходилось обыкновенно местными любительскими силами крестьян, рабочих и интеллигенции, главным образом учащихся и учителей. За время гражданской войны интерес к театру у жителей Светлого нисколько не ослабел, а как бы возрос. Труженики народной республики не только переполняют зал, но и сами пишут пьесы.

– Это очень интересно… – пролепетала Надя. – Скажите пожалуйста, а когда мы с вами… поговорим?

– Вот вечером в театре и поговорим, – опять улыбнулся Почечкин, шумно встал и шумно вышел.

Надя плохо помнила саму пьесу.

Помнила, что была она написана – со слов народного есаула Почечкина (ударение на первом слоге) молодым крестьянином села Светлое, принимавшим участие в повстанческом движении.

Действие пьесы происходит летом 1919 года (то есть сейчас, с интересом подумала Надя), когда деникинская армия заняла почти всю Украину. Называлась пьеса, кажется, «Жизнь Светлая» и состояла из нескольких актов. В свободном селе Светлое (занятом деникинцами) вновь появляются пристава, белые офицеры и другие плохие люди. «Молчать, мразь!» – кричит один и замахивается на молодую женщину. Зал возмущенно ахает и щелкает затворами. Возродилось старое притеснение и угнетение. Кого-то из актеров офицеры бьют шомполами, актер ненатурально кричит, ему кричат из зала: «Потерпи, сынок! Скоро придут наши!». Происходят избиения и расстрелы старых и малых. Вообще-то все это было страшно и неприятно физически. Надя не понимала, как быть, если ей захочется выйти. Однако дух возмущения загорается в крестьянах. Ночью (в зале гасят свет, приглушая керосиновые лампы, и смутно видны только спины впереди сидящих) они собираются в кучку и готовят восстание. Несутся слухи, что наступает народная сотня есаула Почечкина.

Наконец происходит такое. Долгая пауза. На пустую совершенно сцену выходит человек и отчего-то совсем радостно говорит: «Товарищи! Наступает великая минута. Черно-сине-зеленое знамя, которое представляет наш воинский революционный знак, выходит над миром. Ярким пламенем вспыхивает мировая социальная революция, а вместе с ней политическая народная классовая война. Мировые разбойники и политические авантюристы стараются задушить восставший пролетариат, осмелившийся поднять свой меч и голос в защиту угнетенных всего мира. Казалось бы, совершенно невозможно выйти из той массы войск, которая со всех сторон вцепилась в нашу группу повстанцев. Три тысячи бойцов-революционеров были окружены войском в 150 тысяч человек. Товарищ Почечкин ни на минуту не потерял мужества и вступил в героическое единоборство с этими дивизиями. Окруженный со всех сторон красными, он шел, как сказочный титан, отбиваясь направо, налево, вперед и взад. И мы победили!».

Горячие, бурные аплодисменты[2]2
  Однако далеко не все повстанцы относились к театру как к святому революционному делу. Например, один из руководителей так называемого Кубано-Заднестровского кавалерийского повстанческого полка писал примерно в эти же дни суровым языком приказа: «…Командирам эскадронов, начальнику пулеметной команды, фельдшеру полкового околотка приказываю обратить самое серьезное внимание на сестер, находящихся в эскадронах, команде и полковом околотке; поступили жалобы от больных повстанцев, что сестры оставляют больных и со своими возлюбленными посещают ежедневно театры. Впредь запрещаю сестрам посещать театры, не имея отпусков от командира полка за подписью и печатью… Приказываю сестрам милосердия вверенного мне полка, что если таковые будут заниматься проституцией, то будут удалены из полка… Последний раз напоминаю начальнику хозяйственной части полка об удалении из обоза всех сестер милосердия, кроме сестры Тили Даниленко… Комполка Вакасов».


[Закрыть]
.

В конце поют песни.

Пьеса была длинная, сложная, со множеством персонажей, написанная странным языком, в котором неграмотность и корявость становились вдруг настолько изящными, что Надя смеялась, хотя ей было по-прежнему жутковато. Боялась она в том числе и того, что на сцене будут стрелять, но стрелять не стали, только собирались, когда белого деникинского офицера повели на расстрел.


Когда они вышли из театра, было уже совсем темно.

– Ну вот видите… Это же можно. Это совсем не страшно, – сказал Почечкин странную фразу, от которой она похолодела. – Театр! – сказал Почечкин. – Это великая вещь. У нас тут гимназистки играют, учителя. Вы не думайте.

– Вы меня так старательно к чему-то подводите, – жалобно сказала Надя.

– К дому, – опять рассмеялся он. Ростом он был чуть пониже Дани, сапоги страшно скрипели, голос был глуховат. – Ну так что, вам понравилось?

Она молча кивнула, не в силах вымолвить ничего.

– До завтра.


Назавтра Надя проснулась раньше петухов, раньше двух женщин есаула Почечкина, еще в темноте.

Она лежала с открытыми глазами, глядя в низко нависающий потолок, и старалась понять, что же теперь, то есть сегодня, будет. В том, что это будет именно сегодня, Надя практически не сомневалась.


Даня понял, что это будет именно сегодня, когда принесли завтрак, он был очень плотный, в миске лежали два вареных яйца и кусок холодной картошки, а вместо конвойного Сани пришел другой человек, Игнат, который вообще не разговаривал и не отвечал ни на какие вопросы, смотрел враждебно и чего-то очень боялся.

О том, что «ваша жинка приехала», ему шепнула вчера женщина, приносившая еду. С этого момента Даня находился в очень странном состоянии, например, он попробовал есть ужин и завтрак, но не смог, его тошнило, но не от страха перед расстрелом, по крайней мере так ему казалось, а вот страх за Надю был настолько сильный, что хотелось сразу разбить голову о каменную стену, но это было глупо, зачем делать это самому, в этой идее была даже трусость, что несказанно его удивило, ведь он не был трусом, это было что-то другое, новое, то самое чувство, которое руководит поступками большинства взрослых людей – когда невозможность уберечь, спасти, помочь близкому человеку, нестерпимость этой боли и чувство своей вины становится важнее бога, совести и разума, это было сильное чувство, с которым Даня еще не был знаком. Но вместе с тем к нему примешивалось и другое: нельзя поддаваться этой боли и этому чувству вины, надо верить, что бог придет и что все это не зря, что есть какой-то смысл, однако слишком яркие картинки того, как с ней поступают эти самые неведомые ему воины народной республики (которых он никого, кроме Сани, и в глаза не видел), заливали его глаза и прерывали дыхание, он крепился, но силы были на исходе.

Он ждал.

Между тем в этом ожидании прошло два часа, и его повели на площадь.

Надя тоже не хотела завтракать, но женщины, молодая и старая, ее заставили, все их жесты, голоса, взгляды были про хорошее, про надежду, про жизнь, но она уже видела раньше смерть, и ее нельзя было просто так обнадежить, она тихо плакала.

На площади стояла неизвестно откуда взявшаяся тачанка и переминался с ноги на ногу небольшой отряд казаков из революционной сотни народной республики Светлое, числом, наверное, около десяти. Одеты они были вразнобой, но не бедно. Сапоги на каждом были приличные, хотя и в пыли, на некоторых алели лампасы, на некоторых были щегольски сдвинутые фуражки, другие выглядели по-городскому, но у всех сквозь петлицу были продеты какие-то бутоны, а к рукаву пришиты черно-сине-зеленые ленточки, это был праздник, загадочный и страшный для Нади и совершенно понятный для них.

В руках у всех бойцов были винтовки. При взгляде на эти винтовки Надю сразу зашатало, повело, но женщины есаула держали ее крепко и упасть не давали. На тачанке стоял Почечкин и держал речь. Держал речь он, это было очевидно по слушающим, уже давно и собирался держать еще долго.

Тюрьмы есть символ народного рабства, говорил Почечкин. Они всегда строились только для народа, для рабочих и крестьян. На протяжении тысячелетий буржуазия всех стран всегда укрощала бунтующую подневольную массу плахой и тюрьмой. И в настоящее время, в коммунистическом и социалистическом государстве, тюрьмы пожирают, главным образом, пролетариат города и деревни. Свободному народу они не нужны. Тюрьма является вечной угрозой труженику, покушением на его совесть и волю, показателем его рабства.

Солнце, между тем, взошло уже высоко, и становилось нестерпимо жарко. От этого все стоявшие на площади были погружены как бы в марево, силуэты дальних немного колыхались, а силуэты ближних расплывались, тяжелая, душная испарина шла через все головы от одного края к другому, Надя боялась потерять сознание, но знала, что нельзя. До нее слабо доносились голоса, которые тоже невозможно было зафиксировать, запомнить, различить по отдельности, они сливались в шум, но шум этот иногда отдавался в голове, как отдаются удары металла по металлу в какой-нибудь кузнице или заводском помещении, где это не просто шум, а воздух, само пространство, и ты должен втиснуться в него всем телом, слиться с ним, иначе тебе конец, так вот, голоса эти говорили, что очень жарко, что день для праздника неудачный, годовщина народной республики, но что ж, годовщина, что тут праздновать, раздать купоны и дело с концом, но другие возражали, что есаул хочет решить судьбу этого, а чего ж решать, жидов и коммунистов тут всегда решали, но мы же не белые, мы республика, так вроде и они республика, республика, да другая, да ладно, замолчи, мешаешь слушать. Все жадно смотрели в одну точку, где, как она поняла, должен был появиться Даня, и вот он появился, тогда есаул ненадолго замолчал и продолжил свою пламенную речь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации